Глава 4


Молчаливый Экой приходит к обеду домой около полудня. Мама уже собирает ему еду на небольшой кухоньке с клетчатой скатертью при столе, упёртом в стену, с вытертым в сплошное телесное полом, обоями с кофейными зёрнами и советским гарнитуром зелёного цвета при старенькой плите. На ней испаряется свежесваренным супом намытая кастрюля, отражающая 160 градусов комнаты, да бывалая сковорода со шкварчащими в её утробе самолепными котлетами.

Отца у Экоя не наблюдалось с самого его рождения. Точнее, появление сына он застал, но спустя полгода канул в неизвестность, со слов матери – ушёл на войну и высоковероятно когданибудь вернётся.

– А когда? – иногда спрашивал Экой.

– Когда все войны закончатся, сынок, – классически отвечала мама, теряясь карим взором.

Мальчик не помнил за малостью одного эпизода – отца не было уже полгода, но мать продолжала ждать его; в один момент тоскливого бессилия она произнесла, стоя над кроваткой:

– Экой ты… Даже отца удержать не смог!

Мальчик мал был ещё, чтобы понять двойную логику матери, более эту фразу мама ни разу не повторила, но называть стала сына Экоем вместо наречённого «Эдик», а за ней и все прочие малочисленные забыли настоящее имя.

– У тебя завтра день рождения, сынок, – говорит мама сегодня и сейчас, вымученно улыбаясь, как всегда во всю свою пригоршню мимических морщин, ставя перед ним ароматную тарелку. – Помнишь?

Само собой, он помнит, в его возрасте забывать подобное уже не моглось, такой день начинал ожидаться сразу после завершения предыдущего такого дня.

– Помню, мама, – скоро черпая красный суп в пушистую головку, отзывается Экой.

Ложка сметаны и кусок чёрного хлеба возводят трапезу в своеобразный детский абсолют, когда сравнений мало, а предпочтения из привычного уже есть.

– Скоро в школу… – напоминает в очередной раз мама, тревожась, как обычно, по любым изменениям в их упорядоченной жизни. Притом что костюм был опытно скроен и ладно сшит год назад, учебники приобретены недавно. Мать вообще умеет отменно управлять иглой, как дирижёрской палочкой, которой уверенно собирает большую часть заказов местности, отчего жить им всегда имелось на что, пусть и без роскоши.

– Да, – спокойно отвечает Экой, который понимает свою малую, но мальчиковость в этих стенах и нужду всегда быть уверенным, ведь мама всегда копирует его настроение, неосознанно, но метко.

– А слышал – вирус уже в Чите? – сообщает главную новость мама, любившая говорить с сыном, несмотря на односложность его ответов.

– Не слышал, – отвечает Экой специально, хотя слышал, но иногда маме необходимо было рассказать что-то ему. Он понимал и терпеливо слушал.

– На железной дороге у медсестры терапевта, которая обслуживает помощников и машинистов, нашли эту заразу… – Театральные паузы и маме не чужды. – Неделю как контакты порядка двести человек… вот… такова жизнь… География распространения в сутки – Хилок, Чита, Иркутск, Слюдянка, весь Транссиб… – фразой из телевизора вворачивает мама. – Если вдуматься – сущий кошмар… – Таких подробностей Экой не знал и поёжился. Про вирусы он знает немного, объяснить друг другу с Эсмой они не смогли, что это и как это, хотя и пробовали обсудить. – В райцентр поедем не скоро, туда в первую очередь занесут, уже занесли. Как страшно жить… Хорошо, я дома работаю, и ты далеко не бегай да поменьше общайся. В гости не ходи… По телевизору такие страсти кажут… – Вторым прибором, что наполнял собой комнаты, кроме швейной машинки с её юркой иглой, был неизменно мерцающий телевизор с новостным каналом и российскими сериалами, которые не всем казались топорными. – В Европе всех по домам посадили, всё закрыто, представь!

– Я там не был… – заканчивая суп, говорит Экой, чтобы что-то сказать.

– Я тоже… – отмахивается мама. – Скоро у нас так же будет!

– Ты и так дома сидишь, – улыбается ей Экой щербатым ртом. – У нас с тобой ничего не изменится. Я только с Эсмой общаюсь, к её отцу мало кто ездит, ты же знаешь. Он сейчас всё вино сдаёт в наш продуктовый. Он нас позвал съездить в дальнюю деревню – Большую, Егоровичу продуктов отвезти. Мы вечером отвезём ему еды и наберём яблок. Можно? – спрашивает Экой формально, так как решения давно принимает сам.

– Съездите, – пожимает плечами мама, укоризненно одобрение перча сомнением. – В этих деревнях только Андрей и бывает. Они ещё и живы ему благодаря…

К отцу Эсмы все относились благосклонно, он был свой, сильный и в своём нраве, единственный, кому глава поселения ничего не мог приказать, а только просил. Он следил за порядком, временами был строг, и даже сироты новоспасские боялись его наравне с барином.

Экой быстро съедает ароматные котлеты, последнюю, как обычно, оставляет матери.

– Мам! Река встала – видела? – как бы между прочим спрашивает он, отираясь кухонным полотенцем. – Стоймя стоит…

– Видела, – совсем безразлично реагирует мама. – Побежит! Куда денется?

Думы, как часто бывало, увлекли мать, она наотмашь улетела в стену с кофейными зёрнами, припоминая счастливые моменты, которые – несомненно – бывали и у неё. Её внутренняя река, судя по всему, встала давно, поэтому событие реки внешней она почти не заметила. Только юркие руки живут полной жизнью, когда задумчиво шьёт она очередной заказ, удивительно ровно кладя разноцветные строчки или черкая мелком, витая в прошлом и нынешнее понимая исключительно посредством экрана.


***

Отец Эсмы с дочерью уже на улице, плавно позёвывая на бойком солнце, упёршись ягодицами в фасадную часть высокого белого автомобиля. Андрей Иванович, как обычно, в рубашке при погонах, но вместо форменных брюк – потёртые старые джинсы. Белая кобура тоже имеется на белом поясе. У Андрея Ивановича есть лёгкое опасение, что спустя год может не припомнить местный люд полицейского без белой рубашки, погон и кобуры. В салоне на всякий случай лежит и заметная фуражка.

– Едем? – одобрительно глядя на детей, что давно просятся с ним в яблочный поход, вопрошает Андрей Иванович.


***

Старожилы деревень выглядели обычно удивительно. Заросшие, часто не в своём уже уме, одинокие, драные, в большинстве старые, молчаливые или очень разговорчивые, то и дело невпопад, – они представляли собой местные души или даже духов, которых обидеть было нельзя и которым отец Эсмы всегда вёз пакеты продуктов, и табак, и спички, и свечи, и одежду, и журналы, а во второй заезд в сезон обязательно завозил что-то из своих вин или дистиллятов.

– Умри сейчас последний, – по дороге объясняет отец Эсмы, – и последняя искра потухнет в этой некогда точке жизни. Больше не зажжётся свет никогда в этой деревне, она окончательно умрёт, и всё со временем превратится в труху. Только яблони останутся… Они всех переживут. И будут плодоносить в пустоту.

Бойкая белая «Нива» стремглав несётся вдоль застывшей реки, выписывая резвые вензеля по разбитой, точно войной, дороге, забугрившейся в нескольких зимах, изломавших суровый асфальт. В десяти километрах ниже их дома через реку стоит старый мост, по которому машина летит на другую сторону. Дети на заднем сиденье, пристёгнутые, как взрослые, вдруг зашелестели о стоячей реке, о жёлтой листве, о том, что скоро школа.

Совсем уже плохая тропа через высокий лес сперва геометрически прямо и долго, затем крутой диаграммой тащит их прочь, потом то и дело подбрасывает, что детям, несомненно, нравится.

Они едут минут сорок. В какой-то миг лес заканчивается и взору предстают старые ворота, закрытые, притом что забор по обе стороны от них давно опал и закрыты они больше для виду. Приходится на мгновение выйти, чтоб распахнуть протяжно скрипучие створки.

На истёртую дорогу между двумя рядами мёртвых домов навстречу им выходит из первого же мёртвого дома старик в истлевшей одежде, которую держит на нём старый солдатский ремень с выпуклой звездой. Из-за плеча старожила торчит двустволка, её ремень пересекает впалую грудь. «Нива» встаёт, не доезжая до него несколько метров.

Седая нечёсаная давно борода концами летает по ветру. Старик диковато улыбается, расколотив лицо на великое множество морщин, и мелко кланяется прибывшим.

– Здорово, Егорович! – машет ему рукой отец Эсмы, вновь покидая салон «Нивы». – Как ты здесь? Два месяца не видались…

Андрей Иванович припоминает старика в другой деревне, что всегда выходит к нему с ружьём наперевес и долго пытается узнать, несмотря на фуражку. Полицейский возит старожилам и патроны, так как волки с медведями иногда хаживают туда.

– Всё хорошо, – отвечает старик добродушно, помедлив, точно припоминая что-то. – По яблоки?

– По них… – точно на иностранном говорит Андрей Иванович, хрустя позвонками.

– А мне вина привёз? – с придыханием вопрошает старик, принимая в жилистые руки крепкие холщовые пакеты, полные продуктов.

Все тоже замирают на мгновение, будто скопом соображая, есть ли вино.

– Кальвадос попьёшь, Егорович, – надрывает полицейский настоящую тишину. – Как Ремарк в «Триумфальной арке». Вино-то разве твой напиток?

Дети тоже выбираются из машины, бесшумно прикрывая двери.

– Это где… – морщится последний житель, лыбясь остатками зубов, – такое водится?..

Старая зависимость шустрой седой обезьяной мечется по померкшему нейронному лесу Егоровича, цепляясь за почти прозрачные лианы, что в цепких руках моментом приобретают цвет, двигая коренастое тело в сторону светлого пятна.

– Во Франции, – подсказывает Экой, выглядывая из-за Андрея Ивановича, так как отец Эсмы уже утратил интерес к диалогу.

– Кальвадос… – чётко выговаривает Егорович, погружаясь в магию звуков, где самым красивым было это слово. – Свечи ещё обещал побольше… – Во вселенной его ума тем временем тот самый примат влетает с размаху в пятно, пробудив другого большого примата, с внешностью старика, что вдруг вздрагивает, суетится и поспешает прочь.

– Яблочный коньяк, – подсказывает ему посвящённый Экой уже в спину.

Дети недолго таращатся вслед блаженному, что является ни меньше ни больше душой этой умершей деревни, или с ним – почти умершей. Ставшей уже почти инсталляцией былой жизни, некогда большой деревней. Большой, со множеством домов, со сломанными или незапертыми дверьми, где рукомойник висит просто, а туалет на улице стоит ещё проще, с колодцами кое-где, с одичавшими яблонями и вишней везде, с травой до колена, а где и по пояс.

– Егорович! Свечей целый ящик тебе привёз, – отвернувшись от старика, тоже декламирует отец Эсмы по слогам. – В этом году уже не приеду, вероятно. А медведь к тебе не заходит нынче?

– Заходит, как иначе, – затылком вздрагивает собеседник, растрясавший на ходу свои густые на удивление волосы и бороду, разводя слегка руки с тяжёлыми пакетами и создавая тем самым движение направленных маятников, которые амплитудно толкают его в выбранном направлении. – Медведь – мой друг, ты же знаешь… Чаще тебя только он! Меня не трогает, иногда еду приносит. Без пакета…

– Как зовут шелудивого? Напомни.

– Патрик, – произносит Егорович всем тут уже известное и неудивительное, встав на секунду как вкопанный в дверном проёме, чтобы с размаху не влепить пакеты в дверной косяк. – Был на днях, ушёл! – Старик утоп в неприглядности родных стен.

Андрей Иванович, услышав, что хотел, идёт неспешно во двор соседнего дома с заколоченными окнами, с покосившейся прокисшей оградой, с ковром яблок в ковре глубокой травы под кривыми старыми яблонями, прогнувшимися от плодов, ещё висящих. Арифметически правильно цветут ромашка и одуванчики, равномерно проглядывая белыми и бледными цветами сквозь траву.

Он принёс с собой пару больших корзин, куда дети по команде начинают собирать яблоки с земли, выбирая те, что явно упали недавно.

Солнце спускается пониже, чтобы рассмотреть эту мирную картинку в непосредственной близости, даря августовское тепло, от которого время останавливается, и безмятежность в который раз закрадывается в душу Андрея Ивановича. Наблюдая, как детвора шумно копошится в высокой траве, гоняясь за жёлтыми кислыми сферами, он медленно идёт к кривоватой яблоне со следами побелки многолетней давности и основательно трясёт её, смахнув несколько десятков плодов на мягкое ложе и собственные плечи.

Андрей Иванович поднимает один плод, другой. На мгновение что-то щёлкает в мироздании вокруг, и жёлтые тела на несколько секунд обращаются в одноцветные мячи для тенниса. Андрей Иванович встряхивает головой, пытаясь понять, как так вышло, но в тот самый момент теннисные мячи превращаются назад в яблоки.

– Папа! – звонко пищит Эсма, кривясь от солнца, что пытливо вглядывается ей в наружность. – А почему яблоки падают? Почему не висят себе, чтоб срывать их с дерева?

– Червивые сбрасывают, – не задумываясь, отвечает отец, тряся дерево ещё раз пояростнее, чем обрушивает целый дождь из яблок.

– То есть все эти яблоки, что мы сейчас собираем, – червивые?! – восклицает Эсма, скривившись мелким личиком.

– Не все… – качает головой Андрей Иванович, включившись в яблочный сбор. – Некоторые. Яблоня и лишние сбрасывает тоже, которые точно уже не сможет прокормить. Оставляет те, что поменьше, чтобы они стали большими.

Дети поднимают лица в его сторону.

– Яблоня – она настолько умная? – дивится Экой. – Понимает, сколько яблок надо оставить, а сколько сбросить? Старые и червивые сама сбрасывает?

– Да, – подтверждает отец Эсмы, задумавшись об этом будто в первый раз. – Она очень умная, как, впрочем, и любое дерево. Долго живёт – много видит. – Сильные руки его ловко выцеживают из густой травы лучшие кругляки и осыпают в ближайшую корзину. – Поживёшь долго – тоже много увидишь…

– Так они же на месте стоят, – сомневается Экой, медленнее всех, но основательнее занимаясь общим делом. – Чего они с места видятто?

– Много видят, – утверждает Андрей Иванович. – Зато не отвлекаются, в постоянном наблюдении, потому и видят больше, чем любой суета, что стремглав по миру носится. Много бегают и ничего не видят такие, ни о чём не задумываются… – кривовато улыбаясь, косится взрослый на детей.

– Пап! – звонко не понимает намёка Эсма. – А червивыето нам зачем?

– Для наших целей годятся. – Андрей Иванович идёт к следующей яблоне, чтоб обрушить её лишние и червивые вниз. – Для нотки особенной, – тянет он последнее слово, смакуя.

Во двор, шумно сопя, заходит Егорович, уже без ружья, выложив дары дома и, вероятно, сняв пробу.

– Егорович! – переключается на него Андрей Иванович. – Как кальвадос?

– Весьма… – приязненно машет рукой Егорович, чьё лицо заметно размягчилось, а глубокие морщины обмелели.

– Ты только как вино его не пей, – советует добродушно полицейский, присмотревшись из травы к старику. – Надо не стаканами, а рюмками…

– Да уже понял… – опять машет рукой старожил, опершись о чёрный забор для надёжности.

– Скажи, дорогой, а ты чего избу не поменяешь? – Андрей Иванович снова погружается задумчивым взглядом в траву. – Тут получше твоей остались… Побольше, посветлей. Да тебе можно неделю в одной, неделю в другой… Ты тут сам себе барин! Живи, где хочешь… А?

– Барин у нас тут один на местности – Илюша, – шамкает старик редкозубым ртом. – Я на его роли не претендую. Да и моё мне привычнее. А вдруг вернётся кто, удивится моему наличию в его доме… Неудобно получится. Сосед, скажет, – захватчик… А если женщина? – всплескивает руками Егорович, разволновавшись.

– А чего к Илюше поближе не переберёшься? Тоскливо тут одному-то…

– Моё мне привычнее… – повторяет старик, глубоко задумавшись в себя, отчего взгляд его тускнеет и замирает в одной точке. Долго думает, потом добавляет: – Да и здесь надо присматривать, иначе чужие придут, потом не докажешь, что твоё…

Андрей Иванович смотрит на Егоровича коротко, но ничего не говорит больше. Старику так проще – ожидать, что кто-то возьмёт да и вернётся, составит ему компанию, которой не имелось уже больше шести лет, за исключением наездов полицейского по яблоки, что с лета на осень исчислялись количеством раз. Иногда захаживает Илья Игоревич, тоже для цели поддержания мерцания жизни в застывающем студне российской деревни, привозя продукты, патроны, свечи. Молчит или коротко спрашивает – и снова уезжает надолго.

– Пап! – Эсма опять подаёт голос. – А куда делись-то все из деревни?

– Молодые уехали, старые умерли… – просто объяснил отец, отерев яблоко руками и прикончив его в три укуса.

Корзины наполнились, отец Эсмы отнёс их в машину и принёс оттуда же пару деревянных ящиков и пару мешков уже в следующий двор, в прореженной ограде которого стоит столб с мелкими канделябрами, к ним, провиснув, тянутся рыжие на вид провода. Там же из высокой травы при ржавой ручке чернеет тёмная катушка сухого колодца со следами былой цепи.

– Осторожно, колодец! – показывает пальцем Андрей Иванович детям.

Обложенное брёвнами отверстие почти не различается в траве, за ним завалился на бок сарай, ожидающий последнего толчка, чтобы расстелиться на земле. Дом зияет битыми стёклами и отсутствием двери, здесь не планировали возвращаться, даже мысли такой не держали в уме, посему не стали ничего заколачивать в своё время.

– А там есть вода? – с опаской всматривается издалека Эсма, пока её отец трясёт пару узловатых яблонь, довершающих картину.

– Нет, он сухой, – качает головой полицейский, присев на корточки и начав выбирать жёлтые с красноватыми боками яблоки в мелкую угреватую крапинку.

– А зачем? – на свой манер задаёт вопрос Эсма, от которой никогда никто не слышал «почему».

– Не используется, – пожимает плечами отец. – Всё, что не используется, умирает. Такой закон жизни, так и человек, кстати. Только остановится – быстро умрёт. – Андрей Иванович смотрит в насторожившиеся глаза детворы. – Поэтому всегда нужно что-то делать, хотя бы вино. Кому-то помогать… Куда-то идти. Что-то делать, чёрт возьми… Всё, что стоит без движения, умирает за год-другой, какое бы крепкое не было с виду. Понятно?

– Понятно… – отзываются смущённые темой дети. Само понятие смерти в их возрасте не было ещё осознанным, хотя у Экоя и умерла кошка некоторое время назад. Он так понял с подачи матери, что Шурка просто уснула, уснула надолго, но когда-нибудь проснётся и снова придёт.

– А когда? – спросил мальчик, не зная, как вести себя в таких обстоятельствах.

– Тогда же, когда отец твой придёт с войны… Тогда и она проснётся и придёт.

Кошку действительно завёл отец за полгода до своей пропажи.

Последние два ящика Андрей Иванович бросает в следующем дворе, справа.

Оставив детей под присмотром Егоровича, Андрей Иванович неспешно идёт чуть вперёд по деревне. Выходит на площадь, если можно так сказать про местность с пятнами асфальта, который за давностью выкладки утратил телесную целостность и был основательно изглодан временем.

Полицейский садится на ветхом крыльце домика с треугольной крышей, что отличается от массы прочих растерявших цвет зданий лишь семью буквами над тем самым крыльцом, гласившими просто – «Магазин». Отец Эсмы методично скручивает сигаретку вишнёвого табака и чинно закуривает, разглядывая напротив развалившуюся церковь, одна бревенчатая башенка которой, покосясь, ещё стоит, две же другие, восьмиугольные, провалились друг в друга, опав на землю, но сохранив луковичные формы и ощерившись деревянными рёбрами поверженных тел. На несколько секунд общий монохром рисует дальтоническую иллюзию для Андрея Ивановича – густой дым крепкого табака ненадолго мерещится ему фиолетовым, как баклажан.

«…И даже церковь умирает, если не используется…» При возвращении во двор отец Эсмы застаёт детвору обдирающей вишню в третьем дворе, где он их оставил собирать яблоки. Егорович куда-то делся, довольные рожицы детей испачканы в вишнёвом соке…


***

А ещё через час они уже стоят на пирсе возле дома, который длинно поскрипывает под кривыми ногами Андрея Ивановича.

– Стоит, – огорчённо выдыхает Эсма, – я думала, может, побежала уже…

– Стоит… – сосредоточенно повторяет отец её, наблюдая. – Но поднимается при этом, значит, из источника прибывает, а это значит, что проблема там… – Андрей Иванович указывает сильным пальцем вправо вниз по былому течению реки.

– Давай съездим, – прыгает на мостке Эсма. – У Экоя завтра день рождения. Он хочет съездить… – тут же легко распоряжается она днём рождения друга к его вящему удивлению.

– Съездим, – кивает благодушно Андрей Иванович, давая детям в руки по тяжёлой корзине, себе беря пару ящиков, поставленных друг на друга. – Непременно завтра. Обещаю!..

Они медленно бредут к дому № 1, отдыхая часто, и так до самого лифта…

– …после работы, после обеда… – говорит Андрей Иванович Эсме и Экою уже в своей лаборатории, где падают очередные капли в продолговатую бутыль, где множество ёмкостей разных форм и оттенков с надетыми на горла резиновыми перчатками надуто и приветственно торчат вверх. Там они и оставляют свой яблочный груз.

– Идите, – утомлённо говорит детям после отец Эсмы, что во время первого рейда не спускал яблок с рук. – Дальше я сам. – И садится в лифт за остатками яблок.

Дети спускаются за ним по лестнице, наблюдают, как ещё два ящика едут наверх, смотрят на спокойную реку, замечают, как липкие сумерки плавно приобнимают всё вокруг, решают, что пора отдыхать, и медленно расходятся.


***

Мать прямо сидит за раритетной швейной машинкой, агрессивно выводя ногой сложные симфонии на педали и толкая ткань взадвперёд по меловым пунктирам, разделяя ткань по параметрам помеченного тела, чьи координаты набросаны на клочке под рукой. Массивный телевизор синхронно молвит повестку недели, всё крутится вокруг нового вируса, более того – утром как будто Экой слышал то же самое, но напряжённое мамино лицо глубоко пребывает в тихом контексте, играя строчками во все запланированные стороны. На виске её пульсирует жилка, коричневые волосы с благородной сединой давно не знают маскировки, она держит прямо спину в сером платье, сшитом себе, чтобы не выделяться, но достаточно красивом, если вдруг кто вернётся. Глубокие серые глаза не случайно подчёркивают платье, худые ноги не просто так находятся в тёмных чулках, и лицо несёт на себе пометки косметики, так иногда Зое Алексеевне кажется, что сегодня обязательно что-то произойдёт, но обычно ничего не происходит. Выпадающие из её рук прекрасные, туго пошитые вещи она ничем таким особенным не считает, относясь обыденно, как и многие люди, к непростым вещам, которые получаются у неё/у них в силу таланта непроизвольно.

– Слонёнок, у тебя день рождения завтра, – умилённо произносит мама, напрочь забыв, что они это уже обсуждали сегодня.

– Помню, мама, помню, – тепло отзывается Экой и уходит спать в свою комнату.

Он ложится, укрывается и почти сразу же засыпает, констатируя на мгновение восторг завтрашнего дня, посвящённого всецело ему, что бы где ни происходило.

СкороКнижный режим