VII. Два друга

Выйдя из помещения Тайной канцелярии на улицу, Барсуков остановился в раздумье. По-настоящему нужно было бы отправиться теперь к графу Головкину и рассказать ему о неудачном разговоре с его соперником, а также получить дальнейшие инструкции. Но затем он передумал.

«Не к чему мне к его сиятельству ходить, – решил он мысленно, рассеянно поглядывая на суетливо проходивших мимо него прохожих. – Птичка сидит в клетке – и моя забота только ее не выпускать. А графу больше ничего не надо. Да и не о том мне теперь думать нужно, другое дело – куда поважнее есть».

Тут Барсукову вспомнился его разговор с преображенцем, и злая улыбка подняла углы его губ.

«Ишь как напустился! – подумалось ему. – Знаю я, что у всех у вас Тайная канцелярия на глазу бельмом сидит. И Андрея Иваныча, и всех нас вы, дай только волю, в ложке воды утопите. Молокосос, а туда же: „Тайная канцелярия не нужна, переворот прозевала…” Я-то не прозевал; ведал я, что готовится, да Андрей Иваныч маху дал… Ну а ноне мы маху уж не дадим… Тут дело о собственной шкуре идет… Чую я, что елизаветинцы только минутки удобной выжидают… Вот мы теперь за ними и проследим, и изловим… Мое-то обличье им уж ведомо, так у меня на сей случай человечек один припасен. И парень дошлый, и никому из елизаветинцев не ведом… Нет, государи мои, не на того напали. Дай срок, будет на моей улице праздник. Все вы в моих лапах будете!»

Мимо проезжал извозчик. Барсуков махнул ему рукой, когда тот остановил свою мохнатую лошаденку, уселся в его сани и приказал везти себя за Неву, на Петербургскую сторону. И всю дорогу, пока обтрепанная чухонская лошаденка мелкой рысцой тащила санки через широкое полотно Невы, а затем пустырями Петербургской стороны, Барсуков не мог оторваться от своих дум, от своих планов и надежд.

Повинуясь энергичному толчку своего седока, извозчик остановил лошаденку у одной из хибарок, глядевших маленькими оконцами прямо в поле. В петровские времена здесь была плотничья слобода, а теперь эти хибарки, заброшенные на конец Петербургской стороны, почти на самую окраину тянувшихся отсюда целой цепью болот, сдавались внаймы и служили жильем столичной бедноте.

Приказав извозчику дожидаться, Барсуков храбро шагнул в сугроб, загораживавший вход в низенькую калитку, провалился почти до колен в снег, толкнул калитку и очутился на маленьком дворе, таком же пустынном, как и вся эта заброшенная окраина. Перешагнув порог, он огляделся, точно соображая, сюда ли он попал, и затем крупным, торопливым шагом направился в сторону крылечка. Но не успел он дойти до него, как дверь, обитая почерневшей, полусгнившей рогожей, отворилась, и в облаке пара, вырвавшегося на морозный воздух, показалась миловидная женская головка, освещенная большими синими глазами, теперь сурово и недружелюбно глядевшими из-под густых, насупленных бровей на гостя.

Но если девушке, глядевшей теперь на ушаковского послуха, была неприятна встреча с ним, то Барсуков, наоборот, совершенно преобразился, встретившись взглядом с этими синими глазами, такими теперь сердитыми. Морщины на его лбу разгладились, глаза засветились неподдельной лаской, а на губах задрожала приветливая улыбка.

– Здравствуйте, Катенька, – проговорил он, быстро взбегая на крылечко и протягивая руку.

Но девушка или не заметила, или не хотела заметить его протянутой руки.

– Кажется, я не родня вам, чтоб вы меня Катенькой называли, – отозвалась девушка зазвеневшим, как перетянутая струна, голосом. – Вы это зачем к нам пожаловали? – продолжала она явно враждебным тоном.

Барсуков весело усмехнулся:

– Коли пожаловал – значит, дело есть.

– Ну, если ко мне – так у нас с вами никаких дел быть не может.

– Вот как! Нечего сказать, приветливо вы, Катерина Яковлевна, гостей встречаете!

На губах девушки появилась пренебрежительная усмешка.

– По гостю и почет, – ответила она. – Иного гостя в красный угол сажаем, иного со двора метлой провожаем.

Как ни обидны были эти слова, как ни ядовит был тон, Барсуков, донельзя вспыльчивый и себялюбивый, не обиделся на свою собеседницу. Веселой улыбкой ответив на это последнее оскорбление, он проговорил:

– Так мы с вами, Катенька, все еще враги?

Хорошенькое личико девушки, побелевшее на морозе, вспыхнуло ярким румянцем гнева.

– Враги! – воскликнула она. – Ничуть. Враждовать можно с тем, кого можно уважать, а вас я только презираю…

– Теперь презираете, а потом… полюбите…

Катя гневно передернула плечами, глаза ее сверкнули такой молнией, что это даже покоробило Барсукова. Но тяжелое впечатление от этой сцены продолжалось не более секунды, и снова в его глазах засветилась ласка.

– Ну, не будем говорить об этом, – проговорил он уже более серьезным тоном. – У меня сегодня нет никакой охоты вас злить. Отец дома?

– Дома, – отрывисто и неохотно ответила девушка.

– Трезвый?

– Пока вас не было – не пил.

– Тем лучше… Ну, будет вам злиться!.. Не стойте в такой величавой позе и пропустите меня.

Миновав сенцы, Барсуков, хорошо знакомый с расположением домика, отворил низенькую дверь и очутился в небольшой, но уютной горенке, вся обстановка которой говорила о вопиющей бедности.

– По-старому живут, – прошептал он, окидывая зорким взглядом почерневшие стены, хромой стол да несколько расшатанных табуреток. – Тем лучше… мне это на руку. Яков Мироныч! – крикнул он, остановившись против двери в другую комнату. – Где ты запропастился? Вылезай! Встречай гостя!

За дверью в ответ на этот оклик зашмыгали чьи-то ноги, дверь скрипнула на заржавленных петлях, и через порог перешагнул грузный пожилой мужчина, одутловатое бритое лицо которого и воспаленные слезившиеся глаза ясно говорили, что трезвость не стоит на почетном месте его жизненного формуляра.

Яков Мироныч Поспелов – как прозывался хозяин этой хибарки – когда-то знал лучшие дни. Отец его был камер-лакеем49 Петра Великого, готовил и сына к продолжению своей придворной должности, и одно время Яков Поспелов состоял в штате придворных служителей императрицы Екатерины I. Так бы, может быть, и кончилась его жизнь в звании гоф-фурьера50, к которому уже подбирался его родитель, – но, на беду, в Петербург приехала труппа комедиантов Ягана Буски, «презентованного – как он называл себя в афишах – в Цесарии, Пруссии, Франции, Польше и других княжениях». Труппа эта давала свои представления в балагане, нарочно выстроенном для этого у Летнего сада, и ежедневно собирала высшее общество столицы. Повадился ходить туда и Яшка Поспелов, сначала из простого любопытства, а затем привлекаемый более серьезными видами. У него вдруг возгорелось желание стать самому комедиантом, и он пошел к Ягану Буске в добровольные ученики. Учеником он оказался очень способным и даже талантливым и уже через три месяца после начала учения не хуже других заправских комедиантов умел делать «всякие удивительные экзерциции51», плясать танец фолидишпан52, строить уморительные рожи и играть «всяческую роль» в любом балете. Но, сделавшись талантливым комедиантом, Яков Поспелов стал в то же время горчайшим пьяницей. И это последнее низвело его на последнюю ступень нищеты. В качестве комедианта побывал он в царствование Анны Иоанновны даже в придворных мимах, служил в театрах московских вельмож Гагарина и Шереметева, держал даже собственный балаган на Царицыном поле, – но чарочка отовсюду изгоняла его, пьянство сбрасывало его постоянно с вершины благополучия в смрад и грязь вопиющей нужды.

Пока была жива его жена, дочь одного из придворных служителей цесаревны Елизаветы Петровны, периоды упадка и благоденствия чередовались; его худенькая и маленькая законная половина обладала удивительной энергией и не раз заставляла его подняться из грязи и снова пытать счастья. Но года три тому назад, неосторожно помятая супругом в минуту пьяного гнева, Поспелова отдала Богу душу, оставив двух сирот – слабого и беспомощного мужа и четырнадцатилетнюю девчурку Катю… С той минуты пошло совсем скверно. Лишенный нравственной поддержки, Яков Мироныч не мог уже никуда выбраться с окраины Петербургской стороны и постепенно дряхлел, напиваясь, когда было на что напиться, или в тоске валяясь на кровати и ежеминутно призывая смерть, что служило верным признаком трезвого состояния и души, и тела.

В последнее время он все чаще и чаще валялся на кровати, горько жалуясь на бесполезность своего существования и возложив все хозяйственные заботы на Катю, расцветшую пышным цветком, на который многие кидали жадные, завистливые взоры. Девушка как-то ухитрялась сводить концы с концами, промышляя необходимую на пропитание копейку шитьем. Правда, на водку для отца она не могла заработать, но печь была вытоплена ежедневно, и ежедневно же в определенный час она ставила на стол горшок с горячими щами да латку с кашей или жаренным на сале картофелем. Яков Мироныч удивлялся этому волшебству, благодарно поглядывал на дочь и основательно набивал желудок, неизменно заканчивая трапезу словами:

– Сыт не сыт, голоден не голоден, а умереть нельзя. Вот кабы стаканчик пропустить – совсем бы ладно было. Что на сие, волшебница, скажешь?

Но стаканчик не являлся по волшебству. Не могла или не хотела волшебница-дочь доставить отцу это высшее удовольствие, но она отмалчивалась на эти слова, и только изредка улыбка скользила по ее румяным губам.

И сегодня Яков Мироныч был трезв, и сегодня он с утра пребывал в самом мрачном настроении духа, пролеживая бока на засаленной перине, единственном воспоминании о былой роскоши.

Заслышав хорошо знакомый голос Барсукова, старик радостно вздрогнул и не заставил ждать гостя.

– Здравствуй, старый хрен, – приветствовал Барсуков бывшего «придворного мима».

– Мое почтение, сударь!.. Как изволите здравствовать?

– Я-то ничего. А вот как ты попрыгиваешь?

Поспелов печально вздохнул и еще печальнее покачал головой.

– Ох, и не спрашивайте лучше, государь мой! Совсем сквернота настала. Жду не дождусь, когда буду нем и недвижим и послужу пропитанием земным червям…

Барсуков звонко рассмеялся:

– Старая песня! Стало, давно водки не нюхал?

– Почитай, дён двадцать маковой росинки во рту не было.

– Строптивая у тебя дочка… совсем старика отца не жалеет.

Яков Мироныч торопливо покачал головой:

– Как не жалеет? Очень даже жалеет! А только откуда ж ей достать?! Что выработает с трудом превеликим – все на пропитание уходит… Неоткуда ей больше взять.

На лбу Барсукова легла резкая морщина. Ему вспомнилось, как обидно и пренебрежительно отнеслась к нему девушка при встрече.

– Сама виновата, – глухо проговорил он, – не было бы у нее «трудов превеликих», кабы умнее была…

В слезящихся тусклых глазках Поспелова сверкнули лукавые искорки.

– Знаю, сударь, – воскликнул он, – о чем вы говорите. Сколько раз, можно сказать, ей всяческие резоны приводил – ничего с ней поделать невозможно. Строгого нрава девица. Говорит: «Не люб», – и кончено.

– Может, ей кто иной люб? – немного бледнея от подавленного волнения, спросил Барсуков.

– Ни-ни, ни боже мой! – замахав руками, поспешно возразил старик. – Ни на кого Катюня не глядит, никто ей по сердцу не приходится.

– Да ведь семнадцать лет. Самая пора для невесты.

– Верно изволите, сударь, говорить, да ничего с девкой не поделаешь. Нет в мыслях женихов, не желает невеститься…

Барсуков досадливо повел плечами и покачал головой.

– Погляжу я на тебя, Мироныч, – насмешливо заметил он, – старый ты человек, а глупый. Да кто же из родителей девку спрашивает – есть ли ее желание в невестах быть али нет? Строгость нужна…

Печальная усмешка тронула сухие губы старика, и лицо его приняло виноватое выражение.

– Воля ваша, сударь, а не могу я к ней строгость предъявлять. Кормит она меня, старого; из ее рук я, можно сказать, на свет божий гляжу – не поднимается у меня на нее голос. Вот о вашем деле по душам я с нею поговорил, так и эдак резоны ей представлял, что и молоды вы, и лицом не урод, а даже красотой одарены, и на дороге хорошей… Куды тебе! Так мне напрямик и отрезала: «Коли я вам, батюшка, не надоела, коли вы не хотите, чтоб я в Неву бросилась, никогда вы мне о Барсукове не заикайтесь. Ненавистен он мне. Лучше за нищего да уродливого замуж пойду – только не за него».

– Ишь как она меня аттестовала! – злобно проворчал Барсуков и быстро перебил сам себя: – Ну, не будем об этом и речь вести… Не люб так не люб. И не затем я к тебе пришел, чтоб от твоей павы еще раз поворот получить… Дело у меня к тебе есть.

Старик встряхнулся, насторожился, и тусклые глазки загорелись живым огоньком.

– Дело? – переспросил он. – А какого рода?

– А вот сейчас узнаешь…

49. Камер-лакей – старший лакей при дворе.
50. Гоф-фурьер – придворный служитель в чине восьмого класса.
51. Экзерциция – учение, обучение, упражнение.
52. Фолидишпан – танец.
СкороКнижный режим