Оглавление
- От автора
- Совдетство. Книга о светлом прошлом
- Пцыроха. Рассказ
- Брачок. Рассказ
- Природа шепчет. Повесть
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- Селищи и Шатрищи. Повесть
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- Пионерская ночь. Повесть
- 1. Прощальный костер
- 2. Ирма
- 3. Повелитель ужасов
- 4. Здравствуй, милая картошка!
- 5. Анаконда
- 6. О вредности кино
- 7. Юрпалзай, Виталдон, Стакан и другие
- 8. Гороховый Маугли и царь шмелей
- 9. Внуки Мишки Квакина
- 10. Родительский день
- 11. Мальчик с фантазиями
- 12. Колечко с перламутром
- 13. Летающие черепахи
- 14. Праздник кончился
- 15. Неразлучная троица
- 16. Местные атакуют
- Конец ознакомительного фрагмента
15
В Селищах у пристани нас встретили Кузнецовы, все, кроме хозяина и Веры, устроившейся на работу в Дубне. Я облегченно вздохнул: мне было до сих пор перед нею неловко, а ее взрослая женская нагота так и стояла в глазах. Валентина, телистая, краснощекая колхозница, первым делом скорбно обняла бабушку, и они, вспоминая Жоржика, всплакнули накоротке. Потом подхватили наши вещи, кто – что, и понесли к дому. Деревенские, завидев нас, здоровались, сдержанно, без улыбок, поздравляя с приездом, никто не удивился, что мы в этом году без Жоржика, а бабушка в черном платке. Выходит, все знали о его смерти. Башашкин шел впереди, неся на плече «ленд-лиз» – огромный деревянный чемодан, набитый крупами.
– Поберегись – зашибу! – предупреждал он каждого встречного.
– У меня есть один патрон! – шепнул мне Витька, сгибаясь под тяжестью рюкзака с тушенкой.
– А ружье? – тихо уточнил я.
– Под замком, но где ключ, я знаю. Пойдем на тетеревов! Ты куришь?
– Не-ет!
– Научу! – пообещал он.
Наконец мы дотащились до большой ухоженной четырехоконной избы, выделявшейся новенькой железной крышей, выкрашенной в бордовый цвет. Вместо конька красовался кованый петушок. Валентина пошутила на пороге:
– Добро пожаловать в наш казенный дом! Гость на гость – хозяину радость!
Витька мне потом объяснил, что хоромы принадлежат не им, а сельсовету, который выделил лучшее жилье для умелого кузнеца, ведь без него в деревенской жизни никак нельзя. Поэтому Кузнецов-старший в колхозе после председателя и бухгалтера – самый главный, не почини он, скажем, поломавшуюся борону или плуг, никакого урожая не будет, а значит, и трудодней никому не начислят. Слушая его, я подумал так: если есть трудодни, то должны быть и «отдыходни». Ладненько, когда Лида заставит меня теперь в воскресенье убирать комнату, я ей отвечу:
– Прошу не беспокоить! У меня сегодня отдыходень.
Валентина отдала нам самую большую комнату – с печью. В бревенчатой зале пахло золой и старым деревом, пропитавшимся человеческой жизнью. Батуриным досталась хозяйская кровать с никелированными шарами на спинке и лязгающей панцирной сеткой. Бабушке отвели топчан за печкой в углу, задернутом цветастой занавеской. А мне приготовили на полу тюфяк, набитый свежим душистым сеном. Я лег, примериваясь: хорошо! К тому же из подпола через щель приятно сквозило, точно работал вентилятор. Милое дело в летнюю жару!
С дороги нас пригласили перекусить. Валентина и Настя споро накрыли стол, а Витька принес бутылку с рябиновой настойкой. Тетя Шура так никогда нас не встречала. Мы поели холодной окрошки с теплым пирогом, помянули Жоржика, но дядя Юра решительно отказался от рюмки, чокнувшись с женщинами квасом.
– Чудак-человек, – засмеялась, блестя черными глазами, Валентина. – Ты хоть пригубь!
– Пригубить – жизнь погубить. Врачи запретили, – скорбно объяснил он. – А вот окрошку – еще немножко!
Когда я отказался от третьего куска пирога, хозяйка улыбнулась:
– Ешь – пока рот свеж!
После питания бабушка с тетей Валей стали разбирать вещи и продукты: что-то – в сундук, что-то – на полку, что-то – в подпол. Витьку и Настю мать отправила прореживать свеклу, чтобы приготовить на ужин ботвинью. А мы с дядей Юрой двинулись к Коршеевым за нашими рыболовными снастями, их прошлым летом, перед отъездом в Москву, я пристроил в дальнем углу хлева, прикрыв жердями, которые местные называют красивым словом «прясла». Рачительный Башашкин, так и не дождавшись магнитного крючка из-за границы, еще в Москве предлагал купить на всякий случай, про запас, разную снасть, но я разумно ответил, что мы каждый год, уезжая, оставляли удочки и донки в укромном месте, и ничего с ними никогда не случалось: брали, где положили.
– Ну, раз так – деньги целее будут, – согласился он.
И мы пошли к Коршеевым на край деревни. Дождя, по всему, давно не было, ноги мягко тонули в белесой дорожной пыли, испещренной всевозможными следами: четко отпечатались широкие протекторы грузовика, узкие и гладкие железные ободья телег, мелкий рубчик велосипедных колес, полукруглые лошадиные подковы, рифленые подошвы сапог, босые ступни с большими вмятинами от пяток и маленькими от пальцев, но особенно меня заинтересовали оттиски лап, собачьих и кошачьих, а также бесчисленные крестики куриных ножек…
Из окон и палисадов на нас придирчиво смотрели местные, особенно на Башашкина, вырядившегося в болоньевые шорты и броскую южную рубаху с пальмами, на голову он нахлобучил, видимо, тоскуя о недоступном теперь Новом Афоне, шерстяную абхазскую шляпу с бахромой по краям. Одним словом, не дачник какой-нибудь, а настоящий курортник. Но меня многие узнавали, даже заговаривали:
– Вроде, Юрка? Внук Петровича. Ишь ты, как вырос! Давно приехали?
– Утром.
– Когда деда схоронили?
– В мае.
– А что случилось?
– Сердце.
– Ну, царствие ему небесное!
От того, что местные меня узнают, говорят со мной как со взрослым, а я им сообщаю печальную весть, мое сердце переполнялось грустной солидностью. Даже Батурин поглядывал на меня с уважительным недоумением, ведь получалось: не я с ним, а он со мной идет по деревенской улице. Наверное, это ему не очень нравилось. Когда я покалякал со стариком Федотовым, сидевшим на лавочке у калитки, дядя Юра тоже решил подать голос:
– А что, уважаемый, клюет рыба-то?
– Да какая ж теперь рыба, парень? – с усмешкой глянул на него дед. – Рыбнадзор все сети поотбирал.
В коршеевском палисаднике, который Захаровна звала полусадиком, никого не оказалось. Ее всегда распахнутое окно было закрыто и задернуто занавеской. Куры у забора торопливо клевали подсолнечную шелуху, и только рыжий петух с синим хвостом, квохча, посмотрел на нас круглым бдительным оком. Мы зашли в калитку. На крыльце дремал Сёма, на звук он открыл зеленый глаз и пошевелил кончиком хвоста. Я хотел затеять с ним нашу давнюю игру, но решил: потом, на обратном пути.
Мы огляделись: ни души. Справа зеленели ухоженные огородные грядки, знакомое чучело приветливо распялилось на крестовине. Слева я обнаружил новшество: между двумя березами висел плетеный гамак, чего раньше в помине не было: тете Шуре качаться некогда.
– Наверное, все в полях, – солидно предположил я. – Ты стой здесь, а я сейчас принесу.
– Может, все-таки надо спросить разрешение? – засомневался дядя Юра, озираясь. – Наверное, в доме кто-то есть?
– Никого, видишь: дверь закрыта. А чего спрашивать – это же все наше!
Башашкин остался у крыльца, а я через боковую дверь вошел во двор, где было довольно светло из-за открытых настежь задних ворот, выходивших в картофельные грядки. На земляном полу горой лежал какой-то хлам: прохудившиеся корзины, рваная мешковина, негодная упряжь, худая посуда, глиняная и металлическая, дырявый самовар, колченогий табурет и сломанная скамейка. Казалось, кто-то начал здесь, где хомут, покрытый пылью, висел на ржавом крюке «с до войны», генеральную уборку, как у нас в школе – перед комиссией гороно. Но до угла с пряслами пока еще не добрались: удочки и донки стояли на своем месте, даже подернулись паутиной. Крючки чуть поржавели, но это ничего. На месте была и лопата с коротким черенком, приспособленная Жоржиком для рытья червей.
Когда я со всеми этими сокровищами вышел, щурясь, на свет, то увидел у калитки мускулистого мужика в синей майке и олимпийских трениках. Лицо у него было плоское, нос приплюснутый, как слежавшийся в пачке пельмень, а глаза узкие и злые. На крыльце, скрестив руки на выпирающем животе, стояла сердитая женщина, отдаленно напоминающая девочку-школьницу со снимка, висевшего у тети Шуры на стенке рядом с портретом умершего сына Коли. Значит, это ее дочка Тоня, приехавшая из Талдома с мужем-боксером, сообразил я.
– Это что еще за новости? – визгливо спросила она. – Ты кто такой?
– Юра.
– Какой еще Юра?
– Егора Петровича внук.
– А-а-а… Дачник. Ясно. Сейчас же положи, где взял!
– Но ведь это наши удочки, – растерялся я. – Спросите у тети Шуры.
– Мать на заготовке.
– Тогда у бабушки Тани спросите!
– Приказала долго жить.
– Как это? – не понял я.
– Умерла, – пояснил Башашкин, изнывая от неловкости.
– Когда?
– Зимой.
– Зимой? – я удивился, что тетя Шура в письме ни словечком не обмолвилась о смерти старушки. – А монета?
– Какая еще монета? – вмешался боксер, прищурив без того узкие глаза. – Что за монета? У бабки монеты были?
– Большая, медная, с царицей… Бабушка Таня мне ее обещала… отписать…
– Может, тебе еще и мебель со швейной машинкой отдать, шпана? – спросил спортсмен с угрозой.
– А вы что молчите?! – Тоня возмущенно повернулась к Башашкину. – Взрослый на вид гражданин, а пацана на воровство подбиваете!
– Я не подбивал, – растерялся обычно невозмутимый дядя Юра. – Мы мимо шли.
– Вот и шли бы мимо! – сурово посоветовал боксер, ворочая мышцами. – Удочки сейчас же на место! И чтобы я близко вас тут не видел! Понятно? Или объяснить? – Он покрутил кулаком с мозолистыми костяшками.
– Вон отсюда! – взвизгнула Тоня, и ее лицо стало таким же свирепым, как и у мужа.
Видимо, люди женятся, когда у них есть что-то общее, например злость. Я до последнего момента был уверен, что Башашкин, военный человек, громким командным голосом прекратит безобразие и объяснит этим двум самодурам, что удочки по праву принадлежат нам, но дядя Юра сначала виновато молчал, а потом сердито буркнул мне:
– Делай, что сказали!
– А как же монета? – спросил я.
– Никаких монет. Ставь удочки и марш домой! – рявкнул он на меня, а к ним повернулся, заискивая: – Мы не знали, извините.
– То-то! – усмехнулся боксер, весело переглянувшись с женой.
И я с изумлением догадался: эти ухмыляющиеся взрослые люди отлично осведомлены, чьи удочки на самом деле, наверняка известно им и про монету, завещанную мне бабушкой Таней, а весь этот концерт устроен для того, чтобы завладеть нашим имуществом, как лиса Алиса и кот Базилио присвоили себе пять золотых доверчивого Буратино. Но у него-то голова была из полена. А у нас?
Когда мы вышли за калитку, я прошептал, чуть не плача:
– Дядя Юра, они же врут и не краснеют!
– Шагай, шагай, сосиска! – Башашкин обозвал меня обидной дразнилкой из кинофильма «Путь к причалу». – Сарделька! Удочки, донки… Будем лещей таскать! Дать бы тебе сейчас леща хорошего!
– За что?
– За дурь!
Вдруг между жердочками забора показалась кошачья голова, Сема вылез наружу, посмотрел на меня честными зелеными глазами и улегся, мурлыча, прямо на тропинке, словно предлагая себя погладить. У меня от благодарности навернулись на глазах слезы: мой серый друг, видно, понял, какая жуткая несправедливость совершена только что, почуял, как мне горько сейчас, и решил утешить своего давнего товарища.
– Спасибо, Сёма, спасибо, котик! – пробормотал я и сел на корточки, чтобы погладить блестящую шерстку. – Прощай!
Но едва я протянул руку, он молниеносным ударом когтей оцарапал мне ладонь, оставив на коже кровавые борозды, вспухшие и долго потом не заживавшие. Мне даже показалось, в этот момент на его мордочке мелькнуло выражение злорадного торжества. Сделав свое дело, подлый зверь юркнул в просвет забора, но исчез не сразу, нет – его полосатый хвост еще некоторое время насмешливо вилял между жердями, словно издеваясь над моей доверчивостью.
– Ну что, получил, дрессировщик Дуров? – без сочувствия спросил дядя Юра. – Пошли лечиться!
Когда бабушка и тетя Валя увидали мою окровавленную руку, они заохали, забегали, вылили на раны полпузырька йода, а Валентина перед тем, как замотать ладонь бинтом приложила к сочащимся царапинам жеванную ромашку. Я героически переносил лечение и, всхлипывая, рассказывал, как бесчеловечно с нами обошлись у Коршеевых.
– Портятся люди в городе… – посочувствовала Валентина. – Не держи зла! Монеты с царицей у меня нет, а вот удочки – эвона стоят, бери и лови!
Это было мое последнее лето в Селищах, с тех пор на Волгу мы больше не ездили.