Оглавление
XII
Вчера днем ему выдали жалованье за полмесяца. Кошелек Сэйдзо громко позванивал серебряными и медными монетами. Старый, порвавшийся, грязный кошелек! Никогда еще в нем не было столько денег. К тому же, когда думал, что это первая плата, заработанная своим трудом, она приобретала какой-то особый смысл. Он окликнул мать, собиравшуюся на кухню, вынул кошелек из-за пазухи и разложил перед ней бумажные банкноты и серебряные монеты – три иены восемьдесят сен. Мать смотрела на лицо сына с невыразимой радостью и от всего сердца сказала: «Как же я рада, что ты уже начал работать и зарабатывать». Сын рассказал, что оставшуюся половину должны выдать через четыре-пять дней, добавив: «В деревне с этим трудно, говорят, иногда выдают по три-четыре раза… Скупердяи».
Мать с почтительным видом приняла деньги, поднялась и поставила их на домашний алтарь. На алтаре в маленькой вазе стояли азалии и керрия. Сэйдзо, глядя на ее традиционную прическу, в которой в последнее время прибавилось седины, думал с сочувствием о том, как ее добрая душа терзается бурями жизни. Так радоваться таким деньгам – вот что такое родительское сердце. Всякий раз, когда он слышал о друзьях, уехавших в Токио сразу после школы, он не мог не думать о чувстве зависти, которое его снедало, и о положении сына, окруженного любовью родителей, живущих в такой бедности.
Та суббота прошла радостно. Мать сама сходила и купила любимые Сэйдзо деревенские пирожки мандзю и заварила чай. Морщинистое улыбающееся лицо матери и бледная слабая печальная улыбка сына долго сидели друг напротив друга у длинного сосуда для обогрева.
Сэйдзо завел разговор о том, что с будущей недели, если будет удобно хозяевам, он хотел бы снять комнату в Дзёгандзи в Ханю, и рассказал о молодом образованном настоятеле и добром Огю-куне. Мать сказала, что до того хочет постирать ему постельное белье и одежду, да и сшить ему одно платье на вате. Затем речь зашла о неудачной торговле отца. Вспомнили и о богатстве их семьи в ранние годы Сэйдзо.
Вечером он купил сладости и пошел в дом Икудзи. Юкико встретила его с улыбкой. Беседа в кабинете и не думала кончаться. Они были так близки, что даже, повторяя одно и то же, не чувствовали, что это одно и то же. Само сидение друг напротив друга было для них величайшим удовольствием. Говорили и о «Литературе Гёда», и о Ямагате Фуруки. Туда же вышел и отец Икудзи, накануне вернувшийся из командировки, и сказал:
– Хаяси-сан, ну как… В школе все хорошо?
– В той школе нет трений, это хорошо. Директор – выпускник двадцать седьмого года (1894 год), но он, в общем-то, понимающий человек… И в деревне его хорошо принимают.
Уездный инспектор рассказывал им такое.
Когда Юкико принесла чай, она достала из рукава открытку и показала им: «Только что получила такое письмо от Михоко-сан из Уравы». Михоко была той самой госпожой Арт. Юкико еще не знала тайны сердца своего брата.
На открытке, приложенной к журналу «Женский мир», была репродукция картины под названием «Раннее лето»: под сенью свежей зелени стояла модно одетая девушка с тонким модным зонтиком-парасоль. Текст не содержал ничего особенного.
«Дорогая Юкико-сан, как ваши дела? Я здесь уже два месяца. Жизнь в общежитии – ее невозможно представить со стороны. Иногда я вспоминаю, как весело мы играли прошлой весной. Прошу прощения за долгое молчание… Михоко».
Сэйдзо положил открытку на татами.
– А вы ведь тоже собираетесь в Ураву, не так ли?
– Я? Нет, мне и не светит, – рассмеялась Юкико.
Ее улыбку Сэйдзо вспоминал в темноте по дороге домой. Они сидели друг напротив друга всего мгновение. Ее профиль освещала лампа. Он всегда находил ее красивой. Его всегда раздражала некоторая надменность в ней, но сегодня вечером она показалась ему даже изысканной. Затем перед глазами проплыло лицо Михоко. Лицо Юкико и лицо Михоко наложились друг на друга и слились в одно… На межах полей квакали лягушки, и из окна второго этажа городской больницы лился свет.
На окраине города был маленький храм. За воротами виднелась крытая соломой крыша жилых помещений и потемневшие от непогоды деревянные ставни. Статуя Будды-Татхагаты в главном зале черно блестела, а деревянная рыба-мокугё лежала на красной подстилке. На кладбище за ним бамбуковая роща отделяла его от соседней земли, и на надгробиях отчетливо виднелись следы слизней. Среди множества надгробий была и могила младшего брата Сэйдзо. Брат умер весной год назад, в пятнадцать лет. Его болезнь была долгой. Он постепенно худел и слабел, лицо его день ото дня бледнело. Врач написал в диагнозе «туберкулез легких», но родители не верили, что такая болезнь может быть в их роду, и не доверяли диагнозу доктора. Сэйдзо иногда вспоминал того младшего брата. Печаль от его смерти… но больше думал о том, как бы он был рад, если бы брат был жив сейчас и мог бы с ним разговаривать. Каждый раз он приносил цветы на могилу.
В воскресенье утром Сэйдзо взял цветы сикими и керрии и отправился туда. В жилых помещениях храма он одолжил ведро, зачерпнул воды и, неся его сам, прошел на задний двор. Надгробного камня еще не поставили, и почерневший от непогоды деревянный памятник одиноко стоял на земляном холмике. Видно было, что родители давно не приходили сюда – ваза для цветов была разбита. Даже налить воды было некуда.
Сэйдзо долго стоял перед могилой. Кругом уже ярко зеленела майская листва, а из бамбуковой рощи доносилось пение старых соловьев.
После полудня он ходил в типографию и навещал Исикаву. Он знал, что если не вернется сегодня в Мироку, то завтра ему придется выйти из дома не позже четырех утра, чтобы успеть к началу уроков, но ему так не хотелось уезжать – не хотелось покидать радость беседы с близкими друзьями и возвращаться в место, где не с кем поговорить, и он невольно задержался.
Поужинав, молодой человек сходил в баню, а по возвращении снова навестил Икудзи, и они прогулялись по ясным вечерним полям.
От замковых развалин осталось мало того, что могло бы напомнить о прошлом. На маленькой ферме молочника пять-шесть коров громко мычали, а из примыкающего длинного здания компании по производству синего полосатого ситца вместе со стуком ткацких станков ясно доносилось пение работниц. Вечернее солнце ярко освещало, как на картине, болото, которое с годами заносилось землей и стало узким, как деревенская речка, начиная с того места, где, говорят, были главные ворота. Оно было заполнено проросшим тростником, мискантусом, рогозом и ржавой водой, местами темной, местами светлой. Перейдя по деревянному мостику через болото, они вышли на извилистую полевую дорожку, и лица крестьян, везущих повозки, казались окрашенными в красный цвет закатом.
Они шли, петляя между полями пшеницы и тутовниками. Разговор тек без конца, не желая прерываться. Дорога невесть когда вывела их в район самурайских усадеб.
Дома стояли там и сям. Немногие самурайские семьи уцелели до наших дней. Раньше дома стояли сплошной линией, а теперь они остались, как утренние звезды, по одному-два среди полей. Сквозь старомодные черные крыши, белые стены, большие каштаны и хурму, колодезные срубы в виде иероглифа «колодец» и редкие живые изгороди ясно угадывались старые веранды с низкими карнизами, раздвижные двери с наклеенными картинами в стиле бундзинга и прочее. Летним днем, проходя здесь, можно было увидеть ослепительно красные розы, цветущие у забора, или свешивающиеся с веранды новые синие бамбуковые шторы, под которыми мелодично звенели музыкальные подвески. В туманные осенние утра слышался скрип колодезного журавля, а за забором виднелись раскрывшиеся желтые плоды личи. Временами доносились и звуки кото.
В этих самурайских усадьбах все еще жили отставшие от века потомки самураев. Кто-то служил в канцелярии, кто-то работал учителем в начальной школе. У кого-то было состояние, и они жили праздно, кто-то занимался мелким шелководством. Некоторые давали деньги в рост.
Один богатый дом в самурайском квартале стоял у самой дороги. Густая изгородь из кораллового дерева скрывала внутреннее пространство, но все же были видны белоснежный склад и дом с высокой крышей. Заглянув в ворота, можно было увидеть внушительный вход, а рядом с сараем куры клевали корм.
Они шли вдоль этого забора.
За ним узкая речка с чистой водой приятно текла. Ивы на берегу окунали свои листья в воду, создавая рябь. Через изгиб реки был перекинут тонкий деревянный мостик.
Дом Михоко был совсем близко.
– Зайдем? Северный поток, наверное, сегодня дома, – предложил Сэйдзо другу.
Тот дом стоял по ту сторону большой проселочной дороги, лицом к широкому полю. Были старые черные ворота. Тоже дом под соломенной крышей с низким карнизом, фундамент немного перекосило. В саду росли сосны, кипарисовики, камелии. С января по март этого года молодежь часто приходила в этот дом играть в карты ута-гарута. Были старшая сестра Михоко, Ёко, младшая сестра Садако, и еще была красивая девушка по имени Томоко, сестра некоего Кокуфу. Восьмитатамная комната бывала полна этими девушками и молодыми людьми: Икудзи, Сэйдзо, Исикава, Савада, старший брат Михоко, Китагава и другими. Они выстраивали головы под светом лампы с фитилем на бамбуковой подставке и с азартом хватали карты, а рядом сидела уже полуседая, но элегантная мать Михоко с самурайским акцентом из Куваны, в очках, и громким, высоким голосом, не уставая, читала для молодежи стихи с карт. Во время чаепития мандарины и имбирные огурцы с рисом ярко выделялись среди собравшихся. Расходились всегда за одиннадцать вечера. Молодые люди и девушки со смехом и болтовней возвращались домой по темной дороге в тени бамбуковых рощ безлюдных самурайских усадеб.
Китагава ушел в баню, и его не было дома. «А, добро пожаловать… Сейчас он скоро вернется…» – с улыбкой встретила их мать. Икудзи в ее улыбке увидел улыбку Михоко. И голос был очень похож.
Их провели в кабинет Китагавы, выходивший в сад. Отца нигде не было видно.
Мать некоторое время беседовала с ними.
– Господин Хаяси, говорят, вы устроились в Мироку? Как прекрасно… Ваша матушка, наверное, очень обрадовалась.
Она говорила такие слова. Зашла речь и о Михоко в Ураве.
– Отец говорит, что женщине этим заниматься незачем… Но она нас не слушается… Все равно, раз уж это дело женское, ничего путного из нее не выйдет, это ясно…
– Но с ней все в порядке? – спросил Сэйдзо.
– Да, уже… Говорят, только и знает, что вертихвостничает, – рассмеялась мать.
Тут же она обратилась к Икудзи:
– А как поживает Юки-сан?
– По-прежнему бездельничает.
– Пришлите ее как-нибудь ко мне. Садако тоже скучает…
Пока они так разговаривали, Китагава вернулся из бани. Высокий, с выступающими скулами, в самотканой ватной одежде и накидке из ткани касури. У него была привычка громко и резко смеяться посреди разговора. В отличие от Исикавы и Сэйдзо, он не очень-то интересовался литературой. В школе был известным спортсменом, и в бейсболе ему не было равных в классе. Он хотел стать военным и после выпуска усердно готовился, в апреле сдавал экзамены в офицерское училище, но провалился по математике и английскому. Однако не слишком-то и расстроился. Говорит, что в сентябре уедет в Токио, поступит в подходящую школу и как следует подготовится.
Трое друзей беседовали откровенно. Но разговоры здесь сильно отличались от разговоров Сэйдзо и Икудзи наедине. Даже при всей близости это была просто дружба одноклассников. Даже при откровенных беседах они не раскрывали друг другу душу до конца.
Здесь в основном говорили о школе, о планах на будущее, о подготовке к экзаменам. Китагава рассказал им о своем поступлении в офицерское училище в Токио.
– С экзаменами было нелегко. Английский диктант, например, читали всего один раз – ужас. Да и экзаменационный зал был слишком большой, голос терялся, плохо было слышно, так что я растерялся. Вдобавок алгебра была чертовски трудной.
Он записал в блокнот задачу по квадратным уравнениям из алгебры. Он принялся искать ее повсюду – в ящиках стола, в стенной нише, в письменном ящике, – и наконец нашел и показал им. Действительно, задача была сложной. Даже Икудзи, сильный в математике, не смог ее решить.
Китагава был силен в китайской классике. Его отец был одним из ведущих конфуцианских ученых в княжестве и часто сочинял стихи на китайском. Сейчас он служит в городской канцелярии и всё бросил, но еще три года назад обучал детей горожан и самураев чтению Четверокнижия и Пятикнижия. С трех часов дня и до заката гудящий, как пчела, голос постоянно доносился из-за забора этого дома. В те времена Михоко, подпоясанная красным поясом, с распущенными волосами, играла перед воротами с соседскими подружками. Сэйдзо уже тогда знал, что у нее красивые глаза.
Икудзи и Сэйдзо собрались уходить уже когда перевалило за девять вечера. Молодежь, даже говоря, что им не о чем говорить, все равно находит темы. Выйдя оттуда, они некоторое время шли молча. Темная дорога в тени шуршащих бамбуковых рощ была темной. И в груди Икудзи, и в груди Сэйдзо всплыл образ Михоко, находящейся сейчас в школе в Ураве. «Тогда – когда Икудзи признался мне, почему я сам не решился сказать, что тоже влюблен?» – думал Сэйдзо. Но любовь его друга еще не была известна Михоко. Сердце влюбленного было открыто ему до того, как о нем узнал предмет любви. От этого ему было только тяжелее. И от этого он не углублялся в эту проблему. Порой он думал: «Еще ничего не решено, если столкнуться, неизвестно, что выйдет… Еще не все надежды рухнули…». Конечно, в нем было желание пожертвовать собой ради друга. Было и желание, чтобы любовь друга не состоялась. Учитывая его характер, семейные обстоятельства и нынешнее состояние его собственных чувств, до того, чтобы пылать страстью, было еще далеко, а оттого ощущалась некая свобода.
Но в тот вечер оба они были странно взволнованы. Даже молча, они говорили друг с другом о многом. Когда они вышли в поле, кое-где дорога испортилась от вчерашнего дождя. Низкие гэта вязли в грязи.
«Худшая дорога», – сказали они друг другу. Но в душе оба думали о Михоко.
Икудзи, обычно терзаемый смятением из-за женщины, хотел бы без утайки рассказать обо всем этому другу. Он думал, что если выговориться, на душе станет немного легче. Но почему-то у него не было желания открываться.
Они по-прежнему шли молча.
Роща на месте замка чернела вдали. Кое-где болото сверкало, как звезды в ночной тьме. Тростник и рогоз шелестели на ночном ветру. Кое-где виднелись огни города.
Они вошли в город со стороны парка. К тому времени они уже не молчали. Икудзи тихим голосом начал декламировать свои любимые стихи. В его голосе слышался отзвук душевного волнения. Даже дойдя до угла, где их дороги расходились, они почему-то чувствовали, что расставаться сейчас было бы недостаточно. «Зайдем ко мне, выпьем чаю», – предложил Сэйдзо, и Икудзи пошел с ним.
Мать Сэйдзо все еще усердно сидела за доской для шитья, занимаясь подработкой. Они выпили чаю и проговорили еще около часа. Молодые мысли, сколько их ни обсуждай, не иссякали. Когда пробило двенадцать, Икудзи, собравшись с духом, ушел, и Сэйдзо проводил его до угла у бани. Главная улица города уже затихла.
На следующее утро и мать, и Сэйдзо проспали. Часы показывали уже семь. Сэйдзо впопыхах проглотил чай с рисом и выбежал из дома. Но как ни спеши, четыре ри – долгая-долгая дорога, когда он добрался до Мироку, было уже далеко за десять. Солнце уже давно светило в стеклянные окна школы, и вокруг громко и четко разносился голос директора, преподающего этику. Он поспешил туда и обнаружил, что в его классе ученики вовсю галдели.