Оглавление
- Марфа Васильевна
- Часть первая
- Глава I
- Глава II
- Глава III
- Глава IV
- Глава V
- Глава VI
- Глава VII
- Глава VIII
- Глава IX
- Глава Х
- Глава XI
- Часть вторая
- Глава I
- Глава II
- Глава III
- Глава IV
- Глава V
- Глава VI
- Глава VII
- Глава VIII
- Глава IX
- Таинственная юродивая
- Часть первая
- Глава первая. Замыслы Годунова
- Глава вторая. Роковое совещание
- Глава третья. Успение царевича Димитрия
- Глава четвертая. Избрание Бориса Годунова на царство
- Глава пятая. Инок Григорий
- Часть вторая
- Глава первая. Смерть Бориса Годунова
- Глава вторая. Лжедимитрий в Москве
- Глава третья. Смерть Лжедимитрия
- Глава четвертая. Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский
- Глава пятая. Воцарение дома Романовых
- Киевская ведьма
- Глава первая. Старина-матушка
- Глава вторая. Гридница великокняжеская
- Глава третья. Песня Баяна, или Думка и кручинка
- Песня Баяна
- Глава четвертая. Мщение, страх и судьба
- Глава пятая. Колдунья
- Баян поет
- Глава шестая. Страшные видения
- Глава седьмая. Преступление
- Глава восьмая. Приговор
- Глава девятая. Юный князь Изяслав
- Глава десятая. Чертово урочище
Глава VII
Варшава. – Жидовская корчма. – Условие с евреем. – Ясновельможный пан. – Новый стремянный. – Пирушка. – Москаль Бурлидо. – Его рассказ. – Опять атаман Гроза. – Окончание повести.
«Распростившись по въезде в город с товарищами и отблагодаривши ротмистра за ласку, я поспешила их оставить. Куда ехать, что предпринять?.. Опять недоумение. К счастью, Литва богата этим услужливым народом, на которого поляки смотрят с презрением и без которого не ступят шагу – я говорю о жидах: толпа услужливых евреев окружила меня при въезде на главную улицу, и расспросы их полились рекою; один предлагает мне жилище, другой уверял, что у него есть продажная дара настоящих арабских лошадей, третий показывал из-за пазухи разные золотые и серебряные безделушки, все говорили, кричали, и никто не хотел слушать; но едва я успела объяснить, что мне спокойствие и отдых нужнее всего, как уже один из жидов схватил за подуздцы мою лошадь, я опустила повода и повиновалась воле своего вожатого; проехавши до половины улицы, мы свернули в переулок и наконец очутились на грязном дворе ветхого шинка. Молодая еврейка приветливо встретила меня на крыльце и почтительно просила в хату; я соскочила с седла, отдала лошадь проводнику и последовала за хозяйкой. Первым делом моим было утолить голод и отдохнуть; но и здесь, чтобы достаточно скрыть себя и не возбудить подозрения в глазах проницательного еврея, я должна была принять небрежный вид настоящего польского молодца, против желания выпить порядочную стопу вишневки и потом почти сквозь сон рассказать о себе снова целый ряд небылиц и выдумок… в заключение рассказа я как будто без намерения заметила, что желала бы поступить к какому-нибудь ясновельможному пану в услужение. Это замечание мое произвело ожидаемый успех, и услужливый жид, который сделался еще ласковее и низкопоклоннее, увидевши мой кошелек с червонцами, предложил тотчас свои услуги, обещая на другой же день представить меня богатому пану-благодетелю как старинного своего знакомого. На этот раз было довольно, и я в ожидании лучшей участи впервые после побега из Новгорода уснула и крепко и спокойно. Мечты мои и обещания еврея, подкрепленные тремя полновесными червонцами, осуществились: на другой день утром я была представлена жидом к пану Стемборжецкому, старинному вельможе, закоренелому врагу русских, страстному любителю смазливого личика и старого вина. Покручивая длинные седые усы, пан сидел развалившись на больших прадедовских креслах, и, когда, вошедши, я поклонилась ему почтительно, между тем как жид ползал на полу и целовал полу его кунтуша, он, прищуривши левый глаз (у пана только и был один), окинул меня любопытным и проницательным взглядом с ног до головы и потом, протянувши руку еврею, едва кивнул мне головою в знак приветствия. Здесь я должна была собрать все свои силы, чтобы терпеливо выслушать его отзывы о Московии; но зато, выдержавши, хотя и скрепя сердце, я очень понравилась пану; условие наше тотчас было кончено, и я сделалась стремянным ясновельможного пана Стемборжецкого. Когда еврей, объяснивши причину своего прихода, представил меня своему покровителю и сказал, что я природный польский шляхтич, возвратился недавно из Московии и почитаю за счастье поступить в его службу, пан взглянул на меня ласковее обыкновенного и, скрывши лицо наподобие предсмертной судороги (это была его улыбка), спросил:
– Как твоя фамилия, молодой человек?
– Решмевич! – отвечала я, потупив глаза, и, чтобы скрыть свое смущение, отвесила ему снова почтительный поклон.
– Откуда ты родом?
– Из Кракова!
– Бардзо добжэ! Имеешь родных?
– Я круглый сирота.
– Бардзо добже! Зачем же ты был в Московии?
– При пане Ягужинском… Я был стремянным его.
– Бардзо добже! По сердцу ли тебе Московия?
– Я был там по необходимости и люблю одну свою родину, одну Польшу.
– Бардзо добже! А как тебе нравится Московия?
– Я ненавижу их… я поляк в душе…
– Бардзо добже! Нех их вшисци диабли везьмо! Ну, пан Ремшевич, так хочешь служить у меня?
– Если пану угодно, я почту за счастье! Кому же и служить, если не вельможному…
– Бардзо добже! По рукам! Ты будешь и у меня любимым стремянным. Ступай с Богом к должности, я отдам об тебе приказание своему маршалку; служи верно, а за червонцами остановки не будет, – пан Стемборжецкий золото не считает, а меряет, как пшеницу! Бардзо добже!
Таким образом, сделавшись слугою гордого пана, которого любимым и единственным занятием была соколиная охота, я вскоре приобрела полное его расположение; ему нравилось мое отчаянное молодечество, мой веселый нрав, а особливо ненависть к москалям, которую я по временам притворно выказывала. Часто с особенным удовольствием он слушал русские песни, которые я пела и которым, по словам моим, выучилась в Московии; но если бы кто мог тогда заглянуть во внутренность моего сердца, то поверь, Владимир, всякий бы согласился, что мучения души моей были невыразимы: мысль о родине и о тебе, ненаглядный мой, не оставляла меня ни на одну минуту, и всегда последний отголосок родного напева оканчивался тяжким вздохом, и часто заздравный кубок искристого вина мешался с горячею слезою воспоминания. Но время текло, а я не находила средства узнать о тебе, не имела возможности и смелости возвратиться в пределы отчизны, пока случай сам собою невольно не принес мне отрадной и вместе ужасной вести и не заставил меня, с опасностью собственной жизни, поспешить на родину. Вот как это было: пан Стемборжецкий был действительно прав: в руках его золото как будто не имело никакой цены – пирушки сменялись пирушками, столетнее вино лилось рекою, и хоть тихонько поговаривали, что пан, вручивши все имения свои под управление евреев, за несколько лет вперед забрал деньги и по этой-то причине очень ласково обращался с своими доверителями, но, несмотря на то, разгульная жизнь ясновельможного нисколько не изменялась и многочисленная панская челядь увеличивалась со дня на день. Всякий имел право и случай жить у пана, и потому-то большая часть его верных слуг была подозрительна: и беглый москаль, забывший свою родину, и поляк, преследуемый законами отечества, и немчин, сорвавшийся с виселицы, все находили приют и покровительство у гордого поляка. Этот случай свел меня с одним земляком, который, бежавши из Новгорода, еще во время бывшей на него опалы от царя Ивана Васильевича, скитался кое-где и наконец, пробравшись в Польшу, сделался сокольничим пана. Чтобы не подать никому о себе подозрения и не прослыть гордым паночком, я, против желания, очень часто присутствовала на застольных буйных пирушках своих товарищей. Однажды, возвратившись с соколиной охоты, которая пану посчастливилась, он был собою доволен против обыкновения и в награду за успех пожаловал своим сподвижникам пять полновесных червонцев, приказав еврею ближайшего шинка угостить порядком добрых молодцев. Разумеется, подобная милость пана всегда сопровождалась отчаянною попойкою и к подаренным деньгам всегда прикладывали еще своих заслуженных. Беседа кипела. Остатки сытного ужина исчезали с широкого стола, уступая место ендовам и стопам, которые пенились крепким медом и искрились заморским вином. Буйная толпа пировала. Шум, спор, хохот и изредка храпение обессилевшего гуляки раздавались в ветхом шинке. Я по обыкновению была тут же, но, сколько возможно уклоняясь от их нетрезвой веселости, скучала и ожидала окончания пирушки. Как вдруг рассказ сокольничего (это был наш земляк, о котором я тебе упомянула и который назывался у нас Москаль-Бурлило) обратил внимание; прислушиваюсь, и любопытство мое увеличивается…
– Да, друзья, – говорил Бурлило с жаром, – было времечко, были дни, которых, как говорит наша русская пословица, и до новых веников не забудешь, – тот, кто был очевидцем, или кому, чего избави Боже, пришлось самому на орехи. Государь Иван Васильевич шутить не любит, долго он слушал доносы на новгородцев, долго глядел на них сквозь пальцы, да как припожаловал с дружиною в гости, так уже и задал угощение; это было, как помнится, накануне самого Богоявления… Тут Бурлило пустился рассказывать о несчастиях Новгорода, которые мне были известны не менее его и которые, лишив меня и тебя, мой Владимир, общего ангела-хранителя, были причиною нашей разлуки и наших мучений… – Мария остановилась, две крупные слезы сверкнули на ее длинных ресницах, и она скрыла пылающее лицо на груди атамана. – Повесть Бурлилы, – продолжала Мария успокоившись, – раскрыла все раны моего сердца; я задыхалась от горести и вероятно бы изменила себе, если бы наконец рассказ его не сделался для меня особенно любопытным…
– Суд и расправа в Новгороде, – говорил Бурлило, – продолжались ежедневно: и правый и виноватый равно терпели опалу, а чтобы не попасть наравне с прочими на правеж, я почел за лучшее раньше убраться из города и бежал куда глаза глядят… Правда, – прибавил рассказчик со злобною улыбкою, – мне и было от чего уйти – рано или поздно не миновать бы виселицы или по крайней мере теплого местечка… – Тут Бурлило захохотал. – Вы понимаете меня! – вскричал он, сделавши значительный знак собеседникам. – У меня рыльце было в пушку!
– Ха, ха, ха! – захохотали его товарищи; я невольно покраснела за своего соотечественника, а он, как ничего не бывало, равнодушно продолжал:
– Признаться сказать, ушедши из Новгорода, я думал попасть совсем не сюда, не Польша влекла меня, не соколиной охотой хотел я потешить свою удаль молодецкую, а промыслом другого рода, повыгоднее, вы меня понимаете? К несчастию, проблуждавши около месяца по окружным лесам, я не мог набрести на отчаянную шайку атамана Грозы, который чудит на порядках в окрестности. Стрельцы его больно не жалуют, потому что он несколько раз угощал их по-свойски, да и сам наместник чуть ли не побаивается его… а говорят потому, что атаман зол на его племянника, который похитил его голубку, девушку кровь с молоком, и с тех пор об ней нет слуху, как в тучку канула.
Сердце мое замерло; я притаила дыхание, а разгорячившийся рассказчик продолжал:
– А знаете ли, ребята, кто этот атаман Гроза, который теперь грознее и страшнее самого новгородского наместника? Молодой человек, красавец, скромник, который бывало слыл в Новгороде за красную девицу и кроме своей лапушки ни на одну молодицу и смотреть не хотел, да от тоски по ней пошел и в разбойники; зовут его… – Тут Бурлило вполголоса произнес твое имя, Владимир, и потом начал продолжать рассказ о нашей любви; но я уже все знала, я не могла более слушать и, оставивши пирующих, скрылась из шинка. О! Ненаглядный мой, что тогда было со мною, как страдала я, что думала! – выразить и рассказать я не в силах. Сначала я не хотела верить словам пьяного рассказчика, желала успокоить себя противными мыслями, принять все это за простую выдумку и ожидать известия более достоверного, ждать времени и случая более удобного, чтобы возвратиться на родину, старалась позабыть проклятую пирушку и ужасный рассказ… Но едва наступила ночь и я осталась одна с моею подушкой – мучения души моей были уже нестерпимы; твой образ ежеминутно носился предо мною: то видела я тебя раненым, умирающим, то в мрачных стенах темницы, и… но не буду и не хочу рассказывать тебе всего, скажу только, что не прошло еще и недели, как я в один день утром уже явилась к пану Стемборжецкому и, отблагодаривши его за хлеб за соль, просила отпустить меня, говоря, что по особенным делам еду на родину, в Краков. Сначала ясновельможный удивился, спросил, разве я им недовольна? Потом начал упрашивать меня, чтобы я продолжала у него службу, и наконец, видя мою непреклонную решимость, обнял меня ласково и, отпуская от себя, снабдил порядочным запасом наставлений и, к чести его сказать, с туго набитым кошельком. Рассказывать тебе подробности обратного пути почитаю лишним; довольно того, что, расспрашивая дорогою об ужасном атамане, как будто из предосторожности, я успела разведать, что на краю Новгорода есть повалившаяся лачужка, что в этой лачужке живет еврей Соломон и что этот жид хорошо знает атамана. Вот тебе все мои приключения, вот разгадка, каким образом я нашла тебя. Еврей Соломон был мною отыскан; деньгами и угрозами я заставила его проводить меня к тебе, и вот я снова обнимаю друга моего детства, и ничто и никто на свете не разлучит меня с тобою!
Мария, кончивши рассказ, бросилась на грудь Владимира и зарыдала. Набрасываю завесу неизвестности на эту картину, и чтобы не прослыть романтиком а-ля Радклиф, избавляю читателя от описания тех чувств и разговоров, которые занимали героев моего рассказа. Вероятно, читающий или читающая эти строки когда-нибудь испытали священные чувства любви, может быть, любят и теперь, а потому, вероятно, потрудятся дополнить воображением то, что я прохожу молчанием, в полной уверенности, что все это они представят и верно и живо!
Уже лучи заходящего солнца, отразившись в последний раз на чешуйчатой поверхности Волхова, уступили место румяной вечерней заре, уже ночь на свинцовых крыльях своих пробиралась в чащу дремучего леса и веселый гость полей – красивый жаворонок, пропевши прощальную песенку, скрылся в золотистых колосьях нивы, но Владимир и Мария сидели все еще на прежнем месте и по-прежнему разговор их лился рекою. Теперь, в свою очередь, атаман рассказывал Марии свое несчастие, потом встречу с Иоанном, любовь сего последнего и несчастную разлуку с Натальею (что уже известно нашим читателям, а потому, избегая повторения, подслушаем только окончание их беседы).
– И это уже верно, – спросила Мария, когда атаман кончил свой рассказ, – и это уже верно, что Марфа Васильевна, из рода Собакиных, стала царицею Руси?
– Верно, моя милая, – отвечал Владимир, – так верно, как я теперь гляжусь в твои очи ясные, целую мягкий шелк кудрей твоих. – В Москву же, как я уведомился, уехал в бедный Иоанн отыскивать свою Наталью. Не знаю, верно ли, а носятся слухи, что он поступил в число царской дружины, и вот почему я должен ехать немедленно туда. Кто знает, может быть, я могу быть еще полезен несчастному. Что сделалось с Натальею, неизвестно, а Марфа Васильевна, говорят, с первого дня брака тает, как свеча… Согласишься ли ты следовать за мною?
– Везде, даже и на край света! Но, милый мой, если бы ты мог покинуть этот лес, покинуть навсегда, и в Москве, подобно Иоанну, сделаться слугою своего государя!
– Мария, ты предупредила мое искреннее желание: и наяву, и в тишине ночей эта мысль повсюду меня преследует; но увидим, что будет и что я должен буду предпринять.
Красавица снова упала на грудь атамана, и трели ночного соловья, раздавшиеся по лесу, заглушили их жаркие поцелуи…