Оглавление
5
Я уснула почти мгновенно, едва лишь вытянулась на узкой жесткой койке, но всю ночь мне мучительно снились дрова. Я укладывала их в поленницу, стараясь как можно ровнее, но они всякий раз разваливались, рассыпались… Никого не было во дворе – пустынном, слишком широком, искаженном пространственно, как это бывает во сне. Однако я чувствовала, что за мной следят. Оттого-то и руки тряслись, и поленья ложились криво. Я даже попыталась подпереть их плечом, но все заново сорвалось, и дрова покатились вниз с оглушительным дробным стуком…
Открыла глаза, но стук, как ни странно, продолжился. Оторвалась от подушки, прислушалась – стучали где-то далеко, за воротами… А ведь было еще темно.
– Щас… кого черти несут! – завозилась на своей кровати и Прасковья.
Слышно было, как она встала и шаркая пошла открывать, куда-то на холод…
Отгороженная шторкой, укутанная одеялом и все еще сонная, я почувствовала себя в этот момент необычайно уютно. Но уже через пару минут в сенях раздались голоса и топот валенок. По знакомой хрипотце я сразу узнала Хлебовоза.
– Неладно с ей чего-то! Хоть толком и не разобрал, однако похоже, что померла.
– Да как же?! – воскликнула Прасковья. – Ведь вчера заходила ко мне, тут вот, на сундуке, сидела…
– Вчерась на сундуке, а нынче – померла. Всяко бывает, – проговорил тот, так и застряв у порога – возле самой моей кровати, которая, вследствие тесноты избы, располагалась впритык к входной двери. Нанесло табачищем и лошадью.
– Я к ей зашел только ножик отдать. Она мне ножик давала, наточил чтоб… Давно просила, недели две как… Ну, а мне, известно, все недосуг, пока за хлебом туда-сюда… Занят, короче. А сегодня, как встал, первым делом решил – наточу-ка я Оле ножик да сразу и отнесу, чтоб не забыть. У ей, поди, и ножик-то всего один. Наточил, в газетку завернул, понес… А за ночь снегу-то намело – страсть! Ноги вязнут чуть не по самый пупок, насилу до вашего конца добрался.
Он замолчал, зашуршал чем-то (папиросной, вроде, коробкой), и Прасковья переждала эту паузу терпеливо, не вмешиваясь с вопросами.
– На крылец-то поднялся, – продолжил после затяжки, – постучал – не отпирает. Тогда дверь-то эдак толкнул маленько, глядь, а у ей и вовсе не заперто! Вошел тогда…
– Ну?! – не утерпела все же Прасковья.
– Она там на койке лежит… Оля, говорю, вот я тебе ножик принес. Молчит… Я в другой раз погромче гаркнул, знаю, что глухая. Все одно молчит! Ближе-то подобрался, а у ей глаза под платком виднеются и открыты. На меня, однако ж, не глядят, а ровно как закатились… Руку хотел пощупать, да под одеяло сунуться не посмел, подумал – уж не паралыч ли с ей случился, как с Нюрой Осиповой? Чего ж я тогда под одеяло-то полезу? Вот и решил тебя позвать, ты ведь и баба, и соседка ей – тебе такое дело сподручнее…
– Вот те раз, – растерянно выдавила Прасковья. – Сидела вот тут, допоздна сидела…
– Ну, я пойду покуда, другим ить тоже сообчить надо! – он открыл уже было дверь, мигом напустив из сеней морозу, а я-то, повторю, лежала у самого почти порога, но тут Прасковья остановила его.
– Постой-ка, Натолий! Забываю все – ты и мне ножик-то наточи! Затупился вовсе, не режет ничего, – и забряцала в чулане, в ящике стола, своей утварью.
А шторка моя вдруг оттопырилась, и из-за спинки кровати всунулся ко мне – кто? Хлебовоз, конечно.
– Лежишь? – спросил, когда я, не успев притвориться спящей, встретилась с ним взглядом. – Ну, лежи, лежи, а вот соседка-то ваша померла…
Показалось, что усмехнулся, во всяком случае что-то блеснуло в полумраке, а ведь зубы у него, помнится, были металлическими. Да и все это в целом опять показалось сном – будто навис надо мной мутный небритый мужик, пялится, скалится и, того гляди, потянет за одеяло… Да ведь с него, пожалуй, и станется! Я зажмурилась, но тут подоспела Прасковья со своим ножом.
– Вставай! – коротко приказала она, как только Хлебовоз вышел. – Оля-то, вроде как померла, пойдем проверим.
Я поднялась, куда деваться? В избе за ночь выстыло и, к тому же, ныли руки после вчерашних дров. Однако все это были пустяки по сравнению с замаячившей вдруг перспективой обмывать покойницу (а для чего же Прасковья поставила на печку чугуны с водой?).
Было по-ночному темно, когда мы вышли. Ни единого огонька во всей округе. Я не поглядела перед выходом на часы, а у Прасковьи спрашивать не хотелось. Снегу, и в самом деле, навалило порядком, нам приходилось пробираться по глубоким, точно ямы, Хлебовозовым следам. Прасковья, всякий раз чертыхалась, проваливаясь.
– Эк его леший потащил об эту пору! Выдумал ножики спозаранку точить! Не иначе, опохмелиться хотел, вот и припер – браги у старухи выклянчить…
Низкая калитка у соседнего дома была напрочь засажена снегом. Проще было перелезть через нее, нежели пытаться открыть, мы и перелезли.
– Хоть бы свет включенным оставил, дурья башка! – опять заругалась Прасковья, когда запнулась обо что-то уже в сенях. И я согласилась с ней мысленно, ведь заходить впотьмах в чужой дом и вообще-то не очень приятно, а уж если там покойник…
Удивительно, но я как-то сразу почуяла это – еще до того, как Прасковья нашарила выключатель, до того, как вспыхнула слабая, не больше сороковушки, лампочка… То ли по запаху неясному, то ли по особой тишине, а может, просто необъяснимым первобытным инстинктом уловила. Ведь от порога я и разглядеть-то ничего не могла, только белое пятно на подушке… однако сразу, безо всяких сомнений, поняла, что проверять нам тут нечего.
Прасковья тоже, ничуть не замешкавшись, подошла к койке и открыла одеяло. Не окликнув, не потормошив. Видно, и ей все сразу стало ясно.
Вчерашняя наша гостья хоть и лежала, вытянувшись, но показалась мне опять невероятно маленькой. Если глядеть от порога, будто девочка лет восьми, не восьмидесяти… ведь, вдобавок, и имя-то у нее детское – Оля. Короткая ночнушка не доставала до желтых костяных коленок. Поверх была надета вязаная и тоже короткая кофточка, да голова повязана натуго, точно забинтована, белым платком…
Цветастое одеяло сползло на пол с оглушительным, как мне почудилось, шорохом и валялось теперь на полу неуместно пестрой кучей. Надо было все же угостить ее вчера конфетой, – вдруг подумалось мне.
– Остыла… – проговорила Прасковья, едва тронув ее запястье (таким же тоном она сказала бы и про чай), и распорядилась:
– Ты тут останься, а я покуда за Тоськой сбегаю да воды принесу.
– Я с вами! – кинулась я за ней.
– Сказано, останься! – повторила она и вышла.
После ее ухода я какое-то время постояла в оцепенении возле кровати – так же почти неподвижно, как и лежащая на ней старуха. Никогда не доводилось мне оставаться наедине с покойником, и потому, может, сразу стали казаться всякие нелепости – что вот она шевельнется или взглянет на меня, ведь глаза-то ей не закрыли… Лишь немного спустя, чуть привыкнув, я осмотрелась по сторонам – избенка, под стать хозяйке, была небольшой, даже меньше Прасковьиной, но зато опрятной. На низком сундучке поблескивало спицами вязание, тут же ровной стопкой сложены были платки… И повсюду шторки – всяких размеров и расцветок, даже счетчик прикрывала маленькая, с носовой платок, занавесочка.
Я осмелилась подойти к божнице, тоже завешенной насборенным кружевом. Оттуда, как из окошка, глянул на меня румяный кудрявый моложавый святой, четко выписанный и ничуть не потемневший. В одной руке он держал открытый ларчик с мелкими отделеньицами, а в другой ложку с непомерно длинной ручкой.
– Целитель Пантелеймон. Святой великомученик… – прочла.
Вот уж не походил он на мученика, и мысленно я даже укорила его: "Старушка-то тебе молилась да умерла, в ведь ты – целитель!"
Прасковья все не возвращалась… В незакрытые верхние части окон заглядывала в избу ночь – еще, казалось, более черная от контраста с белизною занавесок. Нехорошо она как-то лежит, – подумала я, снова подойдя к койке. Будто мерзнет… ведь трупы, вроде, наоборот, прикрывают, а эта варварша взяла да сдернула одеяло. Подняла с пола поясок от какого-то халата и аккуратно, как, наверное, сделала бы это сама хозяйка, повесила его на спинку кровати. И снова замерла в ногах усопшей, точно в почетном карауле…
Спустя вечность, Прасковья все же объявилась да не одна, а с сухопарой шустрой женщиной – Тосей. Мигом подойдя к покойнице, та быстро и неодобрительно закачала головой, словно той пеняя. Лицо ее было по-азиатски смуглым и острым.
– Вот не зря мне, значит, в прошлую среду снилось, что я коз с огорода гоняю, – она поглядела на меня со значением. – Уж это завсегда к горести и слезам!
– Давайте-ка стол выдвигать, – скомандовала Прасковья, занося в избу дымящееся ведро. – Разденем скорей, пока вовсе не закоченела, не то намаемся…
Вытащили стол на середину, чистая клеенка на нем будто самой хозяйкой была приготовлена для такого вот случая. И когда обе они, Прасковья и Тося, точно соперничая друг с дружкой в расторопности, стали стаскивать с нее рубашку и кофточку, сами-то одетые тепло (даже фуфаек не скинули), я, не в силах смотреть на это, отвернулась. И с готовностью выскочила в сени за тазом, который велели принести, и копалась там подольше, хотя таз висел на виду.
Когда вернулась, то Оля уже раздетая, с одним только нательным крестиком, лежала на столе – они перетащили ее с койки и без моей помощи. Прасковья водила по телу тряпкой, а Тося, стоя перед сундуком на четвереньках, пыталась открыть маленький навесной замок – ковыряла в нем спицей.
– Только за смертью тебя и посылать, – заметила мне Прасковья и слова ее при данных обстоятельствах прозвучали зловеще. – Да ты топором по нему, – подсказала она Тосе. – Чего уж теперь сундука-то жалеть!
Замочек, и правда, пришлось сломать, чтобы достать оттуда ситцевое платье в скромную крапинку и новые, с этикеткой еще, бумажные чулки. Все это, видать, каждая старушка припасает себе загодя. Я тоже, вместе с Тосей, усердно копалась в сундуке, извлекая оттуда еще какие-то полотенца и несметное количество платков. Чтобы только подальше держаться от стола, а главным образом, от Прасковьи, от которой сейчас можно было ожидать каких угодно поручений. И точно, она подозвала меня:
– Поди-ка сюда… подотри-ка воду, вишь натекло.
Я подчинилась, принялась вытирать лужу на полу, натекшую с трупа. Ведь Прасковья даже и не трудилась покрепче отжимать тряпку.
– Готово! – сказала она наконец, тем самым приглашая нас обеих оценить ее работу.
Мы встали у стола. Тося достала из кармана очки с толстыми стеклами и на широкой резинке вместо дужек. Натянула их поверх платка, отчего сразу стала похожа на пловчиху в бассейне. Я всячески пыталась отвлечься – вот на те же очки – чтобы только поменьше смотреть на тело… Но покойники, как бы их не чурались, притягивают к себе взгляд с магнетической почти силой – не от того ли, что в такие моменты каждый будто заглядывает в свое собственное несомненное будущее?
Бледная кожа с темными ветвями вен чуть поблескивала – еще влажная от обмывания, простой алюминевый крестик светился тускло… Нитяной шнурок от него, со множеством узелков, обвивал шею, и еще какая-то полоска виднелась, лиловая… Если бы не тень от подбородка, она была бы заметней.
– А от чего она умерла? – спросила я, прервав это скорбное созерцание.
– Кто ж его знает, от чего помирают? – вздохнула Тося. – Ноги у нее болели, на живот жаловалась, я ей сныти давала и зверобою…
Прасковья сильным уверенным движением, по которому угадывалось, что ей не впервой заниматься такими делами, приподняла усопшую за плечи, а Тося с излишней суетливостью стала подавать ей что-то из белья.
– Отчего тогда у нее на шее полоса? – снова спросила я. – Вон, под подбородком?
– Полоса? – удивились обе, но толком и не поглядели, будто слишком увлеченны были – уже натягивали платье.
– Это от платка, – погодя сказала Прасковья. – Уж больно туго она всегда платок подвязывала да еще и спала в нем. Вот след и остался.
И вот когда, наконец, за окнами забрежжил слабый зимний рассвет, когда ведра и тазы были убраны, а покойница возлежала на столе полностью собранная, нарядная, со скрещенными на груди руками, цветом и худобой напоминающими куриные лапы, вот тогда только в избу ввалились люди. Сразу много людей.