VIII. Перед смертью

Василий Григорьевич проследил «пиковую даму» и своего двоюродного брата до подъезда. А когда он увидел на карете, в которую они уселись, гербы Трубецкой, когда он узнал выездного лакея Анны Николаевны – все помутилось у него в глазах, и он едва удержался за колонну подъезда. Теперь у него не было никаких сомнений. Слабая надежда, почти против воли теплившаяся в его сердце, окончательно рассеялась.

Но странное дело: убедившись теперь собственными глазами в измене любимой женщины, он не стал ни бесноваться, ни проклинать ее. Он даже не ощущал в душе злобы против своего счастливого соперника. Пусто и мрачно было теперь в его душе. Он перестрадал свое горе, сжег свое сердце пламенем отчаяния, и теперь даже проклятия не могли сорваться с его губ.

«Каждому – свое, – мысленно решил он, – мне – могила, им – счастье». Он, кстати, вспомнил, что теперь ему осталось очень недолго страдать. Дуэль с Головкиным назначена на рассвете сегодняшнего дня. Значит, через несколько часов все будет кончено. Как ни плохо, может быть, фехтует его противник, но лишь бы он держал в руках шпагу – он сумеет на нее наткнуться.

Баскаков уговорился с Милошевым отправиться на место дуэли вместе. Он зайдет к преображенцу в семь часов, а в восемь они уже будут на том берегу Невы, за крепостью. Там, около маленького чухонского поселка, есть очень удобное и совершенно пустынное место…

Василий Григорьевич медленным шагом дошел до своей квартиры, но не лег спать. Он хотел написать два письма: одно – Анне Николаевне Трубецкой, другое – двоюродному брату. Он не думал им этим мстить, он только хотел смутить их взаимное счастье, чтоб они поняли, что это счастье построено на развалинах его жизни.

Василий Григорьевич заглянул в комнату Антона Петровича, – тот спал. Поглядел он на диван, на котором вчера спал Николай, – диван был пуст. У Баскакова защемило сердце, и он вернулся в свою комнату, присел к столу и принялся за письма…

«Милостивая моя государыня Анна Николаевна, – выводил он букву за буквой дрожащей рукой. – Пожалейте меня, когда будете читать сие мое последнее послание. Меня уже не будет на этом свете, и, если вы помолитесь за упокоение души болярина Василия, – вы совершите этим поистине доброе дело. Умираю я не от своей руки, и вы можете не попрекать себя моей преждевременной кончиной, но, как изволите из сего видеть, я уверен, что паду от удара моего противника. Впрочем, мне и действительно не для чего жить. Я знаю все, а вчерашнего числа присутствовал на маскараде, данном господином французским послом, и видел там некую особу, одетую „пиковой королевой”; видел, с кем она вела альянсы, с кем уехала… Из сего – без лишних пропозиций65 – вы можете усмотреть, милостивая моя государыня, что мне все доподлинно ведомо. Не хочу вас попрекать – потому вы в своем сердце вольны. Дали вы мне долгое блаженство, теперь его отняли, и я не кляну вас за сие. Будьте счастливы. Говорю это от всей души, ибо умирающие не лгут».

Подписав это письмо и запечатав его, Василий Григорьевич начертал послание и Николаю Львовичу. В этом послании он ни словом не обмолвился о той незалечимой ране, какую нанес ему Николай. Он просто сообщал тому, что отправляется на дуэль с Головкиным, чувствует, что будет убит. Вместе с тем он просил Николая – если он не вернется живым – известить об его смерти мать. И больше ни слова.

Окончив письма, Баскаков заметил, что за окном посерело. Он вскочил с постели, оделся и вошел в комнату Антона Петровича, по-прежнему спавшего сладким, безмятежным сном.

Василий Григорьевич легонько толкнул спящего приятеля. Тот пробудился и полусонным взором окинул Баскакова.

– Антон! Проснись на минуту!

– А, что? Что случилось? – спросил тот, с усилием стряхивая набегавшую дремоту. – Что это? – продолжал он изумленным тоном, заметив, что Баскаков одет и даже в шапке. – Ты только вернулся или уходишь?

– Ухожу, голубчик.

– Такую-то рань! За коим же чертом?!

– Стало быть, нужно, коли ухожу. Да я тебя, Антон Петрович, не за этим разбудил… Просьба у меня к тебе будет важная. Там у меня на столе два письма лежат… так отдай, пожалуйста, одно Николаю, а другое пошли на Сергиевскую, к Трубецкой.

Антона Петровича точно молнией осенило. Он сразу все понял. Торопливо спустив ноги с кровати, он схватил Баскакова за руку и воскликнул:

– Так чего ты скрываться вздумал? На поединок идешь?

– Да, – хмуро отозвался Василий Григорьевич, которому тяжелы были эти расспросы.

– Что ж ты мне ничего не сказал? Обидно, братец!.. Кто же у тебя в секундантах?

– Милошев.

– Один?.. Что ж ты меня-то забыл?

– Ах, голубчик! – нетерпеливо промолвил Василий Григорьевич. – Так пришлось. Милуша при моей ссоре присутствовал, сам назвался в секунданты – ну и неловко было его обойти… Ну а теперь прощай, – закончил он, бросив тревожный взгляд на окно, за которым светлело все больше.

Антон Петрович расцеловался с ним и едва выпустил из объятий. Было по всему видно, что он взволнован. В другое время Баскаков был бы очень тронут таким проявлением дружеского чувства, но сегодня ему было не до этого.

Милошева он застал уже одетым в новый мундир и в перчатках.

– Что это вы так принарядились? – удивился он.

– Нельзя, на первой дуэли участвую, – сознался преображенец. – Все равно как боевое крещение.

Пошли они к месту дуэли пешком. Во-первых, до Невы было очень близко от квартиры Милошева, жившего на Шпалерной, а во-вторых, они забыли подрядить вечером извозчика, а таким ранним утром возницу было достать почти невозможно. До Невы они дошли очень скоро. Сырой туман был здесь так густ, что крепость только маячила сквозь него смутными очертаниями; только шпиль на соборе, позолоченный восходящим солнцем, еще невидным отсюда, но уже протянувшим по небу первые лучи, горел яркой звездочкой. Внизу был перевоз. Там, в ялике66, закрывшись рогожей, не обращая ни малейшего внимания, что ялик колышут сердитые волны, мирно дремал перевозчик.

– Эй, малый! – крикнул, наклонившись над ним, Милошев.

«Малый», оказавшийся ражим детиной лет под сорок, скинул с себя рогожу и вскочил на ноги. Увидев перед собою офицера, он скинул шапку и спросил:

– Что ваша милость прикажет?

– Перевези-ка нас на ту сторону…

Перевозчик не стал разговаривать. Он привык к безусловному повиновению. И не успели молодые люди усесться в ялик, как он уже взмахнул веслами, и ялик, оставляя за собою пенистый след, быстро понесся вперед, в туманную мглу, нависшую сизоватым дымом над самой водой. Вот они и на другом берегу. Лодочник получил плату и снова нырнул в туман.

Баскаков огляделся кругом. Он совершенно не знал этого места, хорошо знакомого петербургской гвардии, на котором почти всегда кончались всякие споры, ссоры и недоразумения.

Это место было очень удобно для встреч с оружием в руках. Здесь Нева как бы образовала широкую отмель, окаймленную целым рядом холмов и пригорков, совершенно скрывавших ее от нескромных взглядов. Только поднявшись на эти пригорки, слева можно было видеть мрачные стены крепости, а справа – рыбачью деревушку, низкие закопченные избы которой точно вросли в землю. Сзади же широкое полотно Невы отделяло отмель от города, и, так как величественная река была очень широка в этом месте, деревья Летнего сада, приходившегося как раз напротив, казались простым кустарником.

Василий Григорьевич окинул всю эту картину беглым взглядом, посмотрел на небо, по которому теперь веером раскинулись золотые лучи поднявшегося солнца, взглянул на Неву и спросил Милошева:

– Не забрались ли мы слишком рано?

Преображенец в это время с самым серьезным видом утаптывал песок, взрыхленный пролежавшим два дня и растаявшим снегом.

– Почему рано? – отозвался он. – Сказано, на рассвете, а уж и солнышко взошло. Это хорошо, что мы пришли раньше… Говорят, что это обещает благоприятный исход дуэли.

Сквозь стиснутые зубы Баскакова вырвался смех, и, будь Милошев менее занят приготовлениями к поединку, он обратил бы внимание на этот смех, полный горечи и отчаяния, и, наверное, испугался бы за своего друга.

Прошло еще несколько минут. Огненный диск солнца поднялся еще выше, и теперь его ослепительные лучи обливали потоками расплавленного золота невские волны, с которых уже сбежал туман. Утро было свежее и бодрящее и могло быть только приятно.

Но Василию Григорьевичу не нравилось, что небо безоблачно, что солнце так щедро сыплет на землю свои лучи. Ему хотелось бы, чтоб и в природе царил такой же мрак, какой окутывает его душу. Он досадливо повел плечами и заметил:

– Удивительная у вас погода в Петербурге!

– Чем она вам не нравится? – спросил Милошев, осматривавший в эту минуту шпаги и пробовавший их упругость.

– А какое сегодня число?

– Четырнадцатое ноября.

– Не угодно! Пора бы морозу лютому быть, пора бы Неве застыть – а вон солнце во все лопатки светит… А в мае снег шел.

Милошев расхохотался.

– Эк как вы скверно настроены! Перед дуэлью так злиться не следует; это на верность руки может подействовать…

Баскаков махнул рукой. В то же время он хотел сказать, что, должно быть, верность руки будет не нужна, так как, очевидно, Головкин струсил и не явится, но его остановили стук колес и ржание лошадей, донесшиеся со стороны дороги, пролегавшей за пригорками.

– Слава богу, изволили явиться! – произнес он и повернулся лицом к Неве, чтоб не встретиться взглядом с своим противником.

Головкин явился не один; с ним вместе спустились с пригорка четверо гайдуков.

Такое нарушение обычных правил дуэли не только удивило Милошева, но и возмутило его, и он, быстро двинувшись навстречу Головкину, резко спросил:

– Что же сие значит, ваше сиятельство?

– Как что? Про что вы изволите говорить, сударь? – невинным тоном, точно не понимая, что вызвало вопрос, отозвался Александр Иванович.

– Зачем же с вами эти люди?

– Как «зачем»! Я всюду езжу с гайдуками, даже во дворец… Отчего же я не мог захватить их сюда? Наконец, мало ли что может случиться… Меня ваш друг может ранить – и слуги отнесут меня в карету…

Милошев досадливо пожал плечами.

– Но в таком случае, – воскликнул он, – они могли остаться у вашей кареты…

– А разве это не все равно?

– Да-с, не все равно! Это не допускается правилами, и я этого не потерплю…

На тонких губах Головкина пробежала злая улыбка.

– А я иначе не согласен драться, – проговорил он. – Я сделал господину Баскакову честь и обнажаю оружие, но я не могу вполне довериться ему…

Преображенец на этот раз побледнел от гнева и сделал угрожающее движение в сторону Головкина.

– Послушайте, сударь! – крикнул он. – Ваша наглость переходит всякие границы… Вы оскорбили этим замечанием меня, как секунданта господина Баскакова, и я тоже требую у вас сатисфакции…

Злая улыбка опять появилась на губах графа и задержалась в глубине его глаз.

– Вот видите! Стало быть, и вы – ноне мой противник… Тем более я желаю, чтоб мои люди остались здесь. Иначе я не буду драться и сейчас же уеду…

Он нарочно эту фразу сказал возможно громче, чтоб она долетела до Баскакова. И Баскаков услышал эти слова, нервно обернулся, сделал несколько шагов и спросил у Милошева:

– О чем вы спорите с его сиятельством?

Милошев, взволнованный донельзя, задыхаясь и захлебываясь, объяснил, из-за чего вышел спор.

Будь Василий Григорьевич иначе настроен, не будь он совершенно равнодушен к своей судьбе, он, наверное, стал бы протестовать. Но теперь он только желал одного – как можно скорее закрыть глаза, чтобы не видеть ни блеска солнца, ни голубого неба… И, резко махнув рукой, он воскликнул:

– Ну, стоит ли спорить о таких пустяках?.. Если его сиятельству угодно иметь своими секундантами лакеев – это его дело. Давайте шпагу!.. – И он почти вырвал у растерявшегося преображенца одну из шпаг, которые этот держал в руках.

Милошеву ничего не оставалось более, как покориться, и он протянул другую шпагу Головкину.

Баскаков взмахнул шпагой и быстро пошел на своего противника, нарочно став таким образом, что лучи солнца били ему прямо в глаза и совершенно слепили зрение. Головкин ждал его, вытянув руку, в которой вздрагивал стальной клинок.

Вдруг Александр Иванович взмахнул оружием, и тут произошло нечто совсем неожиданное. Один из гайдуков, стоявший сзади Милошева, выхватил из кармана пистолет и почти в упор выстрелил в офицера. Тот вскрикнул и замертво рухнул на землю. В то же самое время остальные трое графских слуг бросились на ошеломленного этим неожиданным выстрелом Баскакова, повалили его, и, прежде чем он успел опомниться и сообразить, что произошло, они уже скрутили его веревкой по рукам и ногам, так что он не в силах был пошевельнуться.

Головкин подошел к нему, толкнул ногой и проговорил с злобным смехом:

– Что, сударь? Помогла тебе твоя опытность и осторожность? Теперь ты уж не попадешься мне больше на дороге…

– Негодяй! – крикнул Баскаков, который в душе был даже рад этой развязке и теперь с каким-то жгучим нетерпением ожидал, чтобы его грудь пронизала смертельная пуля.

Но он ошибся. Головкин придумал для него другую казнь.

– Ну, ребята, – сказал он своим гайдукам, – пустите-ка этого молодчика поплавать в Неве… Это охладит его пылкие чувства!..

И, злобно расхохотавшись, Александр Иванович зашагал к своей карете, а его гайдуки, схватив связанного Баскакова, подняли, раскачали его и швырнули в воду…

65. Пропозиция – неопределенное высказывание.
66. Ялик – небольшое гребное судно, шмонка.
СкороКнижный режим