Оглавление
3
Проснулась я от какого-то шумного продолжительного вздоха:
– Ах-ха-хае-хое-хо-о…
И не сразу сообразила – где ж это я? Рядом, заслоняя меня ото всего, колыхалась синяя с мелким узором занавеска, от которой разливался холодный голубоватый полусвет. Незнакомый пододеяльник, натянутый до самого носа, был сшит из лоскутов, я различила на нем неровные ручные стежки. Где-то за моими ногами поблескивали никелированные шарики – на спинке кровати. Вздох повторился громче прежнего, и в тот же миг, учуяв крепкий хлебный запах, я вспомнила отчетливо: хлеб… просека… баба Паня…
Я протянула руку, чтобы раздвинуть занавеску, но в складке вдруг заметила дыру. Приподнявшись, глянула в нее и тотчас наткнулась на глаз, внимательно следивший за мною снаружи.
– Доброе утро, баба Паня, – сказала я, высовываясь.
– Доброе, доброе… – она отпрянула от занавески.
Поеживаясь от холода, я вылезла из этого своего зашторенного укрытия. Достала из чемодана свитер. Баба Паня к этому моменту уже сидела за столом, на котором расставлены были кружки. Сложив на коленях руки, она, казалось, о чем-то задумалась. Я наскоро умылась в углу за печью над низкой нечищенной раковиной.
– Отчего же все-таки Валентина не приехала? – спросила она, как только я подсела к столу. – Ведь я ее звала, не тебя… Думала, хоть на недельку выберется.
– Мама работает, я же вам говорила вчера, – сказала я, наливая себе жидкой заварки.
Вчера мы с нею, правда, побеседовали совсем недолго. Я приехала почти ночью, и от усталости меня сразу сморило. Потому-то сейчас, при дневном уже свете, я искоса разглядывала ее, эту самую бабу Паню…
Невысокая, но довольно грузная, старуха, и на первый взгляд, не заметно в ней было особой немощи (хотя по письму представлялось совсем иное). Тяжелое, одутловатое даже, лицо, подвязанное темным платком, и вчера, и сегодня выглядело озабоченным. Рот прорезан прямой коричневой полосой, и над верхней губой то ли усики, то ли пигментные пятна. Узловатыми пальцами, один из которых был обмотан тряпицей, она разглаживала на коленях несуществующие складки.
На столе, помимо кружек, и не было ничего – ни конфет, ни печенья, которые я ей привезла, ни даже сахару. Я отхлебнула чуть теплый чай.
– Варенье вон бери, черемуховое, – предложила она, а сама не пила, сидела просто так. – Я уж давно напилась, а таким-то чаем, – кивнула она на мою кружку, – упокойника только обмывать. Дрова-то прогорели давно, теперь только к вечеру истоплю. Я уж думала, ты и вовсе не проснешься!
– Это я с дороги, – ответила я, будто оправдываясь. Да ведь и она будто укоряла меня.
– Ну, да, с дороги оно, конечно, надо поспать, – поддакнула она и глянула на меня прищурясь. – А ты супротив Вали-то – пигалица будешь! Ведь и полешка, поди, не расколешь? Я Валю-то помню, какая она в девках была… и сейчас, поди, здоровуща?
Я промолчала, лишь торопливо глотала холодный чай. А, вдобавок, и варенье оказалось несладким, вяжущим, с раздробленными косточками, которые тут же позастревали в зубах.
– Ну, ладно, чаевничай, – вздохнула она, тяжело понимаясь. – А мне некогда тут рассиживать. Пойду корму задам курицам… Посуду-то после сполоснешь в чулане, там миска на шестке.
И я обрадовалась, что она сейчас выйдет, пусть даже ненадолго. Мне необходимо было остаться одной – чтобы осмотреться и, по возможности, обдумать свое новое положение.
– Хорошо, баба Паня! – отозвалась я поспешно.
– Да, и вот еще что, – сказала она уже в фуфайке и с небольшим ведерком в руке. – Ты не зови меня бабой Паней-то, ведь какая я тебе бабушка? Зови Прасковьей Егоровной, так оно, вроде, лучше будет.
Вышла, но тут же снова отворила дверь:
– И забыла вовсе – а тебя-то как звать?
– Люда, – с удивлением ответила я, ведь, и правда, она вчера даже не спросила об этом.
– Люся, стало быть, – переиначила она с каким-то неодобрением. – Вот ты и есть – Лю-ю-юся…
Хлопнула дверь, звякнула ложечка на столе. Приятно было познакомиться, – мрачно подумала я и повторила вполголоса: "Пр-расковья Ег-гор-ровна"… трескучее какое-то имечко.
Так же мрачно оглядела я избу, в которой, как ни крути, но предстояло пожить некоторое время. И значит, надо было ко всему этому привыкать, приноравливаться. К этому столу, покрытому вытершейся до основы клеенкой, к этим мелким, скупым на свет оконцам, к этому плоскому, грубо сколоченному, буфету, еще и накренившемуся вбок… Да что перечислять, всякий, без исключения, предмет этой убогой обстановки вызывал во мне все большее и большее отвращение.
И, плюс ко всему, было холодно, несмотря даже на толстый свитер. Я прошлась по половицам, стараясь не скрипеть. В простенке между окнами висели фотографии – старые пожелтелые снимки, тесно вставленные в одну простую рамку. Все лица, запечатленные на них, – мужские, женские и даже детские – были одинаково строги и неприветливы. Ни единой улыбки, точно глядели в дуло, а не в объектив… Собрав со стола пустые кружки, я отнесла их в небольшую кухоньку, отделенную от комнаты занавеской. Это ее Прасковья (теперь уже Прасковья) назвала чуланом.
На печи, действительно, приготовлена была миска с водой, уже, конечно, остывшей. Я глянула на донышко, иссеченное паутиной каррозийных трещин, и вдруг отчетливо поняла, что напрасно сюда приехала, что это большая была ошибка… Побултыхав в воде кружкой, подумала еще и о том, что это обыденное действие (всего-то мытье посуды!) будто прикрепляло меня сейчас к этому чулану, к этой избе. Словно в бесконечной перспективе увидела себя – отныне всегда моющую в этой миске посуду… А чего, собственно, я ожидала? Добрую бабулю и наваристые щи со свининой? Так вот же – получай Прасковью да еще Егоровну… Где-то на дворе громко закудахтала курица, проскрипели ворота, и все это были чужие недобрые звуки.
Поглощенная своими мыслями, я и не заметила, что в избу кто-то вошел, и потому вздрогнула, когда занавеска в чулане шевельнулась.
– Здоровеньки! – произнес кто-то фальцетом, и сразу вслед за тем в чулан просунулась голова – в солдатской ушанке и темных квадратных очках. – А где же Параскева наша, Пятница?
– Она в курятнике, – ответила я, не отрываясь от своего занятия.
– Тэ-эк-с, в курятнике… А вы, стало быть, и есть приезжая? – спросил незнакомец, по-прежнему маяча за шторкой, точно балаганный шут за кулисами, и при этом (я чувствовала) разглядывал меня сверху донизу из-за темных стекол очков.
– Ну и как? – спросил он.
– Что как? – ответила я, едва скрывая досаду, ведь и без того на душе было муторно.
Выплеснув воду в ведро, хотела было выйти из чулана, но очкастый вдруг растопырил руки с другой стороны занавески – и я наткнулась на него, запуталась в складках.
– Что за шутки?!
– Я имею в виду, как жизнь там у вас? В городах?
– Пустите, – я даже толкнула его, и лишь тогда он отступил.
Растянувши рот в длинной, но не открывающей зубов, улыбке, протянул мне руку – не просто грязную, но черную даже, будто только что перебирал где-то уголь.
– Позвольте представиться, Евгений.
Теперь я тоже могла рассмотреть это чудо целиком – этого Евгения. И хотя основной деталью по-прежнему оставались большие солнцезащитные очки с зелеными стеклами, к ним добавилась клеенчатая сумка, подвешенная под самым подбородком, и бесцветные патлы, свисающие из-под ушанки на воротник короткого черного пальто… На вид он вполне мог сойти за потрепанного городского алкаша, ссыльного диссидента или же статиста, наряженного для съемок фильма о Махно. Такими же неопределенными могли быть соображения и по поводу его возраста.
– Служащий местного отделения связи, – дополнил он.
– А что, разве здесь есть почта?! – тотчас обрадовалась я. Ведь можно было бы тогда отправить матери срочную телеграмму, чтобы она выслала денег на обратную дорогу. Мы так и договаривались, что где-то через пару недель она отправит сюда перевод, а мне бы нужно, чтобы прямо сейчас!
– Да, нет. Почты здесь нет. Да и в округе на несколько километров нету. А вот работник почты имеется – и он перед вами! Парадокс, не правда ли? Не позволите ли мне присесть, уважаемая Людмила… э-э, как вас там по батюшке. Бытует мнение, что ноги почтальона, как привычные к перегрузкам, не подвержены усталости. Меж тем статистикой установлено, что варикозным расширением вен в наибольшей степени страдают именно почтальоны.
В замешательстве я поглядела на его ноги, обутые в… резиновые сапоги. Которые зимой выглядели так же нелепо, как и солнечные очки. Не менее странным показалось и то, что он назвал меня по имени, ведь я, в свою очередь, не представилась ему. Это означало, что перед тем как зайти сюда, он заглянул в курятник.
– Ну, и как же там жизнь, в городах? – повторил он все то же и, усевшись на табуретку, закинул ногу на ногу. – Я вот интересуюсь, потому как и сам москвич! Да-да, не ослышались – москвич…
Он выдержал паузу, ожидая, видимо, реакции на столь сенсационное заявление. Стекла очков его блеснули изумрудно-радужно, как брюшко помойной мухи.
– Еще ребенком был завезен сюда в процессе эвакуации, – пришлось пояснить самому, без моего вмешательства, ведь я все молчала, всецело занятая единственной мыслью – как бы поскорее сообщить матери насчет денег.
– В паспорте моем так и записано, что москвич, любой может удостовериться, если пожелает. Цивилизация, конечно, благо… метро, кино и, как до нас долетает, еще и казино – опа, рифма вышла! А здесь у нас что? Как говорится, природа, воздух свежий – вы только принюхайтесь, Людмила, э-э, как вас там, когда во двор выйдете, какой здесь воздух! А ведь это своего рода тоже фактор! Опять же народ, общение с простым народом… Когда-то это очень ценилось.
И он опять как-то странно улыбнулся – далеко вперед выдвинув нижнюю челюсть (которая и вообще-то была у него чрезвычайно подвижна), от чего все лицо собралось сразу мелкими складками. Сейчас он выглядел даже старее Прасковьи.
– А можно ли отправить телеграмму?
– Телеграмму?! – переспросил он с таким изумлением, что я поспешила добавить:
– Ну да, я хочу сообщить, что хорошо добралась…
– К сожалению, – он вернул челюсть на место, – это никак невозможно.
– Почему? – голос мой дрогнул.
– Потому как имеются объективные причины, и первая из них такова – дорога занесена и пробраться до телеграфа, по крайней мере на этой неделе, нет никакой возможности!
– Но ведь мы вчера смогли проехать!
– А взгляните-ка, не поленитесь, – черным пальцем своим он указал на окно, за которым, действительно, валил густой снег. – Конечно, если хорошенько разгорячить себя алкоголем и не пожалеть лошади, как поступают некоторые, то, может, и в самом деле, появится незначительный шанс проскочить. Но, как лицо ответственное, находящееся на службе, я не могу рисковать ни собой, ни транспортом, лошадью, то есть, и уж, тем более, вверенной мне корреспонденцией.
– А письмо? – уже как-то заискивающе спросила я. Потому что сидящий напротив меня чудак, такой нелепый поначалу, с каждым словом своим стал вдруг утрачивать шутовские, обезъяньи даже черты, а наоборот, превращался теперь в значительного и делового Почтальона.
– Письмо – это дело другое, – кивнул снисходительно. – Поскольку тут иная степень как важности, так и срочности. Письмо, пожалуйста, пиши. И не торопись, можешь подробнее описать дорогу, а уж как только распогодится, я его сразу тогда и отправлю. А пока, чтоб не скучала, вот тебе…
Он закопошился в своей сумке, как я теперь понимала, почтальонской сумке со множеством отделений, ловко придерживая ее при этом подбородком. От меня не ускользнуло, что в разговоре, будто почуяв мою от него зависимость, он начал тыкать мне.
– Вот, – протянул наконец небольшую газетку.
– "Кызыл Чишма"… – прочитала я. – Что это?
– А это "Красный Пахарь" в переводе. Тут только первая страничка на татарском, а остальное все можно читать – вот перепечатка из центральной прессы про всякие скандалы, вот астрологический прогноз…
– Спасибо, – поблагодарила я устало. Было бы здорово, если б он убрался сейчас отсюда и я тогда незамедлительно приступила бы к письму. Кто знает, может, уже завтра установится хорошая погода?
Распахнулась дверь, и на пороге появилась Прасковья, все с тем же ведром.
– Я уж думала, ты спать опять легла, – сказала она проходя мимо нас в чулан, не взглядывая ни на кого. – Енька, ты что ли газету принес? – спросила уже оттуда.
– Так точно. Отдадите назад, как прочтете. Это моя личная газета, я из нее вырезку сделаю.
– Ладно… а теперь ступай! Некогда нам с тобой.
– Да мне ведь и самому недосуг, сколько адресов еще… – ответил тот, уже натягивая перчатки с дырявыми пальцами, и вдруг тоненько и задорно пропел:
Но то, похоже, напускная была задорность, ведь Прасковья выставляла его.
– Курица опять охромела у меня, другая теперь, – сообщила она, не выходя из чулана, и, вроде, жевала там что-то за занавеской.
– А у нас в деревне, между прочим, – почтальон заговорщицки понизил голос, вытянув шею из ворота, – тоже есть Людмила!
Мало того, у самой двери обернулся и, опасливо взглянув в сторону чулана, послал мне… воздушный поцелуй. Своей грязной рукой в дырявой перчатке!
Он вышел, а я так и сидела на сундуке и даже не слышала, о чем бубнила за занавеской Прасковья, вроде, все про курицу… В руках у меня была газета… "моя личная газета", сказал он. Взгляд машинально проскользил по астрологическому прогнозу за… март! Да нормальный ли он, этот почтальон?! – вдруг осенило меня. Ведь и Прасковья выгнала его, не церемонясь, а уж сколько всего наболтал…