Я стоял, вдохновенно раскинув руки, и протянутыми удлинившимися пальцами показывал, указывал в гневе, в неописуемом волнении, напряженный, как дорожный указатель, и дрожащий в экстазе.
Моя рука, чужая и бледная, вела и увлекала меня за собой, одеревеневшая, восковая рука, точь-в-точь большая дарованная по обету в костел десница, точь-в-точь длань ангельская, подъятая для присяги.
Зима шла к концу. Дни стояли в лужах и в жаре, и нёбо их было в огне и перце. Сияющие ножи резали медовую кашу дня на серебряные ломти, на призмы, изобильные на срезе красками и пряной пикантностью. Однако циферблат полудня собирал на небольшом пространстве все сверканье дней и разом показывал все часы, пламенные и огненосные.
День, не в состоянии вместить жара, в час этот слущивался листами серебряной жести, хрусткой фольги и от слоя к слою высвобождал свой литого света стержень. И словно этого мало, дымили трубы, клубились сияющим паром, и каждое мгновение взрывалось великим взлетом ангелов, бурей крыл, поглощаемой ненасытным небом, всегда отверстым для новых взрывов. Его светлые крепостные зубцы взметались белыми плюмажами, далекие фортеции процветали тихими веерами толпящихся разрывов, производимых сияющей канонадой невидимой артиллерии.
Окно комнаты, до краев полное неба, не вмещало уже нескончаемых взметов этих и проливалось занавесками, а те, охваченные огнем, дымились в пламени, сплывали золотыми тенями и дрожанием сосудов воздуха. На ковре лежал колышущийся светом косой огненный четырехугольник и не мог отделиться от пола. Сей столп огненный пронимал меня насквозь. Я стоял зачарованный, расставив ноги, и облаивал его не своим голосом, чужими суровыми проклятьями.