V. Письма

Как ее ни отговаривали, как ни упрашивали не ходить вперед лично, послать на разведку одного из них, она оставалась тверда. Сколько можно отправлять на дело других? На сей раз она отправится навстречу врагу сама, и соратникам настрого запретит за нею приглядывать! Оправив на ходу белоснежный куколь, она придержала у бедер развевающийся на ветру подол облачения – ни дать ни взять обычная (пусть даже моложе, крохотнее большинства) сибилла, подобно всем на свете сибиллам одетая в черное вплоть до носков изношенных черных туфель, спешащая куда-то по неким делам духовного свойства и примечательная лишь тем, что отправилась в путь одна…

В одном из вместительных карманов лежал азот, в другом четки – низка каштановых бусин вдвое крупней тех, что перебирал Кетцаль, отполированных множеством прикосновений до маслянистого глянца. Сворачивая за угол, на Решетчатую, она извлекла их из кармана и начала круг.

Вначале – Пасов гаммадион:

– О Пас Всевеликий, творец и создатель Круговорота, верховный владыка, хранитель Златой Стези, мы…

Согласно канонам, здесь должно было следовать «я», однако обычно она произносила сии слова вместе с майтерой Розой и майтерой Мрамор, а собираясь за молитвой в селларии, они, во исполнение законов грамматики, разумеется, говорили «мы», но сейчас…

«А сейчас я молюсь за всех нас, – подумалось ей. – За всех, кто может погибнуть еще до конца дня – за Бизона и патеру Росомаху, за Чебака и того человека, что одолжил мне меч. За всех добровольцев, которые спустя минуту-другую присоединятся ко мне, и за патеру Шелка, и за Лиметту, и за Зориллу, и за детишек… особенно за детишек. За всех нас, за каждого, о Всевеликий Пас».

– Веруем и признаем тебя верховным, самовластным…

Вот оно!

Из-за угла на Решетчатую вывернул бронированный пневмоглиссер с наглухо задраенными люками. За первым последовал второй пневмоглиссер, и третий, а за машинами, выдерживая порядочную дистанцию, чтоб не глотать поднятую ими пыль, на перекресток выдвинулись первые ряды пеших стражников. Рядом с головой колонны ехал конный офицер. Очевидно, солдаты, как и сообщил гонец, шли позади, в самом хвосте, но дожидаться, пока они тоже покажутся на глаза, времени не было, хотя солдаты и представляли собою основную опасность, угрозу куда страшнее, чем пневмоглиссеры.

Забыв о четках, она поспешила обратно, туда, откуда пришла. Склеродерма, державшая под уздцы белого жеребца, оказалась на месте.

– Я тоже пойду, майтера. На этой вот паре ног, раз уж ты не позволяешь обзавестись лошадью, однако пойду. Ты же идешь, а я куда крупнее, мясистей!

Сие было чистой правдой: при столь же крохотном росте Склеродерма превосходила ее толщиной минимум вдвое.

– Кричи, – велела она. – Боги благословили тебя замечательным, громким голосом. Кричи. Подними как можно больше шума. Сумеешь отвлечь их от людей Бизона хоть на секунду-другую – эта секунда может решить все.

Гигант с широкой щербатой улыбкой подставил ей сцепленные в замок ладони, помогая взобраться на жеребца. Опершись на них левой ступней, она вскочила в седло. Невзирая на выдающуюся стать жеребца, голова великана оказалась вровень с ее собственной. За это-то – за громадный рост и звероподобную внешность – она и выбрала его из множества вызвавшихся. «Отвлечь врага на себя… отвлечь врага на себя… сейчас это – все».

Внезапно ей пришло в голову, что она даже не знает его имени.

– Верхом ездить умеешь? – спросила она. – Если нет, скажи сразу.

– Еще б не уметь, майтера!

Скорее всего, он врал, однако допрашивать его либо подыскивать кого-либо ему на замену было поздно. Приподнявшись на стременах, она придирчиво оглядела пятерку всадников за спиной и поджидавшую седока лошадь, предназначенную для гиганта.

– Многим из нас предстоит погибнуть. Вполне возможно, погибнем мы все до единого.

Первый из пневмоглиссеров, скорее всего, успел одолеть немалый отрезок Решетчатой, а может, даже затормозил у дверей Аламбреры, но если уж рассчитывать на успех, с отвлекающим маневром придется подождать, пока колонна стражников, движущаяся за третьим из пневмоглиссеров, не сократит разрыв. Если так, время ожидания нужно чем-то занять…

– Однако на случай, если хоть кто-нибудь уцелеет, ему – либо ей – нужно запомнить имена тех, кто пожертвовал жизнью. Тебя, Склеродерма, я числить среди нас не могу, но у тебя шансов выжить гораздо больше, чем у любого другого. Слушай внимательно.

Склеродерма кивнула. Пухлые щеки ее побледнели как полотно.

– Вы все тоже слушайте. Слушайте и постарайтесь запомнить.

Столь эффективно заглушенный, страх понемногу поднимал голову, оживал. Почувствовав это, она закусила губу: голос не должен дрогнуть ни в коем случае.

– Я – майтера Мята, сибилла из мантейона на Солнечной улице. Но это всем вам известно. Теперь ты, – распорядилась она, указав на заднего из верховых. – Назови свое имя, да как можно громче.

– Бабирусса!

– Прекрасно. А ты?

– Горал!

– Калужница! – назвалась женщина, раздобывшая для остальных лошадей.

– Плавун!

– Сурок!

– Кошак из «Петуха», – прорычал исполин и взгромоздился на лошадь в манере, наводившей на мысль, что ему гораздо привычнее разъезжать на ослах.

– Жаль, у нас нет ни труб, ни боевых барабанов, – посетовала майтера Мята. – Придется обойтись собственными голосами и оружием. Помните: замысел в том, чтоб они, особенно экипажи пневмоглиссеров, смотрели только на нас и стреляли по нам как можно дольше.

Ужас, сковавший сердце, казался холодней льда. Несомненно, дрожащие пальцы не удержат, обронят азот патеры Шелка, как только она вынет оружие… однако майтера Мята извлекла азот из кармана без колебаний: если уж обронит, то лучше сейчас – в крайнем случае Склеродерма поднимет и отдаст ей.

Нет, Склеродерма всего-навсего подала ей поводья.

– Все вы добровольцы, и если кто передумает, позора в этом нет. Желающие могут уйти.

С этим майтера Мята подчеркнуто повернулась вперед, дабы не видеть, кто спешится… и ей сразу же показалось, будто позади нет ни единого человека. Лихорадочные поиски хоть какой-либо мысли, способной затмить страх, завершились образом нагой светловолосой женщины, ничуть не похожей на нее, фурии с безумным взором, вооруженной бичом, удары коего вмиг рассекли, располосовали, изгнали из головы липкую серую муть.

Возможно, она, сама того не заметив, тронула пятками бока жеребца, а может, всего лишь отпустила поводья, но жеребец легким кентером обогнул угол дома. Впереди, в нескольких улицах, однако совсем недалеко, вновь показались пневмоглиссеры: третий как раз опускался на укатанную, изрытую колеями землю, а колонна штурмовиков шаг за шагом приближалась к нему.

– За Эхидну! – во весь голос вскричала майтера Мята. – Так угодно богам!

По сию пору жалевшая, что под рукой нет ни труб, ни боевых барабанов, она даже не замечала, что грохот копыт многократно отдается звонким, раскатистым эхом от каждой из крылокаменных стен, что пение серебряной трубы – ее голоса – сотрясает улицу от конца до конца.

– Шелк – наш кальд!

Страха как не бывало. Охваченная кружащей голову радостью, майтера Мята вонзила в бока жеребца крохотные острые каблучки.

– Шелк – наш кальд!!!

Скачущий по правую руку от нее исполин принялся палить разом из двух иглострелов с такой частотой, с какой успевал нажимать на спуск.

– Долой Аюнтамьенто!!! Шелк – наш кальд!!!

Удержать мерцающее воплощение ужаса, клинок азота на первом из пневмоглиссеров… нет, об этом ей, да на полном скаку, не стоило даже мечтать. Дважды рассеченный наискось, пневмоглиссер заплакал серебристым металлом, улица перед ним окуталась клубящейся пылью, серые стены Аламбреры брызнули во все стороны осколками камня.

Справа ее нагонял Плавун, слева Калужница нахлестывала грязно-бурым бичом длинноногую гнедую кобылу. Плавун ревел на скаку, сквернословя во весь голос, Калужница, распустившая черные волосы, словно ведьма из ночного кошмара, пронзительно визжала, осыпая врага проклятиями.

Третий удар клинка. На сей раз передний пневмоглиссер взорвался, превратившись в оранжевый огненный шар. За завесой огня затрещали скорострелки второй машины, однако вспышки выстрелов казались обычными искорками, а стрекот очередей тонул в шуме и гаме.

– Стройся! – закричала майтера Мрамор, сама не понимая, что хочет этим сказать. – Вперед! Вперед!!!

Из близлежащих домов, теснясь в дверях, прыгая из окон, хлынули тысячи человек – вооруженных мужчин и женщин. Плавун куда-то исчез, а Калужница каким-то образом успела вырваться вперед на целых полкорпуса. Незримые пальцы сдернули с головы, унесли прочь куколь, рванули развевавшийся по ветру черный рукав. Мерцающий клинок высек из второй машины сноп серебристых брызг. Вспышки, венчавшие дула ее скорострелок вмиг угасли, грохнувший взрыв сорвал башенку… и на второй пневмоглиссер, а заодно и на третий, и на пеших стражников обрушился град камней; с крыш и из верхних окон загремели пулевые ружья.

«Но как же их мало, до обидного мало, – подумала майтера Мята. – Нам нужно гораздо больше».

Тем временем азот изрядно нагрелся – еще немного, и обожжет ладонь. Убрав с демона большой палец, майтера Мята внезапно взвилась к небесам: белоснежный скакун с удивительной резвостью перемахнул через смятый лист дымящегося металла. Скорострелки третьего пневмоглиссера открыли огонь, но орудийная башенка развернулась не к ней – навстречу людям, валом валившим наружу из зданий напротив. Взревев двигателями, окутавшись облаком пыли пополам с черным, как копоть, дымом, пневмоглиссер поднялся в воздух, однако, пронзенный клинком азота, комично и в то же время трогательно опрокинулся набок.


К немалому изумлению Шелка, пленители обошлись с ним вполне уважительно, по всем правилам обработали рану, а после, не связав даже рук, уложили в кровать колоссальной величины, с четырьмя столбиками для балдахина по углам, еще утром сего дня принадлежавшую некоему ни в чем не повинному горожанину.

Сознания он не потерял, а вот твердость духа, признаться, утратил. Оставшись один, он с легким удивлением обнаружил, что ему уже все равно, сдалась ли Аламбрера, остался ли у власти Аюнтамьенто, и даже будет ли длинное солнце питать, лелеять Вирон во веки веков или спалит дотла. Раньше все это казалось материями крайне важными, теперь же превратилось в сущие пустяки. Шелк понимал, что вполне может умереть, но и это его больше ничуточки не волновало. Смерти при любом повороте событий не избежать, а если так, отчего бы не умереть сию же минуту? Раз – и всему этому настанет конец. Бесповоротно. Навеки.

Подумав об этом, Шелк представил, как вливается в круг богов, как он, смиреннейший их служитель и почитатель, предстает перед ними, лицом к лицу… и обнаружил, что в действительности желает видеть лишь одного бога – единственного, которого среди них нет.


– Так-так-так! – резко, с профессиональной бодростью воскликнул хирург. – Значит, ты и есть Шелк? Тот самый?

Шелк, не отрывая головы от подушки, повернулся к нему.

– Едва ли.

– Но мне сообщили именно так. Вижу, тебе и в плечо кто-то выстрелил?

– Нет. С этим другая история… неважно, – ответил Шелк и сплюнул кровью.

– Для меня важно. Повязка старая. Ее необходимо сменить.

Удалившись, хирург тут же (как показалось Шелку) вернулся с тазиком воды и губкой.

– А вот ультразвуковую диатермическую повязку с твоей лодыжки я заберу. У нас имеются пациенты, нуждающиеся в ней куда сильней твоего.

– Если так, пожалуйста, забирай, – согласился Шелк.

На лице хирурга отразилось нешуточное удивление.

– Я хотел сказать, что Шелк сделался личностью куда крупнее, значительнее меня. Что я – совсем не тот человек, которого подразумевают, произнося сие имя.

– Вообще-то тебе следовало расстаться с жизнью, – помолчав, сообщил хирург. – У тебя коллапс легкого. Пожалуй, этим путем мы внутрь не пойдем, а лучше расширим-ка выходное отверстие. Сейчас я тебя переверну. Слышишь? Переверну со спины на живот. А ты поверни лицо в сторону, чтоб подушка дышать не мешала.

Шелк не послушался, однако хирург повернул его голову нужным образом сам.

Спустя еще какое-то время он вдруг обнаружил, что сидит – сидит почти прямо, укутанный лоскутным пледом, а хирург вгоняет в него еще одну иглу.

– Дела далеко не так скверны, как я думал, но тебе нужна кровь. Сейчас вольем тебе свеженькой, и сразу пойдешь на поправку.

На столбике для балдахина качнулась, точно спелый плод, темная узкогорлая склянка.


Почувствовав, что возле кровати, вне поля зрения, кто-то сидит, Шелк повернул голову, выгнул шею, но все впустую. В конце концов он протянул в сторону гостя руку, и тот сжал ее меж широких, твердых, теплых ладоней. Едва их руки соприкоснулись, Шелк понял, кто пришел его навестить.

– Ты же сказал, что не собираешься помогать мне, – напомнил он гостю. – Велел не ждать твоей помощи… но вот ты здесь.

Гость не ответил ни слова, однако руки его оказались чисты, заботливы, исполнены целительной силы.


– Патера, ты ведь не спишь?

– Нет, – подтвердил Шелк, утирая глаза.

– Я думал, да. Вижу, глаза закрыты… однако ты плакал.

– Да, – вновь подтвердил Шелк.

– Я принес кресло. Подумал, мы сможем минутку поговорить. Ты не против?

Сидящий в кресле оказался одет в черное.

– Нет. Ты, как и я, авгур?

– Мы вместе учились в схоле, патера. Я – Устрица. Ныне – патера Устрица. На канонике сидел прямо перед тобой, помнишь?

– Да. Да, помню. Как же давно это было…

– Почти два года назад, – кивнул Устрица.

Казалось, легкая застенчивая улыбка озаряет лицо молодого авгура внутренним светом, затмевая его бледность и худобу.

– Хорошо, что ты пришел повидаться со мной, патера… я очень, очень рад тебя видеть.

Сделав паузу, Шелк задумчиво наморщил лоб.

– Однако ты, очевидно, на другой стороне. На стороне Аюнтамьенто. Боюсь, в таком случае ты, разговаривая со мной, серьезно рискуешь.

– Да… был. Был на другой стороне, – виновато кашлянув, признался Устрица. – Возможно… не знаю, патера. Я… я ведь, сам понимаешь, ни с кем не дрался. В бой не ходил.

– Разумеется.

– Просто приносил умирающим Прощение Паса. И нашим, и вашим тоже, патера, если имелась возможность. А после, покончив с этим, немного помог ухаживать за ранеными. Докторов и сиделок на всех не хватает: положение аховое, особенно после крупного сражения на Решетчатой. Ты о нем знаешь? Если хочешь, могу рассказать. Только погибших – без малого тысяча.

Шелк смежил веки.

– Не плачь, патера. Не плачь, прошу тебя. Все они отошли к богам. Все, с обеих сторон, и, я уверен, ты в этом нисколько не виноват. Сам я сражения не видел, однако наслышан о нем… от раненых, понимаешь? Хочешь, давай сменим тему, поговорим о другом…

– Не нужно. Будь добр, продолжай.

– Я так и думал, что ты захочешь узнать обо всем. Что перескажу услышанное и таким образом хоть чем-то тебе помогу. А еще думал: возможно, ты исповедаться пожелаешь. Дверь можно затворить. Я разговаривал с капитаном, и он сказал: ладно, делай что хочешь, только никакого оружия ему – то есть тебе – не давай.

– Мне следовало подумать об этом самому, – кивнув, подосадовал Шелк. – В последнее время на меня навалилось столько суетных забот, что я, боюсь, здорово распустился.

За стеклами эркера позади Устрицы чернела ночная тьма.

– Сейчас все еще иераксица, патера? – спросил Шелк, не разглядев в окне ничего, кроме их собственных отражений.

– Да, но затень, как видишь, уже настала. Времени, думаю, около семи тридцати. Когда я вошел к капитану, часы в его комнате показывали семь двадцать пять, а разговаривал я с ним недолго: уж очень он занят.

– Выходит, утренних молитв Фельксиопе я не пропустил.

Не пропустил, но сумеет ли заставить себя произнести их, когда настанет утро? Стоит ли вспоминать о них вообще, вот в чем вопрос…

– Не пропустил, а стало быть, мне не придется каяться в сем грехе на исповеди. Но прежде, будь добр, расскажи о сражении.

– Твои силы, патера, пытались захватить Аламбреру. Об этом тебе известно?

– Известно, что они отправились штурмовать ее, но не более.

– Так вот, штурмовавшие пробовали сломать двери и так далее, но не сумели, отошли, и все засевшие внутри подумали, что они отправились куда-то еще – вероятнее всего, брать Хузгадо.

Шелк вновь кивнул.

– Но незадолго до этого власти – то есть Аюнтамьенто – отправили против восставших, на помощь стражникам из Аламбреры, множество штурмовиков с пневмоглиссерами и так далее, а еще целую роту солдат.

– Три роты солдат, – поправил его Шелк, – и Вторую бригаду городской стражи. По крайней мере, именно так сообщили мне.

Устрица почтительно склонил голову.

– Уверен, патера, твои сведения много точнее моих. Пройти через город им, даже с солдатами и пневмоглиссерами, удалось не без труда, но с сопротивлением они, противу ожиданий, справились довольно легко. Об этом тебе известно?

Шелк повернул голову из стороны в сторону.

– Так вот, с сопротивлением они справились, но кое-какие потери все-таки понесли. Чем только в них не швыряли! Один из стражников рассказал мне, что получил по темени ночным горшком, брошенным из окна четвертого этажа, – продолжил Устрица, позволив себе негромкий, виноватый смешок. – Представляешь? Что же люди, живущие на такой высоте, будут теперь делать ночью? Словом, серьезным сопротивление, с которым столкнулась колонна, не назовешь, понимаешь? Они-то готовились штурмовать баррикады на улицах, но – нет, ничего подобного. Прошли через город и остановились перед дверьми Аламбреры. Далее штурмовиков планировалось отправить внутрь, а солдат – прочесывать Решетчатую из конца в конец, дом за домом.

Шелк, вновь позволив векам сомкнуться, представил себе воочию колонну, описанную смотрителем стекла в спальне майтеры Розы.

– И тут… – Устрица выдержал эффектную паузу. – И тут на Решетчатую, навстречу им, словно демоница, вылетела сама генералиссима Мята на белом коне! С другой стороны, понимаешь? Со стороны рынка.

Изрядно удивленный, Шелк мигом открыл глаза.

– «Генералиссима Мята»?

– Да. Как называют ее бунтовщики… то есть твои люди, – смущенно откашлявшись, поправился Устрица. – Бойцы, верные кальду. Тебе.

– Ты ничуть не обидел меня, патера.

– Так вот, ее называют генералиссимой Мятой, и ей удалось раздобыть где-то азот. Подумать только! Как она покрошила им пневмоглиссеры стражи! Штурмовик, с которым я разговаривал, как раз оказался пилотом одного из них и все видел сам. Известно тебе, патера, как устроены пневмоглиссеры стражи внутри?

– Только сегодня утром в таком ехал, – ответил Шелк и снова прикрыл глаза, изо всех сил стараясь вспомнить, что там да как. – Ехал внутри, пока не кончился дождь, а потом наверху, сидя на… на этаком круглом выступе, где находится верхняя скорострелка. В кабине ужасно тесно, удобств никаких, а ведь нам еще тела погибших пришлось туда погрузить… но ничего. Не страшно. Все лучше, чем под проливным дождем.

Устрица истово закивал, радуясь случаю согласиться с ним.

– Экипаж – два рядовых и офицер. Один из рядовых пилотирует глиссер. С таким я и разговаривал. Офицер за старшего. Сидит рядом с пилотом, и для офицеров в кабинах есть стекла, хотя некоторые, как мне сказали, больше не работают. Еще у офицера есть скорострелка – та, что направлена вперед. А в том круглом выступе, на котором ты ехал, место стрелка. Называется он башенкой.

– Да, верно: башенкой. Теперь припоминаю.

– Азот генералиссимы Мяты разрубил им кабину, рассек надвое офицера и вывел из строя несущий винт. Один из несущих винтов – так пилот объяснил. Мне сразу подумалось: если азот на такое способен, она вполне могла бы искромсать двери Аламбреры и поубивать всех внутри, а оказалось, нет, не получится. Поскольку двери из стали в три пальца толщиной, а броня пневмоглиссера – алюминиевая, другой ему не поднять. Сделанные из стали или железа, они бы вовсе от земли не смогли оторваться.

– Понятно. Этого я не знал.

– А за генералиссимой Мятой следовала кавалерия. Пилот говорил, около эскадрона. Я спросил, сколько это – оказалось, от сотни и более. С иглострелами, мечами, саблями и прочим оружием. Их пневмоглиссер упал, перевернулся набок, но пилоту удалось выбраться через люк. Стрелок, по его рассказам, вылез наружу первым, а офицер их погиб, но как только он покинул машину, кто-то смял его конем и сломал ему руку. Потому он и здесь, а не будь боги к нему благосклонны, мог бы погибнуть. К тому времени, как ему удалось подняться, бунтовщики… то есть…

– Я понимаю, о чем ты, патера. Будь добр, продолжай.

– Словом, атаковавшие окружали его со всех сторон. Подумал он, не укрыться ли в машине, но пневмоглиссер горел и взорвался бы, как только огонь доберется до боеприпасов – то есть до пуль для скорострелок. Лат, как на пеших штурмовиках, на нем не было, только шлем. Сорвал он шлем, зашвырнул подальше, и… э-э… твои люди, если не все, то многие, подумали, что это свой. Один из них. Хотя он рассказывал, что разрубить латы мечом или саблей не так уж трудно. Они ведь из полимера, об этом ты, патера, знаешь? Некоторые, вроде частных охранников, их серебрят, как стекло с оборотной стороны зеркала, но под серебрением-то все тот же полимер, а у штурмовиков латы зеленые, как туловища солдат.

– Но от игл-то они защищают?

Устрица энергично закивал.

– Обычно защищают. Почти всегда. Но порой игла попадает в глаз сквозь смотровые прорези или в прорези для дыхания, и тогда, говорят, стражник, как правило, гибнет. А меч – особенно меч длинный, тяжелый, да в руках человека недюжинной силы – нередко прорубает латы насквозь. Или колющим ударом пронзает нагрудник. Вдобавок многие ваши вооружены топорами и колунами. Ну, знаешь, для колки дров. А у некоторых дубины шипастые. Тяжелая дубина вполне может сбить штурмовика с ног, оглушить, а если шипами утыкана, шип латы тоже пробьет без труда.

Сделав паузу, Устрица шумно перевел дух.

– Однако солдаты – дело совсем другое. У них вся кожа металлическая, в самых уязвимых местах – стальная. От солдат даже пули из пулевых ружей, бывает, отскакивают, а уж убить или хоть ранить солдата дубиной либо иглой никому не под силу.

– Знаю, я как-то стрелял в одного, – заметил Шелк и тут же осознал, что говорит не вслух, про себя.

«Совсем как несчастная Мамелхва, – подумал он. – Чтоб слово вымолвить, приходится вспоминать обо всем: о вдохе и выдохе, о движениях губ, языка…»

– Слышал я также – уже не от пилота, от одной женщины, причем из твоих, патера, людей – как на ее глазах двое мужчин пытались отнять у солдата пулевое ружье. Вцепились в ружье оба разом, но он оторвал их от земли и расшвырял в стороны, как котят. Сама она, вооруженная рубелем, подобралась было к нему сзади, но он, стряхнув нападавших, ударил ее ружейным прикладом и раздробил ей плечо. К тому времени многие твои сторонники тоже обзавелись пулевыми ружьями, так или иначе отвоеванными у штурмовиков, и вели огонь по солдатам. Кому-то удалось пристрелить того, что схватился с ней, а если б не это, там бы она и погибла. Однако солдаты тоже перестреляли уйму народу, оттеснили их на улицу Сыроваров и на многие другие улицы. Рассказчица пробовала отбиваться, но пулевого ружья ей не досталось, а если бы и досталось, стрелять из него с поврежденным плечом она б все равно не смогла. А после шальная пуля угодила ей в ногу, и нашим докторам пришлось ее – то есть ногу – отрезать.

– Я помолюсь за нее, – пообещал Шелк, – и за всех остальных, убитых и раненых. Если увидишься с ней еще раз, патера, будь добр, передай: я сожалею о случившемся от всего сердца. А майтера… э-э… генералиссима Мята не пострадала?

– По слухам, нет. Говорят, она замышляет новое нападение, но точно никому ничего не известно. Насколько серьезна твоя рана, патера?

– По-моему, смерти мне опасаться не стоит.

Умолкнув, Шелк поднял взгляд, в изумлении и восторге уставился на опустевшую склянку, свисавшую со столбика для балдахина. Секунды тянулись одна за другой, сложились в минуту, а то и в минуту с лишним, а он никак не мог совладать с удивлением. Неужели жизнь – вещь настолько простая, что ее можно влить в человека либо выкачать из его жил в виде красной жидкости? Быть может, со временем ему предстоит обнаружить, что в нем плещется чужая, совсем иная жизнь, тоскующая по жене и детишкам, оставшимся в доме, которого он в глаза никогда не видел? Ведь в склянке наверняка не его кровь, а значит, и не его жизнь!

– А вот совсем недавно, – продолжал он, – даже в момент твоего, патера, прихода, я полагал, что неизбежно умру. Но это меня нисколько не огорчало. Представь себе: сколь мудр, сколь милосерден бог, избавивший человека от страха перед кончиной в последние минуты жизни!

– Но если ты полагаешь, что скорая смерть тебе не грозит…

– Нет-нет, прошу: прими мою исповедь. Аюнтамьенто, вне всяких сомнений, намерен меня уничтожить. Очевидно, они просто не знают, что я здесь, иначе уже бы распорядились…

С этими словами Шелк решительно откинул в сторону лоскутный плед, но Устрица поспешил укрыть его и придержал за плечо.

– Преклонять колени не нужно, патера. Не забывай, ты ведь серьезно болен. Тяжело ранен. Будь добр, поверни голову лицом к стене.

Так Шелк и сделал. Казалось, привычные слова покаяния сорвались с языка сами собой:

– Отпусти мне грехи, патера, ибо грешен я перед лицом Паса и прочих богов.

Заученные наизусть в раннем детстве, ритуальные фразы навевали покой, вот только Пас мертв, а значит, источник его безграничного милосердия иссяк, пересох навсегда…


– Это все, патера?

– С тех пор, как я в последний раз исповедовался, да.

– Во искупление содеянного тобою, патера Шелк, зла повинен ты до сего же часа завтрашнего дня совершить благое деяние.

Сделав паузу, Устрица беспокойно сглотнул.

– Если, конечно, сему не помешает состояние твоего здоровья… Как по-твоему, это не чересчур? Чтение молитвы вполне подойдет.

– Чересчур? – Забывшись, Шелк едва не повернулся лицом к исповеднику, но вовремя спохватился. – Нет, разумеется, нет. По-моему, ты, наоборот, слишком ко мне снисходителен.

– Тогда, во имя всех богов…

Всех богов! Как он, глупец, мог забыть этот аспект Прощения?! Заново вдумавшись в слова ритуальной фразы, Шелк испытал невероятное, колоссальное облегчение. Вдобавок к Эхидне и ее покойному супругу, вдобавок к Девятерым и воистину меньшим богам вроде Киприды, Устрица имел власть прощать прегрешения от имени Иносущего. От имени всех богов. А посему грех сомнения ему, Шелку, прощен!

Воспрянув духом, Шелк повернулся к Устрице.

– Благодарю, патера. Ты просто не представляешь… не в силах представить себе, как много это для меня значит.

Лицо Устрицы вновь озарилось застенчивой, неуверенной улыбкой.

– Я в состоянии оказать тебе еще услугу, патера. У меня есть для тебя письмо. Письмо от Его Высокомудрия. Нет-нет, – поспешно добавил он, отметив, как Шелк переменился в лице, – боюсь, это всего-навсего циркуляр. Копии разосланы всем до единого.

Вздохнув, он сунул руку в карман риз.

– Услышав от меня, что ты схвачен, патера Тушкан вручил мне твою. Письмо посвящено большей частью тебе.

Свернутый лист бумаги, поданный Устрицей, украшала печать Капитула, оттиснутая на воске оттенка шелковицы, а рядом имелась выведенная разборчивым писарским почерком надпись: «Шелку, в мантейон на Солнечной улице».

– Письмо действительно крайне важное, – заверил Устрица.

Шелк, разломив печать, развернул бумагу.

30 немезидия 332 г.

Клирикам Капитула,

Каждому в Отдельности и Всем Вкупе.

Приветствую вас во имя Паса, во имя Сциллы, а также во имя всех прочих богов! Помните: сердце мое и все мои помыслы – с вами.

Возмущение в умах жителей Священного Нашего Града обязывает нас с сугубым вниманием отнестись к нашему священному долгу – служению умирающим, и не только тем, недавним поступкам коих мы искренне симпатизируем, но всем, кому, на наш взгляд, в самом скором времени может явить сердолюбивую силу свою Иеракс. Молю всех вас сей день неуклонно и неустанно взращивать…

«Патера Ремора составлял, не иначе», – подумал Шелк и с необычайной отчетливостью, словно Ремора сидел у его кровати, представил себе длинное землистое лицо коадъютора, и поднятый кверху взгляд, и кончик пера, легонько щекочущий его губы, в то время как он стремится усложнить построение фраз в достаточной мере, дабы сполна утолить ненасытное влечение к осторожности вкупе с точностью.

…неуклонно и неустанно взращивать в сердце предрасположенность к милосердию и всепрощению, источниками коих вам надлежит становиться столь часто. Многие из вас обращались ко мне за наставлениями в эти весьма тревожные дни. Более того, многие просят о них по сию пору, ежечасно, ежеминутно!

Не сомневаюсь, большинство из вас узнало о безвременной смерти секретаря Аюнтамьенто еще до прочтения сей эпистолы. Покойный, советник Лемур, был человеком экстраординарным, одаренным сверх всякой меры, и его смерть не может не отозваться болью в сердце каждого. Как мне хотелось бы посвятить остаток данного поневоле лаконичного послания скорби о его кончине! Увы, вместо этого – таковы уж неумолимые требования сего безрадостного, преходящего круговорота – долг велит мне не мешкая предостеречь вас насчет безосновательности притязаний известных злонамеренных инсургентов, стремящихся смутить вас уверениями, будто они действуют от имени усопшего советника Лемура.

Возлюбленные братья во клире! Оставим бесплодные дебаты касательно правомерности междукальдия, затянувшегося на добрых два десятилетия, в стороне. Полагаю, с тем, что в свое время, в силу неблагополучного стечения обстоятельств, цезура подобного рода казалась решением если не оптимальным, то, вне всяких сомнений, весьма привлекательным, охотно согласимся мы все. Однако с тем, что, согласно суждениям особ, не приученных во всем руководствоваться строгими нормами законодательства, она представляла собою серьезное испытание для эластичности нашей Хартии, тоже без колебаний согласимся мы все, не так ли? В любом случае, о возлюбленные братья мои, ныне сей спор – достояние истории, а посему оставим его историкам.

Бесспорно одно: цезура, о коей я не без веских причин упомянул выше, достигла закономерной, предначертанной ей кульминации. Прискорбной утраты, на днях понесенной и ею, и нами, о возлюбленные мои братья во клире, она пережить не может – и не должна. Что же в таком случае, вполне правомерно можем спросить мы, должно прийти на смену прежнему справедливому, благотворному, одухотворяющему правлению, пресекшемуся столь прискорбно?

Ответ очевиден. Давайте, о возлюбленные братья во клире, обратимся мыслью к мудрости прошлого, к мудрости, заключенной в сосуде весьма почитаемом, авторитетном, а именно – в нашем Хресмологическом Писании. Разве не сказано в нем: «Вокс попули – вокс деи» (иными словами, что устами народа глаголет сам Пас)? Сегодня, на сем переломном этапе долгой истории Священного Нашего Града, веских речений Паса не расслышит в волеизъявлении масс разве только глухой. Множество голосов кричит во всеуслышанье: настало время как можно скорее вернуться под покровительство Хартии, некогда защищавшей наш город! Неужто о нас с вами скажут, что мы остались глухи к словам Всевеликого Паса?

Нет, нет и нет! Тем более что суть их кратка, проста и не допускает двоякого толкования. От лесной опушки до берегов озера, от гордой вершины Палатина до неприметнейших переулков – повсюду возвещают о нем. С какой же неописуемой радостью я, возлюбленные братья во клире, присоединю к общему хору свой голос, ибо Владыка Пас, чего никогда не бывало прежде, подыскал нашему городу кальда из наших с вами рядов, помазанного авгура, человека праведной жизни, благочестивого, окруженного ореолом святости! Могу ли я назвать его имя? Да, и назову, хотя в сем нет никакой нужды. Уверен, средь вас, возлюбленные мои братья во клире, не найти ни единого, кто узнает имя избранника лишь сейчас, из моих восторженных аккламаций. Это патера Шелк. Повторяю: патера Шелк!

Сколь охотно пишу я далее: приветствуем же его, вверим же власть над собой одному из нас! С каким наслаждением, с каким восторгом вывожу я слово за словом: приветствуем же его, вверим же власть над собой одному из нас!

Да будут все боги к вам благосклонны, возлюбленные братья во клире! Благословляю вас Наисвященнейшим Именем Паса, Отца Богов, и столь же священным именем Супруги Его, Достославной Эхидны, а равно и именами Сыновей их и Дщерей, отныне и вовеки, а особо же – именем старшей из чад их, Сциллы, Заступницы и Покровительницы Священного Нашего Града, Вирона.

Так говорю я, п. Кетцаль, Пролокутор.

– Как видишь, – заговорил Устрица, едва Шелк сложил вчетверо дочитанное письмо, – Его Высокомудрие всецело на твоей стороне и ведет за собою весь Капитул. Ты говоришь… надеюсь, всем сердцем надеюсь, что в сем ты ошибся, патера… однако минуту назад ты сказал, что Аюнтамьенто, узнав о твоем пленении, наверняка прикажет тебя пристрелить. Если это правда… – Осекшись, он беспокойно кашлянул в ладонь. – Если это правда, они велят расстрелять и Его Высокомудрие, и… и еще многих из нас.

– И коадъютора, – добавил Шелк. – Циркуляр составлял он. Значит, он тоже погибнет, если попадется к ним в руки.

Подумать только! Неужто Ремора, осмотрительнейший из дипломатов, запутался намертво в собственной чернильной паутине?

Ремора, идущий на смерть за него… как же причудливы повороты судьбы!

– Думаю, да, патера, – согласился Устрица. Очевидно, ему было здорово не по себе. – Я бы обращался к тебе… иначе, но для тебя это, наверное, очень опасно.

Шелк, неторопливо кивнув, потер щеку.

– Его Высокомудрие пишет, что ты – первый из авгуров, кто… Наверное, для многих… для многих из нас это оказалось серьезным потрясением. Для патеры Тушкана уж точно. Он говорит, на его памяти такого еще не случалось ни разу. Ты знаешь патеру Тушкана, патера?

Шелк отрицательно покачал головой.

– Стар он изрядно. Восемьдесят один – возраст весьма почтенный. Как раз пару недель назад его рождение праздновали… Но после он поразмыслил – понимаешь, вроде как замер, подергал в обычной манере бороду – и, наконец, сказал, что на самом-то деле решение довольно разумное. Все остальные, прежние… прежние…

– Я понимаю, о ком ты, патера.

– Их выбирал народ. А ты, патера, выбран богами, и выбор богов, естественно, пал на авгура, так как авгуры избраны ими среди людей, дабы служить им.

– А ведь тебе, патера, тоже грозит опасность, – заметил Шелк. – Почти такая же, как и мне, а может быть, даже большая… впрочем, ты это наверняка понимаешь сам.

Устрица удрученно кивнул.

– Странно, что после всего этого тебя впустили ко мне.

– Они… их капитан, патера… Я… я не…

– То есть они еще ничего не знают.

– Наверное, патера. Наверное, не знают. Я им не сообщал.

– И, полагаю, поступил весьма разумно.

На секунду задумавшись, Шелк снова взглянул в окно, но снова увидел в оконных стеклах лишь их отражения да темноту ночи.

– Этот патера Тушкан… ты ведь его аколуф? Где он сейчас?

– У нас в мантейоне, на Кирпичной улице.

Шелк непонимающе покачал головой.

– Возле горбатого моста, патера.

– Ближе к Восточной окраине?

– Да, патера, – беспокойно поежившись, подтвердил Устрица. – Можно сказать, совсем рядом. Мы сейчас на улице Корзинщиков, а наш мантейон вон там, – пояснил он, указав за окно, – примерно в пяти улицах отсюда.

– Вот как? Да, верно: меня погрузили в… в какую-то повозку, которую ужасно трясло… а я, помнится, лежал на опилках, старался откашляться, да не мог, а нос и рот постоянно заливало кровью, – негромко проговорил Шелк, вычерчивая указательным пальцем крохотные кружки на щеке. – Где мои ризы?

– Не знаю, патера. Наверное, у капитана.

– Сражение, когда генералиссима Мята атаковала пневмоглиссеры на Решетчатой… это случилось сегодня, после полудня?

Устрица закивал.

– Вероятно, как раз когда меня подстрелили либо несколько позже. А после ты принес Прощение раненым… всем? То есть всем, кому угрожала смерть?

– Да, патера.

– Затем отправился к себе в мантейон…

– Да. Перекусить. Подкрепиться немного за ужином, – виновато потупившись, подтвердил Устрица. – Эта бригада – Третья. Их, как мне сказали, держат в резерве, и поделиться им нечем. Некоторые, знаешь, просто идут по окрестным домам и забирают всю провизию, какую отыщут. Им должны были в фургонах продовольствие подвезти, но я подумал…

– Разумеется. Вернулся к себе в обитель, поужинать с патерой Тушканом, а письмо это принесли, пока ты был в отлучке. И вам с патерой, должно быть, тоже вручили по экземпляру.

Устрица горячо закивал.

– Совершенно верно, патера.

– Свой ты, конечно же, прочел немедля. А мой экземпляр, вот этот… получается, его тоже доставили к вам?

– Да, патера.

– Следовательно, кто-то во Дворце знает, что я схвачен, и даже осведомлен, куда меня увезли. Он-то и отослал мой экземпляр патере Тушкану, а не ко мне в мантейон, надеясь, что патера Тушкан так или иначе сумеет переправить его мне, и не прогадал. Когда в меня стреляли, со мною был Его Высокомудрие – теперь-то скрывать сие ни к чему, и я, пока здесь обрабатывали мои раны, все думал, не убит ли он. Стрелявший по мне офицер вполне мог его не узнать, но если узнал…

На этом Шелк оборвал фразу, сочтя за лучшее оставить мысль незавершенной.

– Одним словом, если здесь еще ни о чем не узнали – а я полагаю, ты прав: уж сюда-то новости наверняка так скоро дойти не могли – то вскоре узнают, понимаешь?

– Понимаю, патера.

– Значит, отсюда тебе следует уходить. Возможно, вам с патерой Тушканом вообще разумнее всего покинуть мантейон и, если сможете, перебраться в другую часть города, удерживаемую генералиссимой Мятой.

– Я…

Словно бы поперхнувшись, Устрица умолк, отчаянно замотал головой.

– Что «ты», патера?

– Я не хочу оставлять тебя, пока могу… пока могу быть хоть чем-то тебе полезен. Хоть чем-нибудь услужить. Таков мой долг.

– Ты уже помог мне, – напомнил Шелк. – Уже оказал и мне, и всему Капитулу неоценимую услугу. И я, если только смогу, обязательно позабочусь, чтоб тебя не оставили без награды. А впрочем…

Сделав паузу, он ненадолго задумался.

– А впрочем, ты вполне можешь помочь мне кое в чем еще. По пути наружу поговори с этим капитаном от моего имени. В кармане моих риз лежали два письма. С утра я обнаружил их на каминной полке, должно быть, оставленные там накануне моим аколуфом, но прочесть не успел. О чем ты мне и напомнил, передав третье, вот это, – пояснил он, с запозданием пряча полученное письмо под плед. – Одно, скрепленное печатью Капитула, – возможно, еще экземпляр последнего, адресованного всему клиру… хотя навряд ли: доставленное тобой датировано сегодняшним числом, да и отправлять еще копию нынче вечером, к патере Тушкану, в таком случае было бы незачем.

– Пожалуй, да, патера. Незачем.

– Как бы там ни было, капитану о письмах не говори. Просто скажи, что мне хотелось бы получить назад ризы… и вообще всю одежду. Да, попроси вернуть мою одежду, погляди, что он тебе дает, и все – особенно ризы – принеси мне. Если разговор о письмах заведет он, скажи, что мне хотелось бы взглянуть на них. Не отдаст – постарайся выяснить, о чем они. Не скажет – возвращайся к себе в мантейон и передай патере Тушкану, что я, кальд Вирона, приказываю ему вместе с тобой и… сибиллы у вас тоже есть?

– Да, – кивнул Устрица. – Майтера Роща, и…

– Имена ни к чему. Передай, что я приказываю всем вам запереть мантейон и как можно скорее уйти.

– Хорошо, патера, – поднявшись и вытянувшись в струнку, ответил Устрица, – только в мантейон я отправлюсь не сразу, что бы там ни сказал капитан. Сначала вернусь… вернусь сюда, повидаться с тобой, передать все им сказанное и проверить, не смогу ли сделать для тебя еще что-нибудь. Только, пожалуйста, не запрещай, патера, ладно? Я все равно не послушаюсь.

К немалому собственному удивлению, Шелк обнаружил, что улыбается.

– Твое непослушание, патера Устрица, куда лучше покорности многих известных мне горожан. Делай, что полагаешь правильным: ты ведь наверняка в любом случае так и поступишь.

Устрица вышел. Едва он скрылся за дверью, комната показалась Шелку необычайно пустой. Вдобавок и рана заныла так, что заставить себя отвлечься, подумать о чем-то другом стоило немалых трудов. Как гордо Устрица объявил о намерении не послушаться! А как задрожала при этом его губа! Все это тут же напомнило Шелку о матери, с блеском в глазах восхищавшейся очередным его совершенно обычным, пустяковым детским свершением: «О, Шелк! Сынок мой, сынок…» В точности то же самое чувствовал сейчас он. Ох уж эти мальчишки!..

Вот только Устрица нисколько не младше его. В схолу они поступили одновременно, и Устрице приходилось сидеть за партой впереди Шелка всякий раз, как кто-либо из наставников требовал рассесться в алфавитном порядке, и помазание оба приняли в один день, после чего были отправлены в помощь почтенным престарелым авгурам, более неспособным управиться со всеми насущными делами собственных мантейонов. Однако ж Устрица не удостоился просветления от Иносущего (ну или лопнувшего сосуда в мозгу, как утверждал доктор Журавль). Не удостоился просветления, не поспешил на рынок, не столкнулся посреди улицы с Кровью…

Говоря с Кровью, выдергивая из пальцев Крови три карточки и притом даже не подозревая о сошедшем с ума смотрителе, страдальчески воющем в недрах земли из-за нехватки этих самых карточек, он оставался столь же юным, как Устрица, а если и старше, то разве что самую малость – ведь Устрица вполне мог бы проделать все то же самое с точно тем же успехом!

Казалось, Шелк вновь увидел воочию рослого, краснолицего, потного, машущего тростью Кровь, а ноздри его снова защекотала вонь трупа дохлой собаки в сточной канаве, густо сдобренная поднятой пневмоглиссером Крови пылью… вот только на сей раз, стоило ему закашляться, в грудь словно вонзили раскаленную кочергу.


Слегка пошатываясь, он пересек комнату, подошел к окну, поднял раму, впустив внутрь ночной ветер, а после повернулся к комоду и внимательно оглядел собственный обнаженный торс в роскошном, куда больше зеркальца, перед которым брился дома, в обители, зеркале.

Цветастый кровоподтек, след рукояти Мускусова кинжала, наполовину скрывала повязка. Призвав на помощь скудные анатомические познания, почерпнутые на опыте, во время жертвоприношений, он решил, что игла прошла мимо сердца пальцах этак в четырех. Ну что ж, для конного выстрел, пожалуй, неплох… Отвернувшись от зеркала, он, насколько возможно, повернул голову, чтоб разглядеть повязку сзади. На спине повязка оказалась гораздо толще, шире, и болела спина заметно сильней. Кроме того, Шелк чувствовал какие-то легкие неполадки под ребрами, глубоко в груди, да и дышалось, признаться, куда трудней, чем обычно.

Что в ящиках комода? Одежда… исподнее, рубашки, небрежно сложенные брюки, а под сими последними – надушенный дамский платок. Очевидно, комната принадлежала молодому человеку, хозяйскому сыну: супружеские пары, владеющие такими домами, обычно устраивают себе спальню на первом этаже, в угловой комнате с полудюжиной окон.

Изрядно озябший, Шелк вернулся в кровать и укутался пледом. Хозяйский сын покинул дом без поклажи, иначе ящики оказались бы наполовину пусты. Быть может, сейчас он бьется в рядах воинства майтеры Мяты? Проникшая в ее голову частица Киприды – вкупе с приказом Эхидны – превратила робкую, застенчивую сибиллу в генералиссиму… Что же могла представлять собой эта частица? Знала ли сама Киприда, что обладает ею? Предположительно, тот же фрагмент избавил Синель от пристрастия к ржави, а стало быть, отныне обе они – неотъемлемая часть одного и того же. Между тем в разговоре Киприда обмолвилась о ведущейся за нею охоте, а Его Высокомудрие счел чудом, что ее не убили давным-давно… Должно быть, охотясь за богиней любви, Эхидна и ее чада вскоре поняли, что любовь – отнюдь не только надушенные платочки и брошенные в руки букетики. Что в любви имеется и сталь.

Несомненно, платок этот тоже бросила с балкона некая юная девушка… Попытавшись представить себе ее образ, Шелк обнаружил, что лицом она как две капли воды похожа на Гиацинт, и бросил сию затею. Помнится, Кровь, утирая лицо носовым платком оттенка спелого персика, надушенным куда крепче, чем платок из комода, сказал…

Сказал, что на свете есть люди, способные надеть человека, любого встречного, словно рубашку. Речь, разумеется, шла о Мукор, хотя он, Шелк, тогда этого не знал и даже не подозревал о существовании Мукор, девчонки, умеющей облекать собственный дух в плоть окружающих, совсем как сам он всего пару минут назад собирался облечься в одежду сына домовладельцев, хозяина этой спальни.

– Мукор? Мукор? – негромко окликнул он и прислушался.

Нет, ничего. Ни призрачных голосов, ни лиц в зеркале на комоде, за исключением его собственного… Прикрыв глаза, Шелк принялся с соблюдением всех канонов слагать пространную молитву Иносущему, благодаря его за спасение собственной жизни и избавление от преследований дочери Крови. Когда эта молитва подошла к концу, он начал новую – схожую по содержанию, но адресованную Киприде.

Внезапно за дверью спальни звучно лязгнуло оружие и щелкнули сдвинутые каблуки караульного, вытянувшегося во фрунт.


Разбудила Чистика ростень, ослепительные лучи длинного солнца, проникшие сквозь окаймленную кисточками маркизу, сквозь газовые занавеси, сквозь роскошные шторы пюсового бархата, сквозь грязные стекла каждого оконца; проскользнувшие в щели опущенных жалюзи из бамбуковых планок; миновавшие рассохшиеся от старости доски, неведомо кем приколоченные еще до него, и раскрашенную лубочную Сциллу, и затворенные, запертые на засовы ставни – пронзившие насквозь и дерево, и бумагу, и даже камень.

Моргнув пару раз, Чистик поднял голову, сел и протер глаза.

– Ну вот, вроде бы лучше мне, – объявил он, но обнаружил, что Синель по-прежнему спит, и Наковальня с Зубром тоже, и Елец с Шахином дрыхнут без задних ног.

Только здоровенный солдат, Молот, с Оревом на плече сидел, скрестив ноги, прислонившись спиной к стене коридора.

– Хорошо, боец, – откликнулся он. – Хорошо.

– Ничего подобного, – возразил Чистик. – Я не про то. Лучше – значит, лучше, чем было, ясно? И это лучше, чем «хорошо», потому как, когда тебе хорошо, об этом вообще не задумываешься. А вот когда чувствуешь себя, как я – дело другое. На каждый чих внимание обратишь. Вот потому и на сердце шпанском фартово. Фартовей некуда, – похвастал он, пихнув носком башмака Синель. – Встряхнись, Дойки! Завтракать пора!

– Что там с тобой? – вскинувшись, точно это его, а не Синель, пихнули носком башмака, зарычал Наковальня.

– Ничегошеньки. Свеж, как огурчик, – заверил его Чистик и, на секунду задумавшись, придвинулся ближе к Синели. – Ладно. Если дождь шпарит по-прежнему, пойду в «Петуха». Если нет, займусь кое-чем на холме. Надо же, в башмаках уснул… Ты, гляжу, тоже? Зря, патера. Так и без ног остаться недолго.

Расшнуровав башмаки, он разулся и сдернул чулки.

– Вот. Пощупай, какие мокрые. Мокрые еще с озера… Просыпайся, дед! В лодке этой, да под дождем… жаль, талоса у нас больше нет, а то велел бы я ему огнем брызнуть да подсушил. Фу-у!

Повесив чулки на берцы башмаков, он отодвинул башмаки в сторонку. Синель, сев, принялась вынимать из ушей гагатовые сережки.

– Ох, ну и сон приснился! – с дрожью в голосе пожаловалась она. – Будто я заблудилась, понимаешь? Осталась тут, внизу, совсем одна, а коридор в обе стороны ведет книзу. Пошла в одну сторону, иду, иду, а он все вниз да вниз. Развернулась, пошла обратно, а он опять вниз ведет, все глубже и глубже.

– Не забывай, дочь моя: бессмертные боги всегда с тобой, – напомнил ей Наковальня.

– Ага. Ухорез, мне бы одежку какую-нибудь раздобыть. Ожоги вроде бы подзажили, так что одеться смогу, а голышом ходить здесь жуть как холодно. Кучу новых тряпок, двойную порцию «Красного ярлыка», а после можно и глазунью из полудюжины яиц, да с ветчинкой, с рубленым перчиком, – мечтательно улыбнувшись, объявила Синель.

– Аккуратней, – предостерег ее Молот. – По-моему, твой дружок к смотру еще не готов.

Чистик со смехом поднялся на ноги.

– Гляди сюда, – велел он Молоту и ловко пнул Зубра, подогнув пальцы босой ноги так, чтоб нанести удар упругой подушечкой стопы.

Зубр, заморгав, принялся, совсем как сам Чистик пару минут назад, протирать глаза, и Чистику вдруг сделалось ясно: да ведь он же и есть длинное солнце! Это же он сам разбудил себя собственным светом, заполнившим весь коридор, чересчур, невыносимо ярким для отвыкших от солнца глаз Зубра!

– Слышь-ка, ты как деда нес? По-моему, погано нес, – заявил он.

Интересно, хватит ли жара в ладонях, чтоб обжечь Зубра? А что, вполне может быть! Пока не смотришь на них, вроде руки как руки, но стоит только взглянуть – сияют, будто расплавленное золото!

Нагнувшись, Чистик легонько щелкнул Зубра в нос указательным пальцем. Нет, вскрикнуть от боли Зубр даже не подумал. Тогда Чистик рывком вздернул его на ноги.

– Понесешь деда дальше, – сказал он, – неси так, будто любишь его. Будто поцеловать собираешься.

Может, вправду взять да заставить Зубра поцеловать Ельца? Идея забавная… вот только Ельцу, наверное, не понравится.

– Ладно, как скажешь, – забормотал Зубр. – Как скажешь.

«Как себя чувствуешь, мелкий?» – поинтересовался Шахин.

Чистик надолго задумался.

– Кое-какие части вроде в порядке, работают, – отвечал он, – а некоторые не желают. И еще с парочкой пока дело темное. Помнишь старуху Мрамор?

«Еще бы».

– Она нам хвастала, что может откуда-то целые списки вытаскивать. Вроде как из рукава. Что работает, а что отказало. А мне, понимаешь, их по одной перебирать приходится.

– Я так тоже умею, – вклинился в их разговор Молот. – Дело совершенно естественное.

Избавившаяся от обеих сережек, Синель принялась растирать уши.

– Ухорез, можешь в карман их спрятать? Мне положить некуда.

– Конечно, – не оборачиваясь к ней, ответил Чистик.

– У Сарда за них пару карточек выручить можно. Куплю себе хорошее платье из гребенной шерсти и туфли, а после в кондитерскую пойду – наемся, чтоб брюхо затрещало!

– К примеру, есть вот такой козырный удар, – объяснил Чистик Зубру. – Я его освоил, еще когда «гуся» сапожничьего не перерос, и полюбил на всю жизнь. Замах тут не нужен, понимаешь? Олухи разные вечно про замах говорят, а где слова, там и дело. Однако мой удар лучше… вот только не знаю, работает ли еще.

Правый кулак его угодил Зубру точнехонько в подбородок, и Зубр, отлетев назад, шмякнулся спиной о крылокаменную стену. Не ожидавший подобного, Наковальня в испуге ахнул.

– Вроде как поднимаешь руку и вытягиваешь вперед, – продолжал объяснения Чистик. – Только весь собственный вес в нее вкладываешь, а кулак держишь вровень с рукой. Вот, погляди, – предложил он, выставив кулак перед собой. – Если он сначала вверх, а после вниз пойдет, тоже неплохо, только это уже другой удар.

«Не такой славный», – заметил Шахин.

– Не такой славный, – подтвердил Чистик.

«Эй, здоровила, да я же ж сам пока что идти могу. Не надо, чтоб он меня нес, да еще целоваться лез!»

Чистик нахмурился. Похоже, мертвое тело у его ног – чье-то еще… может, Зубра, или, скажем Гелады.


Не в силах припомнить, когда же в последний раз проделывала подобное, майтера Мрамор прошла сквозь крышу, а затем, обнаружив, что сие пробудило к жизни лишь водопады, хлынувшие с сочащихся капелью потолков и из набухших влагой ковров, миновала чердак.

Сто восемьдесят четыре года тому назад…

В такое никак не удавалось, да и не хотелось поверить. Сто восемьдесят четыре года тому назад изящная, гибкая девушка со смешинкой в глазах, с умелыми, проворными руками, совсем как она по две дюжины раз на дню, поднялась по этой же самой лестнице, прошла вдоль этого же самого коридора, остановилась под этой же самой странного вида дверцей над головой, потянулась к ней особым орудием на длинном черенке, уж более века как потерявшимся…

С досадой прищелкнув новыми пальцами (щелчок вышел в высшей степени, просто на славу громким), она вернулась в одну из комнат, некогда принадлежавших ей, и принялась рыться в ящике с разными разностями, пока не нашла на дне длинный вязальный крючок, который время от времени пускала в дело, пока болезнь не лишила ее пальцев… не этих, конечно, других.

Вернувшись в коридор, она, совсем как та девушка (то есть некогда – она же сама), потянулась кверху и зацепила крючком кольцо. Уж не запамятовало ли оно, обленившееся, как опускаться вниз на цепи?

Нет, кольцо свое дело помнило. Стоило потянуть, у краев дверцы над головой тучами заклубилась пыль. Придется вновь подметать коридор. Ни она, ни кто-либо другой не поднимались туда уже…

С этими мыслями она потянула крючок сильнее, и дверца нехотя подалась, качнулась книзу, обнажая полосу мрака.

– Мне что же, повиснуть на тебе? – спросила она.

Голос ее разнесся по пустым комнатам гулким, жутковатым эхом. Жалея о том, что заговорила вслух, она дернула крючок еще сильнее. Дверца отозвалась протестующим скрипом, но опустилась настолько, что ей удалось дотянуться до края створки руками и потянуть ее на себя. Складная лесенка, которой полагалось выскользнуть при этом наружу, сопротивлялась до последнего.

«Обязательно смажу, – решила она, – даже если у нас не найдется ни капли масла. Срежу с бычьей туши часть жира, соскребу со шкуры, перетоплю, процежу, и сойдет. Этот раз – не последний. Далеко не последний».

Энергично шурша черной бумазеей, она рысцой взбежала наверх.

«Подумать только, как замечательно, как прекрасно работает нога! Хвала тебе, о Всевеликий Пас!»

Чердак оказался почти пустым. Имущества от умерших сибилл оставалось не много: обычно все их пожитки, согласно пожеланиям усопшей, оставшиеся делили между собой либо возвращали родным. Посвятив полминуты стараниям припомнить, кому мог принадлежать ржавый сундук возле дымоходной трубы, майтера Мрамор исчерпала до конца весь список сибилл, когда-либо живших в киновии, но жестяного сундука среди связанных с оными фактов не обнаружилось.

Крохотное слуховое оконце… закрыто и заперто на щеколду. Борясь с задвижкой, майтера Мрамор не раз упрекнула себя в недомыслии. Нечто странное, мелькнувшее в небе, пока она пересекала площадку для игр, наверняка давным-давно скрылось из виду, а может, и вовсе существовало только в ее воображении.

Откуда там, в небе, взяться чему-либо, кроме обычного облака?

Вопреки ее ожиданиям, рама окошка распахнулась легко: за восемь месяцев жары без единой капли дождя древнее дерево рамы успело изрядно ссохнуться. Стоило навалиться всей тяжестью, рама взлетела кверху так резко, что запыленное стекло чудом не раскололось вдребезги.

Миг – и вокруг воцарилось безмолвие. Из оконца повеяло приятной прохладой. Прислушавшись, майтера Мрамор высунулась наружу, сощурилась, подняла взгляд, а затем (как и задумала с самого начала, прекрасно – недаром же отдала столько лет обучению малышей – понимая всю трудность поиска доказательств отсутствия), переступив через подоконник, шагнула на старую, истончившуюся от времени черепичную кровлю киновии.

Стоит ли непременно взбираться на самый конек? Пожалуй, стоит – хотя бы ради собственного успокоения, вот только что скажут жители квартала, если кто-нибудь увидит ее разгуливающей по крыше? Впрочем, какая разница… тем более что большинство соседей все равно ушли драться. Конечно, шума сейчас поменьше, чем днем, но выстрелы время от времени слышатся до сих пор – резкие, громкие, будто грохот громадных дверей, захлопывающихся где-то вдали.

«Дверей, захлопывающихся перед носом прошлого», – подумалось ей по пути наверх. Прохладный ветер прижимал юбку к бедрам и непременно сорвал бы с гладкого металлического темени куколь, не придержи она его ладонью.

С конька крыши ей без труда удалось разглядеть, что город горит. Один из пожаров полыхал всего в нескольких улицах от киновии, то ли на Струнной, то ли на Седельной… скорее всего, на Седельной, облюбованной процентщиками всех мастей. Несколько дальше пожары, как и следовало ожидать, множились, тянулись и к самому рынку, и в противоположную сторону. Только на Палатине царила тьма, если не принимать в расчет немногочисленных огоньков в окнах.

Все это куда вернее любых слухов либо публичных объявлений свидетельствовало: победы майтера Мята не одержала. Пока что не одержала, иначе Холм пылал бы, как головешка в печи. Был бы разграблен и предан огню с той же неизбежностью, с какой шестой из любых десяти членов последовательности Фибоначчи равняется одиннадцатой части от их общей суммы. Если городскую стражу сомнут, ничто более не…

Не успев завершить мысль, она заметила то, что высматривала, причем на юге. Не на западе, в стороне рынка, не на севере, в направлении Палатина, а вот, поди ж ты, над Орильей… нет, во многих лигах дальше к югу, над озером! Висит себе невысоко над землей в южной части неба и – да, вправду каким-то манером противостоит ветру, поскольку ветер-то веет холодом с севера, где только-только наступила ночь, а поднялся, помнится, считаные минуты назад, когда она, разрубив в кухне палестры остатки мяса, отнесла разрубленное вниз, в картофельный погреб, а после, вернувшись наверх, обнаружила, что кипа приготовленной на обертку бумаги разметана по всей кухне, и затворила окно. Выходит, примеченная ею чуть выше задней стены дворика для игры в мяч, эта штуковина, невесть что громадной величины, парила прямо над городом, или почти над городом, а сейчас ее вовсе не сносит дальше на юг, как настоящее облако – наоборот, она вновь, пусть и неторопливо, ползет по небу в сторону города! Дабы удостовериться в этом, майтера Мрамор наблюдала за ней целых три с лишним минуты.

Так и есть: ползет, ползет к северу, будто исследующий миску жук, порой впадая в уныние и отступая, а после вновь с осторожностью, шаг за шажком, устремляясь вперед. Да, здесь, над городом (или почти над городом), она уже побывала. Затем ветер унес ее, очевидно, захваченную врасплох, к озеру, но теперь она, собравшись с силами, возвращается, и ветер ей нипочем. Мало этого, посреди чудовищной, темной летучей громадины вспыхнул крохотный огонек, как будто кто-то там, позади, на затянутой ею небесной тверди, стиснул в руке запальник… однако светлая точка величиной с булавочную головку тут же угасла, оставив майтеру Мрамор в полной растерянности. Быть может, вспышка ей просто почудилась?

Так или иначе, воспрепятствовать неведомой штуковине майтера Мрамор не могла. Вернется она сюда, не вернется, а у нее, у майтеры Мрамор, как обычно, полным-полно дел. Прежде всего необходимо накачать воды – и немало воды! – в выварку для белья…

Вспомнив о стирке, майтера Мрамор с осторожностью двинулась вниз, к слуховому оконцу. Интересно, много ли ущерба нанесла она черепичной кровле, и без того отнюдь не блиставшей прочностью?

Затем нужно будет принести дров – кучу дров, чтобы пожарче растопить плиту, выстирать простыни с кровати, на которой ей довелось встретить смерть, и развесить их для просушки. Если майтера Мята вернется назад (а майтера Мрамор горячо, от всего сердца молилась о ее возвращении), на том же огне можно приготовить ей завтрак. Возможно, майтера Мята даже приведет с собою друзей. Мужчины, если средь них отыщутся таковые, смогут поесть в саду: для них она вынесет из палестры наружу стол подлиннее и кресла, сколько потребуется. По счастью, мяса в запасе полным-полно, хотя часть она приготовила для Ворсинки, а еще часть прихватила в подарок его родителям, когда относила мальчишку домой.

Спустившись на чердак, майтера Мрамор затворила за собою слуховое оконце.

К ростени ее простыни высохнут. Тогда их можно будет отутюжить и снова застелить ими собственную кровать. Она ведь по-прежнему старшая из сибилл… вернее, вновь старшая из сибилл, а значит, обе спальни принадлежат ей, хотя, вероятно, надо бы перенести все пожитки в бо́льшую.

Спускаясь по складной лесенке, она решила оставить ее опущенной, пока не смажет. Да, срезать с туши часть сала, перетопить его в соуснице, пока на плите греется вода для стирки: выварка ведь всей плиты не займет. Вполне вероятно, с наступлением ростени к городу вернется и эта штуковина в небе, и, встав посреди Серебристой, ее можно будет разглядеть во всех подробностях – хватило бы только времени…


Чистик мог бы поручиться, что топает этим коридором целую вечность, и мысленно дивился этакой странности, так как прекрасно помнил, когда и как они, покинув другой коридор, свернули вот в этот, которым идут с тех самых пор, как Пас выстроил Круговорот – Зубр, плюясь кровью, тащит тело, сам он держится чуть позади, на случай, если Зубра потребуется взбодрить оплеухой, рядом, чтоб разговаривать без помех, идут Елец с Шахином, затем патера с громадным солдатом при пулевом ружье, указывающий, куда и как идти (и поди-ка ослушайся), и, наконец, Синель в ризах патеры, с ракетометом и Оревом. Конечно, Чистик бы лучше пристроился к ней – даже попробовал пристроиться – да жаль, не выгорело.

Обернувшись, он бросил на нее взгляд. Синель дружески помахала ему рукой, и Шахин с Ельцом куда-то пропали. Подумав, не спросить ли Наковальню и солдата, что с ними стряслось, Чистик решил, что с ними разговоры вести не желает, а до Синели далековато, с нею без лишних ушей не поболтать. Надо думать, Шахин просто ушел вперед, поглядеть, как там да что, а старика прихватил с собой. На Шахина это вполне похоже, а если Шахин отыщет чего-нибудь пожрать, то и ему принесет, поделится…

«Молись Фэа, – велела майтера Мята. – Фэа – богиня пищи. Молись ей, Чистик, и непременно будешь накормлен».

Чистик заулыбался.

– Рад видеть тебя, майтера! Я ж за тебя знаешь, как волновался!

«Да улыбнется тебе каждый из бессмертных богов, Чистик, в сей день и во все дни будущие».

Улыбка майтеры Мяты превратила холодный сырой коридор в роскошный дворец, а зыбкое зеленоватое мерцание светочей сменилось золотистым заревом – тем самым, что разбудило его.

«Отчего же ты волновался за меня, Чистик? Я верой и правдой служила богам с пятнадцати лет. Они меня не оставят. Уж о ком о ком, а обо мне волноваться нет ни малейших причин».

– А не могла бы ты упросить кого-нибудь из богов спуститься сюда да пройтись с нами? – вдруг осенило Чистика.

– Чистик, сын мой! – возмутился Наковальня, шагавший следом.

Издав в ответ малоприличный звук, Чистик огляделся по сторонам в поисках майтеры Мяты, но обнаружил, что она тоже куда-то исчезла. Наверное, вперед умчалась, с Шахином потолковать… однако еще минуту спустя Чистик сообразил: да нет же, это она за кем-нибудь из богов – сам ведь просил – отправилась! Она ж всегда так: о какой мелочи в разговоре ни заикнись, подорвется и сделает, если, конечно, сможет…

Однако тревога о ней не унималась. Если она помчалась в Майнфрейм, позвать к нему бога, ей же придется миновать демонов, устраивающих людям пакости по пути, сманивающих путников со Златой Стези враньем да байками! Надо было попросить ее, чтоб Фэа сюда привела. Фэа и, может, еще поросят пару штук. Дойки бы ух как ветчинке обрадовалась, а у него и полусабля, и засапожник – все при себе. Заколоть поросенка, разделать, и ветчины ей – на-ка! Вдобавок сам он тоже, лохмать его, здорово голоден, а Дойки все равно целого поросенка не съест. Язык надо будет оставить Шахину: он поросячьи языки любит с детства. Ну да, сегодня же фэалица, а значит, майтера, скорее всего, приведет с собой Фэа, а как же Фэа без хрюшек? Хоть одну да прихватит наверняка. Любой бог обычно – или по меньшей мере довольно часто – водит с собой живых тварей из тех, которым особенно благоволит.

Свиньи принадлежат Фэа. (Хочешь на будущий год учиться чему-то новому, затверди все это назубок.) Свиньи – любимицы Фэа, а львам или хоть тем же кошкам покровительствует Сфинга. Ну кошек есть вряд ли кому захочется. Вот рыба – дело другое. Правда, рыбой распоряжается Сцилла, однако он, Чистик, от рыбки сейчас бы не отказался. Мольпа – хозяйка всяческой мелкой птицы. Эх, как бы старик ловил воробьев на клей! Солил, а когда наберется достаточно, запекал в пироге!.. Ладно, что дальше? Нетопыри. Эти принадлежат Тартару вместе с совами и кротами…

Кротами?

Внезапно Чистика осенила не слишком приятная мысль. Тартар – бог подземелий, бог рудников и пещер, а значит, здесь тоже его владения. Значит, здесь Тартар ему вроде как первый друг, а поглядите-ка, что с ним случилось! Видимо, чем-то он Тартара, лохмать его, разозлил, всерьез разозлил, потому что голова жуть как болит, потому что с головой нелады: что-то внутри соскальзывает, подклинивает, точно иглы, никак не желающие подаваться в ствол, сколько ты их ни смазывай, сколько ни проверяй, что все до единой прямы, будто само солнце…

Вспомнив об иглостреле, Чистик сунул руку под рубашку, но иглострел тоже оказался совсем не в порядке – настолько не в порядке, что куда-то исчез, хотя майтере Мяте, его матушке, позарез нужен и его иглострел, и он сам.

– Бедный Чистик! Бедный Чистик! – закаркал Орев, кружа над его головой.

Поднятый усердными взмахами птичьих крыльев ветер взъерошил волосы, однако на плечо Чистику Орев усаживаться не стал, а вскоре вообще улетел обратно, к Синели. Оставшийся и без нее, и без Орева, Чистик заплакал.


Отданный капитаном салют изрядно превосходил элегантностью изорванный, грязный зеленый мундир.

– Мои люди на месте, генералиссима. Пневмоглиссер патрулирует окрестности. Втайне прислать подкрепления гарнизону более невозможно. Привести их с боем, на острие меча, невозможно также, пока мы живы.

Бизон, фыркнув, качнулся назад в тяжелом дубовом кресле, отданном ему во временное пользование.

– Прекрасно, капитан, – с улыбкой ответила майтера Мята. – Благодарю тебя. Быть может, сейчас тебе лучше всего отдохнуть хоть немного?

– Поспать я успел, генералиссима, хоть и не так уж долго. И даже поел, а вот ты, как мне доложили, нет. Сейчас я собираюсь проверить посты, а завершив проверку, возможно, сумею поспать еще час. Затем дежурный сержант меня разбудит.

– Мне хотелось бы пойти с тобой, – сообщила ему майтера Мята. – Сможешь ли ты подождать пять минут?

– Разумеется, генералиссима. Для меня это великая честь, вот только…

Майтера Мята смерила его пристальным взглядом.

– В чем дело, капитан? Будь добр, объясни.

– Тебе самой следует выспаться, генералиссима, а также поесть, иначе завтра будешь ни на что не годна.

– Я так и сделаю, но позже. Будь добр, сядь. Все мы устали, а ты, должно быть, вовсе валишься с ног, – заметила майтера Мята и вновь повернулась к Бизону. – У нас, в Капитуле, имеются общие правила для сибилл наподобие меня и авгуров наподобие патеры Шелка. Называются они дисциплиной – словом, происходящим от древнего корня, означающего воспитанника. Ученика. Любому наставнику – например, мне – прежде всего необходима дисциплина в классе, иначе он никого ничему не научит. Без этого ученики так увлекутся разговорами между собой, что попросту не услышат наставника, либо начнут рисовать картинки вместо выполнения заданного урока.

Бизон согласно кивнул.

Вспомнив одну из прошлогодних историй, майтера Мята невольно заулыбалась.

– Разве что ты велишь им рисовать. В таком случае они начнут писать друг дружке записки.

Капитан расправил тонкие усики.

– Мы, офицеры и рядовые штурмовики городской стражи, также обязаны блюсти дисциплину, генералиссима. Слово то же самое, да и средства ее поддержания, осмелюсь заметить, отличаются ненамного.

– Знаю, однако отправить вас патрулировать улицы и пресекать грабежи не могу. Не могу, капитан, как ни хотелось бы. Да, задача как раз для вас, и справились бы вы с нею, вне всяких сомнений, лучше, чем кто бы то ни было, но многие из горожан считают стражу врагом. Чего доброго, люди восстанут против нашего восстания, а вот этого-то мы себе позволить не можем.

Вздохнув, она вновь обратилась к Бизону:

– Ты понимаешь, для чего это нужно, не так ли? Будь добр, ответь.

– Так мы, получается, сами себя грабим, – пророкотал Бизон.

Оценить выражение его лица изрядно мешала окладистая борода, однако майтера Мята, приглядевшись, решила, что великану не по себе.

– Истинная правда. Те, чьи дома и лавки подвергаются грабежу – тоже наши люди, вынужденные обстоятельствами сидеть по домам, защищая свое добро, вместо того чтобы драться за нас. Но это еще не все, не так ли? Что еще ты хотел сказать?

– Ничего, генералиссима.

Майтере Мяте захотелось коснуться его плеча. Точно так же она в подобные моменты поступала, разъясняя что-либо одному из ребятишек, но сейчас почла за лучшее воздержаться – во избежание превратного истолкования.

– Ты должен рассказать мне все. Все. Отвечать полностью, когда я прошу об ответе – тоже, если угодно, проявление дисциплинированности. Неужели мы позволим страже нас превзойти?

Бизон не ответил ни слова.

– Однако на самом деле сие много важней дисциплины. Сейчас для нас нет ничего важнее моей осведомленности о том, что полагаешь значимым ты. Ты, и вот он, капитан, и Зорилла, и Калужница, и все остальные.

Бизон упорно молчал.

– Скажи, Бизон, готов ли ты пожертвовать нашей победой, лишь бы избежать конфуза? Не делясь друг с другом знаниями и заботами, нам ведь не победить… мы просто подведем богов и погибнем. Вполне вероятно, все до единого. Уж я-то точно, поскольку буду биться, пока меня не убьют. В чем дело?

– Они ж еще и жгут, что сумеют, – выпалил великан. – Пожары куда как хуже любых грабежей. С таким-то ветром у нас весь город сгорит, если не прекратить поджоги. И это… как бы…

– И что еще? – поторопила его майтера Мята, теребя нижнюю губу. – Ну да, разумеется: погасить пожары, бушующие по всему городу. Ты прав, Бизон. Прав, как всегда. Ломелозия! – позвала она, бросив взгляд в сторону двери. – Ты еще здесь? Будь добра, загляни к нам. У меня есть для тебя поручение.

– Да, майтера?

– Видишь ли, Ломелозия, мы тут втолковываем друг другу, что нам пора отдохнуть. Похоже, такова у нас нынче ночью… повестка дня. Ты – также не исключение. Тем более что всего несколько дней назад была серьезно больна. Разве патера Шелк не приносил тебе Прощение Паса?

Стройная, бледнокожая девчонка тринадцати лет, с тонкими чертами лица в обрамлении глянцевито-черных волос, Ломелозия чинно, без тени улыбки кивнула.

– Приносил, майтера, в сфингицу, и я сразу же пошла на поправку.

– В сфингицу, а сегодня у нас иераксица… – Майтера Мята взглянула на часы синего фарфора, венчавшие поставец. – А еще через пару часов наступит фельксица. Ладно. Допустим, сейчас уже фельксица. Даже в сем случае тебе меньше недели назад угрожала скорая смерть, однако ты целый день бегаешь по моим поручениям, хотя должна лежать дома, в постели. Хватит ли тебе сил исполнить еще одно дело?

– Хватит. Со мной все в порядке, майтера.

– Тогда разыщи Лиметту. Сообщи ей, где я, передай, что мне нужно как можно скорее увидеться с нею, а после ступай домой и ложись спать. Домой, Ломелозия, слышишь? Исполнишь?

Ломелозия сделала реверанс, развернулась и вихрем умчалась прочь.

– Хорошая девочка. Толковая, – сообщила майтера Мята Бизону и капитану. – Не из моих. Мои постарше, а сейчас заняты. Кто бьется, кто обихаживает раненых… а кого, может статься, уже нет в живых. Ломелозия – одна из учениц майтеры Мрамор. Вполне возможно, лучшая в классе.

Бизон с капитаном кивнули.

– Капитан, не стану заставлять тебя зря терять время. Бизон, я начала разговор о дисциплине, однако меня прервали, и хорошо, что прервали: велеречивость сейчас не к месту. А сказать я собиралась вот что: благодаря дисциплине из двадцати мальчишек с девчонками может выйти восемнадцать хороших, прилежных учеников. И у меня, и у тебя тоже. Возможно, набравшись опыта, ты меня даже превзойдешь.

Вздохнув, она велела себе выпрямить спину, расправила плечи.

– Ну а из двух оставшихся один не станет хорошим учеником никогда. Учеба чужда ему от рождения; не баламутит других, и ладно. Второму же дисциплина попросту не нужна. Не нужна абсолютно… по крайней мере, так кажется с виду. Однако святая Пасова истина состоит в том, что он вспоминает о дисциплине сам еще до того, как призовешь класс к порядку, понимаешь?

Бизон кивнул.

– Вот и ты тоже как раз из таких, иначе не стал бы моим заместителем, а ты им, сам знаешь, стал. И если меня убьют, должен будешь возглавить всех наших.

В гуще черной бороды великана блеснули крупные белые зубы.

– Боги тебя любят, генералиссима! – с улыбкой на губах ответил Бизон. – Чего-чего, а твоей гибели мне опасаться не стоит.

Майтера Мята поджала губы, возвращая разговор в серьезное русло.

– Если такое, упаси Иеракс, случится, сделаю все, что смогу, – помолчав, заверил ее Бизон.

– Да, знаю: на тебя можно положиться вполне. И сейчас тебе потребуется подыскать как можно больше себе подобных. Сколь ни жаль, времени на установление настоящей дисциплины у нас нет. Выбери из тех, кто вооружен иглострелами – пулевые ружья для этого ни к чему – мужчин постарше, которые не начнут грабить сами, будучи посланы прекратить грабежи. Разбей их на группы по четверо, назначь командира для каждой и вели говорить всем… только не забудь: это чрезвычайно важно. Вели извещать каждого встречного, что грабежи и поджоги должны быть прекращены. Что всякий, застигнутый за тем либо другим, будет расстрелян.

Закончив, майтера Мята поднялась на ноги.

– Идем, капитан. Хочу взглянуть, как ты расставил посты. Мне еще многому нужно учиться, а времени на ученье практически нет.

За дверью, ведущей на улицу, несли караул Бивень с Крапивой. Мальчишка вооружился трофейным пулевым ружьем, а его подруга успела обзавестись иглострелом.

– Бивень, ступай в дом и отыщи себе кровать, – распорядилась майтера Мята. – Считай, что это приказ. Проснешься, вернись сюда и смени Крапиву, если она еще будет здесь. Я с капитаном прогуляюсь вокруг Аламбреры. Надолго не задержусь.

После многомесячной жары холодный ветер в лицо казался чем-то сверхъестественным, едва ли не чудом. Наслаждаясь прохладой, майтера Мята негромко забормотала благодарственную молитву Мольпе, но тут же вспомнила, что этот самый ветер раздувает пламя пожаров, которых так опасается Бизон, а кроме того, благодаря ему огонь вполне может перекинуться (и кое-где уже перекинулся) с лавки на конюшню, с конюшни на мануфактуру… так, чего доброго, весь город сгорит дотла, пока она бьется за него с Аюнтамьенто!

– Да, об Аюнтамьенто. Помни, капитан: советники – вовсе не боги.

– Уверяю, генералиссима, я в жизни не воображал их богами. Сюда.

Капитан повел ее вдоль кривой улочки, название коей она позабыла, если когда-либо знала вообще. Казалось, ветер, посвистывающий в щелях ставней на окнах запертых лавок, нашептывает о снежной зиме.

– Ну а поскольку они – вовсе не боги, – продолжила майтера Мята, – долго противиться воле богов им не по силам. Эхидна, вне всяких сомнений, за нас. Сцилла, думаю, тоже.

– И Киприда, – напомнил ей капитан. – Киприда ведь говорила со мной, генералиссима, и сказала, что нашим кальдом должен стать патера Шелк. Тебе я служу, поскольку ты служишь ему, а он – ей.

Однако майтера Мята почти не расслышала его слов.

– Пятеро стариков… то есть четверо, если Его Высокомудрие не ошибся, а он, вне всяких сомнений, прав. Что придает им мужества?

– Представления не имею, генералиссима. А вот и наш первый пост. Видишь его?

Майтера Мята отрицательно покачала головой.

– Капрал! – негромко крикнул капитан.

Хлопок в ладоши, и в доме напротив ожили светочи, а из окна второго этажа высунулся поблескивающий воронением оружейный ствол.

– Как видишь, генералиссима, пост снабжен скорострелкой, – пояснил капитан, – поскольку эта улица – самый прямой путь к входу. Угол обеспечивает хороший продольный обзор. А еще шаг-другой вон туда, – добавил он, указав чуть в сторону, – и нас смогли бы обстреливать из верхних окон Аламбреры.

– А ведь они могут проследовать этой улицей, пересечь Решетчатую и войти прямиком в Аламбреру?

– Совершенно верно, генералиссима. Поэтому дальше мы не пойдем. Теперь, пожалуйста, сюда. Ты не против проулков?

– Разумеется, нет.

Какое все же странное это дело – служение богам! Помнится, майтера Чубушник объясняла ей, в то время еще девчонке, что служба богам означает лишение сна и пищи, и заставляла, когда об этом ни спросят, отвечать именно так, и вот, пожалуйста! Поесть ей удалось лишь за завтраком, однако милостью Фельксиопы она настолько устала, что не чувствует голода.

– А мальчишка, которого ты отправила спать, проспит всю ночь, – хмыкнув, заметил капитан. – Ты предвидела это, генералиссима? Бедной девчонке придется стоять в карауле до утра.

– Бивень? Нет, капитан, Бивень проспит часа три, а то и меньше.

Проулок вывел их на улицу пошире.

«Мельничная», – вспомнила майтера Мята, узнав сиротливую вывеску темной кофейни под названием «Мельница». На Мельничной она не раз покупала задешево обрезки саржи и твида.

– Здесь мы не на виду, однако от часовых на стене не укроемся. Взгляни, генералиссима, – указав вдоль улицы, предложил капитан. – Узнаешь?

– Стену Аламбреры? Конечно же, узнаю. И пневмоглиссер там, рядом, вижу. Это ваш? Нет, разумеется, нет, иначе по нему бы стреляли… да и башенки ему недостает.

– Это один из уничтоженных тобою, генералиссима. Теперь он мой. Я разместил там двух человек.

Внезапно капитан остановился как вкопанный.

– Здесь я оставлю тебя, быть может, минуты на три. Идти туда слишком опасно, но мне необходимо проверить, все ли в порядке с нашими.

Подождав, пока рысцой устремившийся вперед капитан не достигнет выведенной из строя машины, майтера Мята помчалась за ним. Сколько раз она воображала себя бегущей, играющей с ребятишками из палестры, и вот бежит, летит со всех ног, задрав до колен юбки, а страх нарушить приличия исчез неизвестно куда!

Подпрыгнув, капитан ухватился за кромку дыры на месте башенки, подтянулся, перекатился через край и исчез в чреве подбитого глиссера. При виде этого майтера Мята, осознав, что проделать такое ей наверняка не под силу, утратила былую уверенность в себе, но, к счастью, дело обошлось без акробатики. Стоило ей приблизиться на полдюжины шагов, в боку пневмоглиссера распахнулась дверца.

– Я так и знал, что ты, генералиссима, не останешься позади, хоть и отважился понадеяться на лучшее, – пояснил капитан. – Не следовало бы тебе рисковать таким образом.

Запыхавшаяся от быстрого бега, майтера Мята молча кивнула и нырнула в кабину. Как ни странно, теснота внутри навевала ощущение бесприютности. Очевидно взволнованные, сидевшие на корточках стражники по привычке вскочили и непременно вытянулись бы в струнку, да только обстановка не позволяла.

– Сядьте, – велела майтера Мята. – Сядьте все. Здесь вовсе не до… обрядов.

«Обрядов»… Кажется, обращаясь к военным, следовало бы выразиться как-то иначе, однако стражники, бормоча слова благодарности, покорно сели.

– Видишь, генералиссима? Вот эта скорострелка прежде принадлежала командиру машины, – сообщил капитан, погладив ладонью орудие. – Он промахнулся по тебе, и потому теперь она твоя.

В скорострелках майтера Мята не разбиралась ничуть. Несмотря на усталость, ее охватило нешуточное любопытство.

– А она действует? И есть ли у вас… – Растерянная, она неопределенно взмахнула рукой. – То, чем из нее стреляют.

– Патроны, генералиссима? Да, патронов у нас хватает. Понимаешь, взорвалось здесь топливо. Пневмоглиссеры – они ведь не таковы, как солдаты. Больше похожи на талосов. Для двигателей требуется ворвань либо пальмовое масло. Ворвань не слишком-то хороша, но мы ею пользуемся, поскольку она дешевле. Боеприпасов для обеих скорострелок в этот пневмоглиссер загрузили достаточно, а израсходовать успели разве что самую малость.

– Я хочу сесть сюда, – сказала майтера Мята, взглянув на офицерское кресло. – Можно?

– Разумеется, генералиссима.

Капитан отполз в сторону, освобождая ей путь. Сиденье оказалось потрясающе удобным, гораздо глубже, мягче ее кровати в киновии, только опаленная обивка изрядно пропахла гарью.

«Впрочем, на самом-то деле ничего потрясающего здесь нет, – подумала майтера Мята. – Этого и следовало ожидать: сиденье ведь офицерское, а об офицерах, фундаменте собственной власти, Аюнтамьенто заботится, и еще как!»

Еще одно обстоятельство, которое нужно запомнить. Запомнить и впредь непременно учитывать.

– Только не трогай спуск, генералиссима. Она снята с предохранителя.

Потянувшись через ее плечо, капитан щелкнул небольшим рычажком.

– Теперь порядок. Теперь случайного выстрела можно не опасаться.

Майтера Мята нерешительно прикоснулась к другой части скорострелки.

– А вот эта штучка наподобие паутины… это то самое, что у вас называется прицелом?

– Да, генералиссима. Задний визир прицела. А тот шпенек на конце ствола – видишь? – это мушка. Целясь, стрелок совмещает то и другое так, чтобы вершина мушки оказалась в том или ином из этих прямоугольников.

– Вот как…

– В одном из верхних, генералиссима, если цель далека, и наоборот. Левее либо правее при сильном боковом ветре… или оттого, что орудие «предпочитает» ту или иную сторону.

Откинувшись на спинку сиденья, майтера Мята позволила себе – всего на секунду-другую, не более – прикрыть глаза. Тем временем капитан рассказывал, рассказывал что-то о приборах ночного видения, о коротких очередях, поражающих цели вернее длинных, о секторах обстрела, о линии огня…

В то время как он рассказывает обо всем этом, огонь пожирает чей-либо дом, а Лиметта (если та оказалась неподалеку и Ломелозии удалось отыскать ее сразу) в эту минуту ищет ее, переходя от поста к посту, от поста к посту, от поста к посту… Ищет, расспрашивает, не видели ли ее караульные, не знают ли, где находится следующий пост, не проводят ли ее туда – ведь в городе пожары, а Бизон понял, сразу же понял, что с пожарами нужно покончить, но стеснялся об этом сказать, так как знал: его люди с этим не справятся, не под силу тем, кто провел целый день в нелегком бою, ночью гасить пожары, а назавтра сражаться снова. Бизон, рядом с которым она чувствовала себя столь сильной, столь крепкой, столь знающей, Бизон, щеголяющий пышной, курчавой черной бородой длиннее ее волос… Помнится, майтера Чубушник предостерегала ее насчет хождения без куколя: ведь это не только против устава, но и распаляет страсть во множестве мужчин, неравнодушных к виду женских волос, особенно длинных. Что ж, куколь она где-то потеряла и вынуждена ходить без него. По счастью, ее волосы коротки, острижены, едва не под корень в первый же день, однако… Спасаясь от гнева майтеры Чубушник, она поспешила вниз, в холодные, темные подземелья, полные неожиданных поворотов, и бежала, бежала, пока не нагнала Чистика, напомнившего, что ей еще нужно привести к нему богов.


– Я – полковник Оозик, кальд, – сообщил Шелку новый посетитель, человек столь рослый, плечистый, что Шелк далеко не сразу заметил Устрицу, целиком заслоненного этакой громадой в зеленом мундире.

– Офицер, руководящий этой бригадой? – уточнил Шелк, протягивая ему руку. – Вернее, командующий… так ведь у вас говорится? А я – патера Шелк.

Оозик опустился в кресло, принесенное Устрицей для себя.

– Вижу, ты потрудился ознакомиться с нашей структурой?

– Правду сказать, нет. Что это у тебя? Не моя ли одежда?

– Так и есть, кальд, – ответил Оозик, приподняв на ладони неопрятный черный узел. – Но о ней разговор впереди. Откуда тебе известно о занимаемом мной положении, если ты не знаком с нашей иерархией?

– Я видел плакат, – пояснил Шелк и ненадолго умолк, припоминая подробности. – Мы с дамой по имени Синель ехали к озеру, а плакат объявлял о создании резервной бригады городской стражи. Подписан он был твоим именем и призывал всех желающих записаться в нее обращаться в штаб-квартиру Третьей бригады. Патера Устрица, столь любезно навестивший меня несколько минут назад, случайно упомянул в разговоре, что эта бригада и есть Третья. После его ухода мне вспомнился твой плакат…

– Придя к капитану, я застал полковника в его кабинете, патера, – торопливо заговорил Устрица. – Сказал было, что подожду, но он велел мне войти, спросил, по какому я делу, и я ему все объяснил.

– Благодарю, патера, – сказал ему Шелк. – Будь добр, возвращайся к себе в мантейон и не медли. Здесь ты сегодня сделал все, что только мог. Уже поздно. Очень поздно, – добавил он, постаравшись вложить в собственные слова как можно больше значений.

– Но я думал, патера…

– Ступай, – буркнул Оозик, теребя вислый ус. – Нам с твоим кальдом необходимо обсудить ряд деликатных вопросов. Он это понимает, и тебе следовало бы понять.

– Я думал…

– Ступай!

Голос Оозик повысил совсем ненамного, однако это слово прозвучало, словно щелчок бича.

Устрица поспешил в коридор.

– Караульный! Закрой дверь!

Глядя, как Оозик накручивает ус на указательный палец, Шелк невольно отметил, что кончики усов полковника изрядно тронуты сединой.

– Не уделив времени ознакомлению с нашей организационной структурой, – продолжал полковник, – ты, кальд, безусловно, не знаешь, что бригадой положено командовать генералу, называемому бригадиром.

– Действительно, – признался Шелк, – подобными вопросами я не задавался никогда в жизни.

– В таком случае объяснения тебе не нужны. Я, дабы каждый из нас понимал, с кем беседует, собирался начать разговор с того, что, являясь простым полковником, старшим офицером… – Для наглядности Оозик, отпустив ус, коснулся серебряного эгрета на воротнике кителя. – С того, что, пребывая в полковничьем чине, командую бригадой в точности как ею командовал бы бригадир. Итак, ты хочешь, чтоб тебе вернули одежду?

– Да. Я, с твоего позволения, хотел бы одеться.

Оозик кивнул, хотя что означал его кивок – позволение, или всего-навсего понимание – так и осталось загадкой.

– Ты ведь на грани смерти, кальд. Ранен иглой, навылет пробившей легкое.

– Тем не менее, встав и одевшись, я почувствую себя много лучше, – заявил Шелк (да, то была ложь, но ему очень, очень хотелось, чтоб она стала правдой). – К примеру, я бы с радостью сел вместо того, чтоб лежать в постели… да только раздет донага.

– Ботинки тебе тоже угодно получить назад? – хмыкнул Оозик.

– И ботинки, и чулки. А также исподнее, брюки, рубашку и ризы. Прошу, полковник. Будь добр…

Кончики усов Оозика дрогнули, приподнялись кверху.

– Одевшись, ты, кальд, без труда сможешь бежать, не так ли?

– Полковник, ты же сам говоришь: я при смерти. Наверное, сбежать человек, вплотную приблизившийся к порогу смерти, может, но вовсе не без труда.

– У нас, в Третьей, с тобой, кальд, обошлись грубо. Побои. Истязания…

Шелк отрицательно покачал головой.

– Не спорю, вы меня подстрелили. По крайней мере, стрелял в меня, очевидно, один из твоих офицеров. Однако затем мною занялся доктор, мне отвели уютную комнату, и… нет, меня никто не бил.

Оозик, сощурившись, склонился к нему.

– С твоего позволения… У тебя лицо в синяках. Поэтому мне и подумалось, что у нас тебя били.

Шелк покачал головой, гоня прочь непрошеные воспоминания о многочасовом допросе, о советнике Потто и о сержанте Песке.

– Очевидно, объяснять, откуда взялись эти синяки, ты не желаешь. Тебе пришлось драться, кальд, а для авгура драка – дело постыдное. Впрочем, возможно, ты просто боксировал? Полагаю, бокс авгурам разрешен?

– Я всего-навсего по собственной глупости и беспечности упал с лестницы, – объяснил Шелк.

К немалому его удивлению, Оозик громогласно захохотал, хлопая себя по колену.

– Точно так же говорят наши штурмовики, кальд, – кое-как проговорил он сквозь смех, утирая слезящиеся глаза. – Если кому зададут лупку, такие почти всегда говорят: свалился-де с лестницы в казармах… не желают, понимаешь ли, признаваться, что товарищей обкрадывали либо обжуливали.

– Но в моем случае это чистая правда, – поразмыслив секунду, возразил Шелк. – Да, два дня тому назад я пытался совершить кражу, хотя обжуливать кого-либо даже не думал, однако синяки на лице – действительно следствие падения с лестницы.

– Рад, рад, что дело не в избиении. Случается, наши люди дают рукам волю без приказаний. Насколько мне известно, порой даже вопреки приказу. Но, будь уверен, наказываю я за такое строго. В твоем же, кальд, случае… – Оозик пожал плечами. – Тот офицер был отправлен мною в разведку, поскольку стекло не обеспечивало нужных сведений о ходе сражения за Аламбреру во всей их полноте. К примеру, мне требовалось выяснить, хватит ли пленным и раненым приготовленной для них провизии.

– Понимаю.

– А он, – вздохнул Оозик, – вернулся из разведки с тобой. И теперь ожидает медали и повышения в чине. За что? За то, что поставил меня в весьма затруднительное положение. Понятна ли тебе, кальд, вставшая передо мною проблема?

– Э-э… кажется, нет.

– Мы с тобою воюем. Бьемся. Твои сподвижники – тысяч сто, а то и больше – против городской стражи, старшим офицером коей я имею честь быть, и нескольких тысяч солдат. Победить могут как те, так и другие, согласен?

– Пожалуй, да, – ответил Шелк.

– Допустим на минутку, что победа осталась за мной. Не подумай, кальд, несправедливости к тебе я допускать не намерен. Второй вариант исхода мы обсудим чуть погодя. Так вот, допустим, победа за нами, и я докладываю Аюнтамьенто, что ты у меня в плену. Меня непременно спросят, почему я не доложил об этом раньше, и за такой проступок могут отдать под трибунал. Повезет – значит, конец карьере. Не повезет – расстрел.

– Тогда доложи обо мне, – посоветовал Шелк, – разумеется, доложи, и не мешкай.

Оозик вновь покачал головой; широкое лицо полковника помрачнело сильнее прежнего.

– Из этого положения для меня, кальд, верного выхода нет. Нет и не предвидится. Вот один явно неверный, ведущий к неизбежной катастрофе, есть, и ты его только что предложил. Аюнтамьенто отдал приказ покончить с тобой на месте. Об этом тебе уже известно?

– Нет, но этого следовало ожидать.

Сам не заметивший, как изо всех сил стиснул руки под пледом, Шелк не без труда разжал пальцы.

– Вне всяких сомнений. И лейтенанту Тигру следовало убить тебя без промедления, но он этого не сделал. Могу я быть откровенен? По-моему, ему просто не хватило духу. Сам он это отрицает, но, по-моему, ему просто не хватило духу. Вот он выстрелил. Вот ты лежишь – авгур в ризах авгура, хватаешь ртом воздух, как рыба на берегу, кровь изо рта течет… – Оозик пожал плечами. – Еще выстрел, и дело сделано, но он, несомненно, понадеялся, что ты умрешь, прежде чем он доставит тебя сюда. С большинством так бы и получилось.

– Понятно, – вздохнул Шелк. – И теперь, если ты сообщишь Аюнтамьенто, что я у тебя и жив, его ждут серьезные неприятности.

– Серьезные неприятности ждут меня, – буркнул Оозик, ткнув себя в грудь толстым указательным пальцем. – Мне прикажут пустить тебя в расход, кальд, и я вынужден буду повиноваться. И если после этого мы проиграем, твоя дамочка, Мята, велит меня расстрелять, если не выдумает чего-нибудь похлеще. Если же мы победим, мне не отмыться до конца дней. Я на всю жизнь останусь человеком, убившим Шелка, авгура, избранного нам в кальды самим Пасом, во что твердо верит весь город… хотя это вряд ли надолго: Аюнтамьенто, скорее всего, хватит ума отречься от моих действий, отдать меня под трибунал и расстрелять. Нет уж, кальд, докладывать, что ты у меня, я не стану. С ума я еще не сошел.

– Ты говоришь, что стража и армия – я слышал о полудюжине тысяч солдат – бьются с народом. Каковы силы стражи, полковник? – старательно припоминая разговор с Молотом, спросил Шелк. – Приблизительно тысяч тридцать?

– Меньше.

– Часть стражников отказалась служить Аюнтамьенто. Это я знаю наверняка.

Оозик угрюмо кивнул.

– А много ли таковых?

– Наверное, несколько сотен, кальд.

– Может, и тысяча наберется?

Оозик надолго – на добрых полминуты, если не более – умолк.

– Мне доложили о пяти сотнях, – в конце концов сказал он. – И почти все, если сведения точны, из моей бригады.

– У меня есть что тебе показать, – сообщил Шелк, – но вначале я попрошу тебя пообещать кое-что. Вещь эту передал мне патера Устрица, и я хотел бы, чтоб ты дал слово не причинять вреда ни ему, ни авгуру его мантейона, ни кому-либо из их сибилл. Обещаешь?

Оозик покачал головой.

– Нет, патера. Не подчиниться прямому приказу об их аресте я не смогу.

– Пусть так. Обещай не причинять им вреда без приказа, – уступил Шелк, рассудив, что в таком случае времени уйти им хватит с лихвой. – Не трогать их по собственному почину.

Оозик смерил его пристальным взглядом.

– А не продешевишь, кальд? Ваших, духовных, мы и так обычно не трогаем – ну если сами всерьез не напросятся.

– Стало быть, слово офицера?

Оозик кивнул, и Шелк подал ему циркуляр Пролокутора, вынутый из-под пледа.

Отстегнув пуговицу клапана, полковник извлек из нагрудного кармана очки в серебряной оправе и слегка сдвинул кресло так, чтобы свет упал на бумагу.

Воспользовавшись паузой в разговоре, Шелк заново обдумал все сказанное Оозиком. Не ошибся ли он с решением? Оозик амбициозен и, вероятно, вызвался возглавить резервную бригаду одновременно с собственной в надежде на обусловленное новым положением повышение в чине, не говоря уж о прибавке к жалованью. Вполне возможно, и даже наверняка, боевой потенциал солдат наподобие Песка с Молотом он недооценивает, но, безусловно, многое знает о боевом потенциале городской стражи – ведь как-никак прослужил в оной всю сознательную жизнь… и при этом не исключает возможности поражения Аюнтамьенто. Что, если письмо Пролокутора с призывами к всемерной поддержке майтеры Мяты склонит чашу весов в нужную сторону?

По крайней мере, Шелк надеялся на это всем сердцем.

Оозик поднял взгляд.

– Здесь сказано, что Лемур мертв.

В ответ Шелк молча кивнул.

– Слухи об этом ходят вот уже целый день. Что, если ваш Пролокутор попросту повторяет их?

– Лемур в самом деле мертв, – со всей возможной убедительностью, подкрепленной сознанием, что на сей раз ему нет нужды скрывать правду, заверил Оозика Шелк. – У тебя есть стекло, полковник? Наверняка есть. Попроси смотрителя разыскать Лемура, и сам во всем убедишься.

– Ты видел, как он умирал?

– Нет, – покачав головой, признался Шелк, – однако видел его мертвое тело.

Оозик продолжил чтение.

Пожалуй, излишний напор может испортить все дело: подталкивать Оозика к словам либо действиям, которые впоследствии могут поставить ему в вину, бесполезно… нет, много хуже, чем бесполезно!

Наконец Оозик опустил письмо.

– Капитул на твоей стороне, кальд. Я и прежде так полагал, а здесь все сказано – яснее некуда.

Вот у Оозика и появился шанс определиться…

– Очевидно, да. Но если ты подозревал об этом еще до того, как прочел циркуляр Его Высокомудрия, то, разрешив патере Устрице повидаться со мной, поступил вдвойне великодушно.

– Я здесь ни при чем, кальд. Его пропустил к тебе капитан Геккон.

– Вот как? Но обещание ты сдержишь?

– Я – человек чести, кальд.

Сложив письмо, Оозик спрятал его в карман вместе с очками.

– Письмо я тоже сберегу у себя. Ни мне, ни тебе ни к чему, чтобы его прочел еще кто-нибудь. Особенно один из моих офицеров.

– Сделай одолжение, – кивнув, согласился Шелк.

– Ты просишь вернуть тебе одежду. И, несомненно, желаешь получить обратно также содержимое карманов. Думаю, там, внутри, твои четки. Очевидно, тебе хотелось бы, лежа здесь, скоротать время в молитвах.

– Да, очень хотелось бы.

– Далее, иглострелы. Один вроде того, из которого подстрелили тебя. Другой, что поменьше, видимо, когда-то принадлежал даме по имени Гиацинт.

– Да, – повторил Шелк.

– Понятно. Если это та самая Гиацинт, о которой я думаю, я с ней знаком. Приятная девушка, а также очень, очень красива. В фэалицу я имел удовольствие разделить с ней постель.

Шелк смежил веки.

– Я вовсе не собирался причинять тебе боль, кальд. Взгляни на меня. Я ведь обоим вам – и ей, и тебе – в отцы гожусь. Как полагаешь, мне она шлет любовные письма?

– Неужели?..

– Неужели одно из писем в твоем кармане от нее? Да, – без тени улыбки кивнув, подтвердил Оозик. – Капитан Геккон докладывал, что печати, когда он обнаружил их, были целы. Я, говоря откровенно, усомнился в его правдивости, но теперь вижу: зря. Ты этих писем прочесть не успел.

– Не успел, – подтвердил Шелк.

– А мы с капитаном прочли. Только мы, никто более. Геккон, если я прикажу, сумеет проявить сдержанность. Человеку чести без сдержанности не обойтись. Да. Иначе он ни на что не пригоден и даже хуже того. Но разве ты не узнал ее печати?

Шелк отрицательно покачал головой.

– Нет, я ведь еще ни разу не получал от нее писем.

– А я, кальд, даже не надеюсь когда-либо получить, – признался Оозик, задумчиво крутя ус, – и ты, мой тебе добрый совет, это учти. Сколько я в жизни писем от дам получал… а от нее – ни единого. Отчего, скажу прямо, всем сердцем тебе завидую.

– Спасибо, – пробормотал Шелк.

Оозик откинулся на спинку кресла, заговорил тише, мягче:

– Ты ее любишь, тут никаких сомнений не может быть. Любишь, хотя, возможно, сам об этом не знаешь. Я ведь, кальд, помню, каким был в твои годы… ты хоть понимаешь, что через месяц все может кончиться?

– И даже не через месяц, а через день, – согласился Шелк. – Порой я надеюсь, что так оно и выйдет.

– Тоже боишься… Молчи, молчи, тут слова ни к чему. Я понимаю. Вот я рассказал про нее, и тебе больно стало, но мне не хочется, чтобы впоследствии ты мог подумать, будто я не вполне с тобой честен. Потому сейчас я честен в той же степени. Предельно честен, пусть даже в ущерб собственной гордости. Я для нее – ничто.

– Спасибо, – повторил Шелк.

– Не за что. Не стану утверждать, будто и она для меня ничто. Я ведь не каменный. Но есть и другие, около полудюжины, значащие много больше. Объяснения, думаю, прозвучат… оскорбительно.

– Разумеется, вдаваться в подробности вовсе незачем, если только тебе не угодно исповедоваться. Позволь взглянуть на ее письмо?

– Минутку, кальд. Вскоре я отдам его в твое полное распоряжение. Думаю, ждать недолго. Но прежде нам нужно разобраться еще с одним делом. Ты мимоходом упоминал о женщине по имени Синель. Такая мне тоже знакома. В желтом доме живет.

Шелк, улыбнувшись, покачал головой.

– Вижу, это тебя нисколько не задевает. Выходит, моя знакомая – не та Синель, которую ты возил к озеру?

– Я просто дивлюсь самому себе… точнее, собственному скудоумию. Слышал ведь от нее о полковниках, которых ей доводится развлекать, но пока ты не завел о ней разговора, мне даже в голову не приходило, что ты почти наверняка должен оказаться одним из них. Их ведь, вне всяких сомнений, в страже не так уж много.

– Семеро, не считая меня.

Порывшись в ворохе одежды, Оозик извлек из него увесистый иглострел Мускуса и крохотный золоченый иглострел Гиацинт, поднял тот и другой повыше, чтоб Шелк смог разглядеть их как следует, и положил оба на подоконник.

– Тот, что поменьше, ее, – сказал Шелк. – Гиацинт. Не мог бы ты позаботиться, чтобы его возвратили хозяйке?

Оозик кивнул.

– Отошлю с одним из общих знакомых. А со вторым что?

– Владелец мертв. Наверное, теперь он принадлежит мне.

– Тут бы спросить, не ты ли и покончил с владельцем, да воспитание не позволяет. Надеюсь лишь, что им был не один из наших офицеров.

– Нет, – отвечал Шелк. – И нет. Признаться, соблазн убить его хозяина одолевал меня не раз и не два – и его тоже, вне всяких сомнений, терзал соблазн лишить меня жизни – но сделал это не я. Убивать мне случилось лишь раз, защищая собственную жизнь. Теперь ты позволишь мне прочесть письмо Гиацинт?

– Если сумею найти…

Снова порывшись в ворохе его одежды, Оозик извлек на свет оба письма, обнаруженных Шелком с утра, в обители, на каминной полке.

– Второе – от какого-то авгура. Оно тебя, насколько я понимаю, не интересует?

– Боюсь, не настолько. От кого оно?

– Забыл…

Вынув письмо из конверта, Оозик развернул лист.

– «Патера Ремора, коадъютор»… желает либо желал тебя видеть. Тебе предписывалось явиться в его покои, что во Дворце Пролокутора, вчера, к трем пополудни, и ты, кальд, уже опоздал более чем на сутки. Нужно оно тебе?

– Пожалуй, да.

Небрежно бросив письмо коадъютора на кровать, Оозик поднялся и подал Шелку письмо Гиацинт.

– Знаю, этого тебе читать у меня на глазах не хотелось бы, а мне предстоит множество безотлагательных дел. Возможно, несколько позже… значительно позже смогу заглянуть к тебе снова еще сегодня. Буду слишком занят – возможно, зайду с утра, – сказал он, крутя вислый ус. – Не сочтешь ли ты меня дураком, кальд, если я пожелаю тебе всего наилучшего? Если скажу, что почел бы за честь дружбу с тобой, не будь мы противниками?

– Я сочту тебя благородным, заслуживающим уважения человеком, каков ты и есть на самом деле, – ответил Шелк.

– Благодарю, кальд!

Оозик, щелкнув каблуками сапог, учтиво склонил голову.

– Полковник…

– Четки! Да, я и забыл… Уверен, ты найдешь их в кармане риз.

С этим Оозик направился было к дверям, но в последний момент оглянулся.

– И еще, из чистого любопытства: скажи, кальд, хорошо ли тебе знаком Палатин?

Письмо Гиацинт в руке задрожало, и Шелк поспешил прижать ладонь к колену, пока Оозик этого не заметил.

– Бывать там мне доводилось, – с трудом сохраняя видимое спокойствие, ответил он. – А отчего ты об этом спрашиваешь?

– А часто ли, кальд?

– Кажется, раза три… – Думать о чем-либо, кроме Гиацинт, не представлялось возможным, и посему он вполне мог сказать хоть «пятьдесят», хоть «ни разу». – Да, три: один раз во Дворце и еще дважды – в Великом Мантейоне, на жертвоприношениях.

– И больше нигде?

Шелк отрицательно покачал головой.

– Имеется там, в одном месте, деревянное изваяние Фельксиопы. Возможно, тебе, авгуру, оно известно?

– В Великом Мантейоне есть резной образ, но не деревянный, из халцедона…

Оозик покачал головой.

– В гостинице «У Горностая». Входишь в селларию и видишь по правую руку арку, ведущую в оранжерею. В дальней части оранжереи устроен бассейн с золотыми рыбками. Над ним-то она и стоит, а в руках держит зеркало. Свет на нее падает так, что бассейн отражается в зеркале, а зеркало – в бассейне. Об этой статуе она и пишет, – объяснил он и развернулся на каблуке.

– Полковник, а иглострелы…

Оозик приостановился в дверях.

– Уж не намерен ли ты, кальд, вырваться на волю со стрельбой? – хмыкнул он и, не дожидаясь ответа, вышел, а дверь оставил распахнутой настежь.

В коридоре щелкнул каблуками вставший навытяжку часовой.

– Свободен, – сказал ему Оозик. – Немедля возвращайся в кордегардию.

Так и не сумев справиться с дрожью в пальцах, Шелк развернул письмо от Гиацинт. Фиолетовые чернила, небрежный почерк с множеством росчерков и завитушек, плотная писчая бумага оттенка густых сливок…


О, милый мой, о, моя Крошка-Блошка! Зову тебя так не только из-за прыжка наружу, за окно, но и из-за прыжка в мою постель! Как же твоя чахнущая в одиночестве зазноба жаждет, ждет от тебя весточки!!! Мог бы и передать хоть пару строк с нашим любезным другом, принесшим тебе мой подарок – сам знаешь какой!


Это о докторе Журавле, а доктор Журавль мертв – умер на его руках только сегодня утром…


По-хорошему ты просто обязан сказать мне спасибо, и не только спасибо, и не только сказать, когда мы встретимся снова! Знаешь то местечко на Палатине, где Фелкс держит зеркало? В иераксицу.

Ги.


Шелк смежил веки. «Глупость же, – подумал он. – Совершеннейшая глупость». Полуграмотные каракули девицы, завершившей образование четырнадцати лет от роду, девчонки, отданной начальнику отца в прислуги, а заодно и в наложницы, вряд ли за всю жизнь прочитавшей хоть одну книгу и написавшей хоть одно письмо, и при всем этом пытающейся флиртовать, создав на бумаге игривый, чарующий девичий образ… Как посмеялись бы над ее потугами наставники из схолы! Совершеннейшая глупость… однако она зовет его милым, тоскует о нем, рискнула собственной участью и участью доктора Журавля, лишь бы отправить ему вот это!

Перечитав письмо, Шелк свернул листок, спрятал его в конверт, откинул в сторону плед и поднялся на ноги.

Разумеется, Оозик всемерно подталкивал его к побегу – желал его бегства, а может быть, гибели при попытке к оному… Не в силах остановиться на чем-то одном, Шелк призадумался. Мог ли Оозик кривить душой, говоря о дружбе? Если он, Шелк, хоть сколько-нибудь разбирается в людях, Оозик способен на самое вопиющее лицемерие, но…

Но все это неважно.

Забрав с кресла ворох одежды, Шелк разложил ее на кровати. Если Оозик подталкивает его к бегству, нужно бежать, как Оозик и замышляет. Если Оозик задумал покончить с ним при попытке к бегству, все равно нужно бежать и приложить все усилия к тому, чтоб остаться в живых.

Заскорузлая от крови рубашка не годилась для носки ни под каким видом. Швырнув ее под ноги, Шелк уселся на кровать, натянул исподники, брюки, чулки, зашнуровал ботинки, поднялся и рывком выдвинул ящик комода.

Почти все рубашки, обнаружившиеся внутри, оказались жизнерадостно яркими, красными либо желтыми, однако среди них удалось отыскать синюю, явно неношеную, настолько темную, что, если не приглядываться особо придирчиво, вполне сойдет и за черную. Выложив ее на подушку, рядом с письмами, Шелк надел желтую. В шкафу нашелся небольшой саквояж. Сунув оба письма в карман, Шелк свернул ризы, уложил их на дно саквояжа, а сверху прикрыл темно-синей рубашкой. Судя по счетчику боезапаса, больший из иглострелов был заряжен. Тем не менее Шелк открыл магазин, задумался, припоминая, как Чистик держал свой иглострел тем вечером, в ресторации, и в последний миг вспомнил о предостережении насчет пальца на спусковом крючке. Магазин оказался полон или почти полон длинных, смертоносных на вид игл. Чистик говорил, что в магазине его иглострела их умещается… сколько? Да, верно: сотня, а то и более, и этот большой иглострел, принадлежавший Мускусу, должен вмещать как минимум не меньше… вот только не испорчен ли он? А что, вполне возможно!

В коридоре за дверью не оказалось никого. Затворив дверь, Шелк пару секунд поразмыслил, заткнул щель под ней пледом, захлопнул окно, и, совершенно разбитый, ужасно ослабший, опустился на кровать.

Когда ему в последний раз удалось поесть?

Ранним утром, в Лимне, с доктором Журавлем, с тем капитаном, чьего имени так и не узнал, а может, забыл, и его подчиненными. Киприда, удостоившая мантейон на Солнечной улице новой теофании, явилась им, и майтере Мрамор с патерой Росомахой, и под впечатлением свершившегося чуда все трое вернулись к вере, прониклись религиозными чувствами, до каких не возвысился еще ни один человек. В их компании он съел превосходный омлет, затем полдюжины ломтиков свежего, еще горячего хлеба с деревенским маслом, так как повар, поднятый с постели одним из штурмовиков, весьма кстати отправил в печь поднимавшиеся с вечера караваи, а после выпил горячего, крепкого кофе, сдобренного сливками того же цвета, что и бумага письма Гиацинт, и медом из белой, расписанной голубыми цветочками миски, переданной ему доктором Журавлем, мазавшим мед на хлеб. Случилось все это утром. С тех пор доктор Журавль и один из завтракавших с ними штурмовиков погибли, а капитан со вторым штурмовиком, скорее всего, тоже умерли, но несколько позже, пав в сражении у дверей Аламбреры…

Конец ознакомительного фрагмента

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

СкороКнижный режим