XVI. Роковые вопросы

В нервно возбужденном состоянии вышел он на улицу вместе со Свиткой. Услужливый Свитка, под тем предлогом, что давно не видались и не болтали, вызвался пройтись с ним, по пути. Хвалынцеву более хотелось бы остаться одному, со своею мучающею, назойливою мыслью, но Свитка так неожиданно и с такой естественной простотой предложил свое товарищество, что Константин Семенович, взятый врасплох, не нашел даже достаточного предлога, чтобы отделаться от него. Ночь была ясная и звездная.

– Ну что, вам не надоел еще ваш арест? – шутя спросил Свитка дорогой.

– Пока еще нет. А все-таки, скоро ли он кончится?

– Теперь уже недолго… Дайте еще только чуточку поуспокоиться властям предержащим, и мы вас выпустим: гуляйте себе на все четыре стороны!

Хвалынцеву вдруг стало даже жалко как-то, что скоро кончится для него эта прелесть таинственной жизни, под одной кровлей с женщиной, которая все более и более овладевала его помыслами и чувством.

– А как вы находите графиню Маржецкую? – неожиданно спросил Свитка.

– Я ее уважаю, – ответил вполне серьезно и даже несколько сухо Хвалынцев, не желая делать эту женщину предметом праздной, легкой болтовни, чтó чувствовалось по тону вопроса. – А вот вы скажите мне лучше, кто этот конноартиллерист? – спросил он.

– О, это голова!.. Кабы таких побольше между офицерами!

– Фамилия его?

– Бейгуш. Он с забранного края, с Литвы. А как вы его находите?

– Он говорит дело, и хорошо говорит.

– Еще бы. Я думаю!.. А что, пане Хвалынцев, помните вы наши последние разговоры? – с простодушною шутливостью предложил вдруг Свитка новый вопрос.

– Разговоры были не такого свойства, чтобы можно скоро забыть.

– Ну, и говоря откровенно, как теперь ваше мнение?

– Вы хотите полной откровенности? Извольте! – согласился Хвалынцев. – Я сочувствую этому делу, сочувствую, как мне кажется, насколько могу, всей душой моей, но…

– Вот всегда у вас это «но» является, – смеясь перебил Свитка; – а вы без «но »; говорите прямо!

– Я прямо и говорю вам.

– Итак, в чем же «но »?

– «Но » в том, что меня мучит одно весьма серьезное сомнение. Я сомневаюсь в себе самом, в своих силах. Ведь чтоб отдаться делу, нужно взвесить и сообразить многое, и прежде всего, нужно знать его.

Свитка помолчал немного, обдумывая, чтó и как ответить.

– Вы знаете уже достаточно, – серьезно заговорил он. – Если вы убеждены, по собственному опыту, что то положение, в каком принуждены жить и вы, и мы, есть положение невыносимое; если вы чувствуете, что не созданы быть малодушным и подлым рабом – простите мой резкий язык! – и если вы, наконец, сознаете, что так или иначе надо изменить это положение – вы уже знаете достаточно, чтобы решиться! А когда вы окончательно решитесь, то окончательно и все узнаете. Ранее же этого знать все невозможно: дело слишком большое и серьезное. Скажу вам пока только то, что к этому делу принадлежат уже не сотни, но тысячи честных и надежных людей, по всем концам России, на всех, так сказать, ступенях общества.

– И вы уверены, что между этими тысячами не найдется хоть одного Иуды? – спросил Хвалынцев.

Свитка засмеялся.

– О, такая уверенность была бы слишком наивна! – возразил он. – Тридцать сребреников для мелкой душонки всегда будут достаточной приманкой. Но мы Иуд не боимся, они для нас нимало не опасны. Все дело в организации общества, а организация такова, что Иуда, во всяком случае, может выдать не более трех человек, никак не более! Ну, а убыль нескольких голов нисколько не повредит общему великому строю дела, потому что главные нити и пружины – ух, как далеко и высоко от нас, грешных!.. Каждый член имеет свой определенный круг обязанностей, и вне этого тесного круга ему ничего не известно. Ведь и тут есть своя тайная иерархия и своя постепенность, – сразу никому не открывается все, а с расширением деятельности и круг зрения расширяется. Наконец, против Иуд есть и противоядия хорошие: вспомните хотя бы контрполицию! Наши сидят везде и повсюду и следят за всем, так что мы имеем всегда полную возможность предупредить слишком дурные последствия. А Иуды несут заслуженное возмездие; ведь для них существует и специальное дерево – осина! Итак, все-таки в чем же ваше «но», я не понимаю? – спросил в заключение Свитка.

– Мое «но», говорю вам, – сомнение в самом себе, в своих силах. Чем могу я быть полезен? чтó могу сделать для дела? Социальное положение мое слишком еще маленькое, средства тоже не Бог весть какие; подготовки к делу ни малейшей! Вы назвали меня солистом, но вот именно солиста-то в себе я и не чувствую, а быть трутнем, как подумаю хорошенько, уж нет ровно никакой охоты.

– Благородная скромность и честное сомнение в себе всегда были и будут отличительными признаками людей недюжинных! – менторски серьезно и докторально заметил Свитка. – Одна только пустельга самоуверенна и ни в чем не сомневается. Что вы из солистов, то это почувствуете вы сами при первом прикосновении к серьезному делу, а засим, вспомните что сказано: «имейте веру с горчичное зерно, и вы будете двигать горами!» Не верьте в себя, но твердо веруйте в дело, в его правоту и святость, и вы тоже будете двигать, если не горами, то массами живых людей, которые для нас теперь поважнее гор!

Среди оживленного разговора Хвалынцев и не заметил, как они прошли более половины пути. На углу Мещанской и Невского проспекта Свитка остановился и подал на прощанье руку.

– Ну, так как же? В дело или нет? – решительно спросил он.

Студент пожал плечами.

– Э, Боже мой! Решайтесь! – ободрительно махнул рукой Свитка, – решайтесь так: aut Caesar, aut nihil 72.

– А если nihil? – сомнительно спросил Хвалынцев.

– Nihil?.. Nihil все-таки лучше, чем рабское прозябанье, чем эта апатия и нравственная мертвечина! Коли победим – честь нам и слава, а нет – история тоже не забудет нас, да и собственное сознание останется, что погибли по крайней мере не бесславно, а за честное дело, за братскую свободу. Ведь умели же гибнуть наши отцы в двадцать пятом и тридцать первом годах. Что же мы, черт возьми, хуже их, что ли? Или уж мы не дети своих отцов? Ведь за нас и сочувствие, и любовь, и помощь всей Европы, всего либерального мира! Ведь и гибнуть-то таким образом не каждому такая честь дается! Так что же вы, да или нет !

Хвалынцев почувствовал какую-то мучительно-трепетную и сладкую тоску.

– Бога ради… Бога ради! – взволнованно заговорил он, крепко стискивая руку Свитки, – дайте мне одни только сутки, одну только ночь еще раз подумать, взвесить и смерить самого себя, и я скажу вам! Я прошу для того, что не хочу ни себя, ни вас обманывать.

– Ну, bene! быть по сему! – порешил Свитка и простился.

Хвалынцев кликнул извозчика и поехал на Владимирскую.

«Да что же я, наконец?!! Что я за человек-то, в самом деле?» – досадно раздумывал он. – «Все ли равно мне, как ни жить и что ни терпеть, или нет? И из-за чего не могу я решиться ни туда, ни сюда? Ну чтó меня заставляет быть не с ними, что меня удерживает? Что же здесь-то в самом деле? Отсутствие всякого права, стеснение слова, закрытие университетов, свобода и стреляние в крестьян, как в Высоких Снежках, стреляние в поляков, в безоружные толпы детей и женщин – это все, что ли, так мило и достолюбезно? За это, что ли, стою я? Чего же мне жаль-то тут?!. А там, там хоть, может быть, и мечтают, и увлекаются, да ведь какие мечты, какие увлечения! Какие цели великие и какая подготовка! Итак, друг любезный, кто же ты, наконец, и за чтó стоишь ты?»

И с этим роковым, но все еще не разрешенным окончательно вопросом в душе Хвалынцев вернулся домой, в квартиру графини Маржецкой.

72. Или Цезарь, или ничто (лат.).
СкороКнижный режим