Все тягостные мысли, которые я годами сдерживала с помощью интенсивного чтения, теперь нахлынули на меня с удвоенной силой. Я села на скамью под тисовым деревом и предалась горю, глубокому и бескрайнему, как этот снег. Я плакала о мисс Винтер и о ее привидении, об Аделине и Эммелине. Я плакала о моей сестре, о моих маме и папе. Но самым горьким и неудержимым был мой плач о самой себе. Я горевала о младенце, в самом начале жизни оторванном от своей второй половинки; о девочке, склонившейся над старой жестянкой с обнаруженными в ней документами; о взрослой женщине, безутешно рыдающей на скамье в залитом зыбким светом снежном саду.
Когда я пришла в себя, рядом находился доктор Клифтон. Он положил руку на мое плечо.
– Я знаю, – сказал он. – Я знаю.
Конечно же, он не знал. Он не мог этого знать. Но на меня его слова подействовали утешительно. Я поняла, что он имел в виду. У всех нас есть свои печали и горести, и, хотя их тяжесть, очертания и масштабы различны в каждом отдельном случае, цвет печали одинаков для всех. «Я знаю», – сказал он и в общем смысле был прав, просто потому, что он, как и я, был человеком.