VI. Жених

Прошло лет семь. Я готовился перейти на последний курс. Вокруг меня не осталось никого из приехавших в Москву в желтой карете. Аполлон, не выдержавший переходного экзамена в первый год, заболел на следующий во время испытания, и дядюшка, ворча на недоброжелательство, повез его в Казань. Там им тоже как-то не посчастливилось, и года через два я получил из дома известие, что Аполлон определился в кавалерию, а добрый дядюшка скончался от паралича. Сережа, поступивший раньше меня в университет, кончил курс лекарем первого отделения и отправился на юг. Время от времени мы с ним переписывались. Итак, повторяю, я остался один в Москве. Помню, по случаю экзаменов, приходилось почти не вставать из-за стола. Пообедав и отдохнув немного, я садился за работу и просиживал майские ночи напролет. Быстро сгорали мои свечи, еще поспешнее били стенные часы один час за другим. Мечтать и нежиться было некогда. Однажды, в подобные минуты, хлопнувшая дверь и частый стук каблуков заставили меня приподнять голову. Перед рабочим столом моим остановился молодой человек в плаще с широко развернутыми бархатными отворотами, в блестящей шляпе, надетой значительно набекрень, и в безукоризненно белых перчатках.

– А что, братец? Сидишь до сих пор над каторжной латынью? – сказал вошедший пискливым дискантом, по которому я тотчас узнал Аполлона, несмотря на то, что очков уже не было у него на носу.

– Откуда это тебя бог принес? – вскрикнул я, обрадовавшись старому однокашнику.

– Вот как видишь! – перебил Аполлон. – А что, каков Занфлебен? Лучший портной в Москве! Зато и дерет немилосердно.

– Да полно вертеться-то; присядь-ка.

– Я к тебе на минутку, – пропищал Аполлон, бросая в сторону плащ и шляпу. – На вечер надо переменить рысака: таков уговор был с Саварским. Вот тоже, каторжный, не жалеет моего кармана! (Слова «каторжный» Аполлон прежде не употреблял и, следовательно, выжил во время нашей разлуки). Скажи мне, – прибавил он, – часто ты бываешь у Васильевой?

– Признаюсь, более полугода не был.

– Стало быть, ты ничего не знаешь?

– Ровно ничего.

– Так послушай, послушай: это целый роман! Служба мне надоела. Покойник батюшка был плохой хозяин, мать еще хуже. Я подал в отставку. Приезжаю домой. Какая тонкая женщина матушка – говорить тебе нечего. Рядом с Мизинцевым, в огромном имении Васильевой, живет управляющий… Да ты, вероятно, имение-то знаешь: Жогово?

– Слыхал.

– Управляющий, приезжая к нам по делу, проговорился матери, что княжна вышла из института и живет у Натальи Николавны. Только этого и нужно было моей старухе. Поезжай, говорит, женись. Соединить Жогово с Мизинцевым, брат, не шутка. Сатрап – да и конец! Письмо написала к княгине самое любезное… ты знаешь, если она захочет. Вот я уж недели две в Москве; третьего дня я сделал предложение, и теперь, как видишь, формальный жених.

– Поздравляю.

– Да и есть с чем. Приезжай ко мне в Жогово: я тебе покажу, что это такое. Но зато, чего это мне стоит! Я между двух огней. Васильеву ты знаешь – скупа, как жид; а у меня хоть и есть отцовское состояние, да мать еще своего не отдает, а главное, накопила денег и сидит над ними. Ну, знаешь, позамотался. Взял сюда тысяч десять ассигнациями – мало осталось. Да я без церемонии написал матери, если не пришлет сорока тысяч, так я себе пулю в лоб. Зато посмотрел бы ты, какие я им сделал подарки! Наталье Николаевне привез серебряную вазу – так она и ахнула! Старой колдунье Лапоткиной тоже подарил.

Я хотел было спросить Аполлона, хороша ли Софья, нравится ли она ему, но он не дал мне говорить.

– Ах, да! Право, от этих хлопот голова до того вертится, что чуть не забыл сказать тебе про главную цель моего визита. Скажи: ты читаешь Сю?

– Читаю; но к чему этот вопрос?

– Встретил я, братец, в магазине на Кузнецком француженку. Совершенно Урзула в «Матильде». Я готов для нее разориться… обожаю «Сю»![32] Раскопай мне, братец, каких-нибудь ее знакомых, родственников. Поедем туда. Ведь ваша братья, студенты, доки, всю подноготную знают; а в магазине объясняться – все дело испортишь.

Я наотрез отказался искать родственников героини Сю, и Аполлон надулся.

– Прощай, брат, – сказал он, набрасывая плащ. – Если будешь завтра у княгини, так увидимся.

Некоторое время, по уходе двоюродного братца, я не мог вникнуть в работу. Все слышанное было для меня так неожиданно и загадочно! Этот Аполлон, появившийся вдруг, как deus ex machina…[33] неужели он в такое короткое время успел пленить княжну? Но, может быть, она продолжает играть незавидную роль, которую играла в детстве? Неужели княгиня не нашла никого лучше в женихи своей дочери? Все эти вопросы представились мне разом; но, не найдя на них в голове своей ответов, я махнул рукой и принялся за работу. На другой день являюсь к княгине. Наталья Николаевна и Лапоткина сидели в гостиной.

– Что это вы, мой милый, совсем нас забыли? – сказала княгиня.

– Ммы поллаггалли, что васс ужже нет в Мосскве, – прибавила Лапоткина, стараясь придать лицу своему приветливое выражение, хотя оно тем не менее походило на голову лупоглазого кузнечика под микроскопом.

– Вы знаете нашу новость? – спросила княгиня.

– Я хотел ее слышать от вас и приехал с поздравлением.

– Как же, как же! Наша невеста сейчас выйдет. А между тем очень рада вас видеть. Я хотела с вами переговорить. Шаг, предстоящий моей дочери, так важен! Скажите как родственник, какого вы мнения об Аполлоне?

Я мог бы ответить, что дело почти сделано, что меня об этом прежде никто не спрашивал и что Аполлона Наталья Николаевна знает столько же, как я; но подобный ответ не повел бы ни к чему. Вспомнив случайно, как, с год назад, княгиня говорила мне, будто до нее дошли слухи о непочтительном обращении Аполлона с матерью, я отвечал:

– Хороший сын обещает быть хорошим мужем.

– Да, мой милый, – перебила княгиня, и глаза ее сверкнули едва заметно.

В таком молодом человеке, как наш Аполлон, трудно предвидеть, каков он будет в совершенно зрелых летах. Ты боишься вечеров, собраний, одним словом, толпы, шуму и расходов; тебе нужно сбыть дочь с рук! Делай что хочешь! Может быть, найдется и еще какая-нибудь тайна – какое мне дело!

– А ввот нашша милая неввеста, – сказала Лапоткина, и в появившейся девушке я в ту же минуту узнал княжну. Как описать ее наружность? «Глаза – зеркало души» – говорит пословица. Дивно хорошо это зеркало, когда свет – жизнь впервые бросит в сердце женщины свои жгучие речи, свои заветные, нескромные тайны; стремления души получают направление; в молодой, пылкой голове роятся самые смелые мечты, и весь этот план жизни светится в глазах. Не менее прекрасны глаза княжны; ничего подобного еще нет в них; они так сини и прозрачны… Если она смотрит на вас, то не с намерением судить, а только изучать. Вы для нее один из уроков жизни. Это почти тот же взгляд Сонечки, но вы чувствуете: вот-вот он загорится самобытной мыслью. Склонением этих длинных ресниц управляет уже тайный инстинкт. Круглое детское личико перешло в овал с самым тонким очертанием. Этот свежий, летучий румянец – Сонечкин, но у Сонечки не было такого плеча, не было тяжелой косы, которая, кажется, так и оттягивает назад миловидную головку.

Взглянув на пышное, бледно-розовое платье, на дорогие серьги и браслеты, невольно скажешь: «Нет, это уж не Сонечка: это княжна, Софья Михайловна». С заметною радостью приняла она мое поздравление. Вероятно, ей хотелось поскорей ускользнуть из-под стеклянных взоров крокодила, а может быть, и от матери.

В голубом стекле гостиной мелькнула дуга, и серый рысак, распластавшись, пронесся по мостовой.

– Кажжется, этто наш женних, – сказала Лапоткина, вставая. – Пойддемте к немму ннавстрречу.

Княгиня осталась в гостиной, а мы втроем вышли в приемную. Раздался учащенный стук каблуков, и Аполлон с самодовольною улыбкою влетел в комнату, держа в руках какие-то сафьянные футляры.

– Что этто, Аполлон Паввлыч? оппять подарки? – сказала Лапоткина. – Правво, ввы нас совсем избалловвали. Goutt’en vvos caddeaux[34], – прибавила она с улыбкой, указывая глазами на княжну.

Не желая мешать свиданию жениха и невесты, я взял шляпу и ушел.

Но как описать свадьбу – голубую, восьмистекольную карету жениха и, наконец, нанятый им по этому случаю дом? На третий день после свадьбы, часу в двенадцатом, я поехал к новобрачным. Боже! что за лестница в бельэтаж! Четыре площадки: внизу, при первом повороте направо, при втором и, наконец, наверху. На каждой площадке нужно было проходить между двух деревянных, вызолоченных львов, с ярко-красными языками под лак. Подымешься ступенек пять-два льва, еще пять – еще два льва, еще львы и опять львы… В самом доме архитектор не пощадил ничего. Египет, эпоха Возрождения, Италия, Греция, арабески – словом, все убранство комнат заставляло не менее разбегаться глаза. Гостиная была, так сказать, складом дешевых редкостей. Против дивана, у самых стекол балкона, стояла, на удивление уличному миру, золотая арфа без струн. В этой комнате я застал молодых на диване за кофе.

– J’ai l’honneur de vous presenter m-me de Chmakoff[35], – сказал Аполлон, расправляя свою кучерскую прическу.

Молодая, в белом пеньюаре и крохотном, едва прикрывающем косу чепце, протянула ко мне побледневшую руку, спросив, не хочу ли я кофе. Не дождавшись ответа, она позвонила и велела принесть чашку. Признаюсь, я смотрел на Шмакову с удивлением. Из полуребенка в два дня она превратилась в милую женщину. В каждой черте лица радость. Да и как ей не радоваться? Близ нее, вместо грозного крокодила, муж, которого она любит и для которого готова всем пожертвовать.

– Ну, братец! – запищал Аполлон, уводя меня в сторону, – если все студенты на тебя похожи, это не делает им чести! А какова моя жена? Просто, брат, персик! А еще студент! Ведь я таки познакомился с Урзулой-то. Дня через два она…

– Поздравляю вдвойне.

– Не с чем, брат, не с чем. Вот тогда поздравь, как Жогово приберу к рукам; тогда поздравляй сколько хочешь. Но зато, что мне все это каторжное стоит! Кажется, – прибавил Аполлон, прищуривая глаза на золотую арфу, – кажется, фамилия не может на него пожаловаться. Не уронил ее достоинства?

– Еще бы!

– Мать, теперь, я думаю, горюет по банковым билетам. Да погоди, завоет и Наталья Николавна! Что-то она про Жогово ни слова. Я – ты знаешь мою деликатность, или, лучше сказать, слабость и глупость – в Москве тоже не заикнусь о нем; но чуть в Мизинцево – сейчас же письмо. Самым деликатным образом дам ей заметить, что дочери ее даром содержать не намерен. С такими целями надо было ей искать кого-нибудь попроще.

– Аполлон, – отозвалась молодая, – полно от меня секретничать. Оставь дела до другого времени. Это так скучно!

– Виноват, тысячу раз виноват! – гневно запел Аполлон по-французски, – но я полагал, вы поймете, что я не в состоянии ежеминутно окружать вас вниманием и удовольствиями, к которым вы привыкли в доме княгини.

Светло-синие глаза Шмаковой подернулись легкой влагой; но она мгновенно оправилась.

– Разве ты не видишь, я пошутила? Не такой же я ребенок, чтоб не понимать, какие важные дела могут быть у мужчин. Кузен составит самое невыгодное мнение о моем характере. Ты видишь, он берется за шляпу.

– Куда же так скоро? – спросил Шмаков.

– На экзамен, – отвечал я, уходя.

– Bonne chance![36] – звучал мне вслед приветливый голос Шмаковой. – Приезжайте к нам в деревню.

Экзамен-то я выдержал и уехал на каникулы домой, а побывать в Мизинцеве не удалось. С приезда пробыл у батюшки в дальней деревне, а тут расцвела гречиха, и на длинном болоте, за рекой, каждое утро, как в садке, стали вылетать носатые дупели. Рано, бывало, часов в пять утра, разбудит меня слуга, приготовив болотные сапоги и ружье. И лень вставать, и хочется на длинное болото. Но вот я одет и вооружен. Выхожу на крыльцо. Алешка, форейтор, спит верхом на буром, положив кулак на кулак на его косматую гриву и успокоив свою кудрявую голову на этом шатком основании. Длинный чумбур моей рыжей кобылы Алешка закинул петлей на свою переднюю луку, а кобыла, пользуясь свободой, приподогнула передние ноги и жадно ловит губами короткую, густую травку около крыльца. Газон перед кухней представляет мирное воспроизведение Мамаева побоища; по всем направлениям желтеют и чернеют полушубки, из-под которых выглядывают головы, покоящиеся на пестрядинных и ситцевых подушках – это комнатная и кухонная прислуга предается роскоши русского человека – поспать летом на дворе.

– Где же Полкан?

– Не могу знать, – отвечал Алешка.

– Полкан! Полкан!

На знакомый свист белый, огромный Полкан со всех ног летит с кухонного крыльца и выражает свою радость, прыгая на грудь рыжей кобыле. Дорога идет через сад. Сад еще спит, и если ружейный ствол ненароком зацепит за сук липы или березы, встревоженные ветви обдают неосторожного проезжего холодным дождем росы. Только переедешь поле, так тут и река. Даже отсюда видно, как она загнулась и подошла к самому лесу. С каждым шагом лошади по звонкой, накатанной дороге из-под копыта вырывается клуб серой пыли и наискось медленно отлетает на дозревающую рожь.

– Что это, Алешка, вода-то, никак, прибыла?

– Прибыла-с. Как бы нам на броду-то не подплыть! Изволите видеть: на середине хрящ-то совсем залило.

Но рыжая кобыла уже в воде.

– Извольте держать правее.

Но мы уже на противоположном берегу. Там и сям по широкому лугу еще отзываются неугомонные коростели. Круглокрылые чибиса завидели нас издали и шныряют над нами с обычным настойчивым вопросом «чьи вы? чьи вы?»

– Ты смотри, Алешка, опять не засни! Я пойду этой стороной болота, а ты стой тут с лошадьми и дожидайся. Да махни мне, если куда птица перелетит: тебе с лошади виднее. А где Полкан?

– Да он, никак, стоит.

– Где? где?

– Вон, вон направо-то.

– Да где направо?

– А вот прямо-то изволите видеть желтые цветы, так за цветами-то в кусте белеет. Это, знать, он; ишь как хвост-то уставил!

Не слишком доверяя стойкости Полкана, бегу, задыхаясь, по указанному направлению. Серый дупель, выпорхнув из-под собаки, параболой приподымается на воздух. Он летит так плавно, что не только длинный нос его, но и черные блестящие глаза совершенно видны. Паф! паф! Дупель продолжает параболу, начиная спускаться к земле.

– А правая-то нога повисла, – кричит Алешка. – Ишь как болтается!

Еще дупель, и еще; а вот молодая утка, по неопытности, выплыла на чистое место. Паф! «Apporte[37], Полкан!» И ее давай сюда. Но солнце начинает припекать. Жирный Полкан высунул язык, комары кусаются; скоро девятый час – пора домой. Матушка, верно, ожидает с чаем.

– Вот и жаркое, maman.

– Благодарю, дружок, да поцелуй же свою мамашу. Боже, как ты загорел! Послушайся моего совета: умойся на ночь сывороткой или отваром из петрушки.

– Не надо, maman; пожалуйста, оставьте.

– Ну, так я пришлю тебе самохотовского огуречного молока.

– Не надо ничего.

– Да ты страшен! Я видеть тебя не могу, – говорит матушка, подводя к своим губам мою пылающую голову. – Как ты с таким красным носом поедешь в Мизинцево!

– Очень просто: я ни с красным, ни с белым не поеду.

– А что скажет отец, когда приедет? Он скажет, что с людьми нельзя так жить, что есть на свете небольшой зверок – пристойность, который, за неуважение к себе, больно кусается. Одним словом, и тебе и мне достанется.

– Мамаша, право, мне не зачем туда ехать и гораздо веселей с вами.

– О, ты преизбалованный мальчик!

– Maman! а что я вам говорил?

– Виновата, друг мой, виновата! Я знаю, ты уже не мальчик, но в глазах матери дети – всегда дети.

Результатом всего этого было, что я ездил верхом, стрелял дупелей, а в Мизинцево не поехал.

СкороКнижный режим