VII. Жена Ивана Зиновьевича Большакова находит, что Пелагея Прохоровна не годится ей в кухарки
Комната, или изба со сводами, была просторная, но так как она примыкала к лавке, то до половины была загромождена кадками, кулями и мешками, которые лежали тут потому, что Иван Зиновьич Большаков не имел ни погреба, ни ледника. В комнате было тесно и грязно; а так как на окнах были наставлены разных величин банки с вареньями, изюмом, миндалем, черным немолотым перцем и тому подобными мелочами, то даже и днем тут было не совсем светло. По-видимому, Иван Зиновьич не заботился ни о свете, ни о просторе и чистоте своего помещения. Имея жену, работящую женщину и хорошую хозяйку, и выторговывая в сутки от двух до пяти рублей барыша, он этим помещением был бы совершенно доволен, если бы не дымила в ветер печь, не текла в лавочку и в комнату со двора вода весной и осенью и если бы он имел ледник, в котором можно было бы дольше сохранять масло, молоко и рыбу. Но уж такова русская неподвижность, или привычка к одному месту, что Иван Зиновьич каждую весну и каждую осень собирается переехать на другую квартиру, но летом и зимой раздумывает, потому что летом выручает много, а зимой ему кажется, что все равно, – где бы ни нанял квартиру, везде холодно; а во-вторых: «Ведь прожил же я здесь семь лет, авось и восьмой проживу. Вот разве когда кончится срок контракту, тогда подумаем». К этому еще присоединялись хлопоты по переноске и перевозке вещей: «Все это было припасено не враз, а помаленьку да потихоньку; все это хоть и дешево куплено, дешевле, чем на толкучке, а стань – не переносить или перевозить – половины не досчитаешься, и заводись опять снова; а мы знаем, каково опять сызнова-то обзаводиться».
Иван Зиновьич родился в деревне. Отец у него был зажиточный крестьянин, но дальше своего губернского города не ездил, а дядя занимался в Петербурге мелочной торговлей, а потом стал торговать мукой и крупой и в помощники к себе выписал племянника. Иван Зиновьич очень скоро понял изворотливость дяди и в отсутствие его, уже на семнадцатом году, торговал не хуже его, и дядя очень любил его, да и покупатели были очень довольны. Двадцати лет он женился на дочери одного лавочника, несмотря на то, что она была не очень красивая на лицо и что за него пошла бы замуж любая из барских горничных или даже дочь мелкого чиновника. Он не женился ни на одной из них потому, что они, на его взгляд, казались белоручками, не привыкшими к подвальной жизни, к стряпне и ничего не смыслящими по торговой части. Хотя же его молодая жена и не сидела в лавочке, но она ему пришлась по вкусу: лучше такой хозяйки он и не находил и был ею очень доволен. Это была низенькая, тощая молодая женщина, с веснушками на лице и с редкими рыжими волосами, никак не могшая отстать от своего ярославского наречия и привыкнуть к петербургскому. Сам же Иван Зиновьич был рослый, здоровенный молодой человек, с полными красными щеками, без усов и бороды, которые он брил каждую неделю по субботам, тотчас по приходе из бани, постоянно улыбающийся, сдержанно-любезный, суетящийся и слывущий на несколько домов за самого толкового человека. Он всегда одевался так, что его не могли назвать маклаком: фуражка у него никогда не была измята и запачкана, передник постоянно чистый, сапоги хотя и смазаны дегтем, но со скрипом, и надо было посмотреть, как он один, без подручного, управляется в лавочке, успевая то отвесить фунт хлеба, то свертеть бумагу, накласть в нее кислой капусты и свесить, то отпустить полстакана сливок, бутылку молока – и в то же время записывать в книжки покупателей и у себя в тетрадку, что ими и на сколько взято. Ни своего огорода, ни своего скота, ни своей рыбной ловли у него не было, но он все покупал из первых рук, или с Охты, или от чухон, так что ему все стоило недорого; он же продавал по существующим в городе ценам и выторговывал барыша, как я уже и сказал раньше, от двух до пяти рублей в сутки.
Жена его, Агафья Петровна, в его торговые дела не вмешивается и приходит в лавку только посидеть с ребенком, потому что в лавке все-таки и воздух немного лучше комнатного и веселее. Несмотря на то, что местные женщины называют ее выдрой, они к ней обращаются всегда с почтением и непременно остановятся в лавочке минут на пять, чтобы покалякать с нею о господах. Но ей и в лавке приходится сидеть не подолгу, потому что у нее двое маленьких ребят, за которыми нужно посмотреть, да и много дела, а ей нужно все сделать самой, так как у нее работницы нет. Впрочем, она никогда не говорила, что ей скучно, друзей себе не искала и жила только с женой дворника душа в душу, тогда как у мужа ее, совсем опетербуржившегося, было много питерских приятелей, и она замечала, что он с земляками держит себя высоко, как важная особа.
Иван Зиновьич, видя, что Агафья Петровна выбивается из сил, и зная, что она опять беременна, раз сказал ей:
– Вот што я думаю, Агашка: хорошо бы тебе взять работницу.
– Это еще што за мода? – возразила жена.
– Да как же. Ты и ночь-ту недоспишь с этими горластыми чертенятами, и хлебы-то тебе надо печь… И все такое. Нет уж, как хошь, я найму, – настаивал муж.
– Яше, видно, полюбовницу завел!
И Агафья Петровна стала следить за мужем: какую такую ее муж завел полюбовницу, которую он метит ей в работницы; но ничего не заметила. Однако она и сама подумывала о работнице, но никак не могла представить себе, чтобы эта работница была женщина честная, вполне работящая и не воровка. Затруднялась она также и в том, куда поместить работницу. «Не перегораживать же для нее комнату, не кормить же ее за одним столом, и опять – неловко же ей давать есть по мерке; а предоставь-ко ей самой брать есть, она все и сожрет». Так думала она, но не решалась высказать это мужу, зная, что он будет подсмеиваться над ней. А Иван Зиновьич каждый день заводил разговор о работнице, хоть и знал, что жену это сердит.
Сегодня за ужином он опять заговорил о том же.
– Ты меня, Ванька, все сердишь. И што это у вас, у мужиков, за привычка такая проклятая! – проговорила сердито Агафья Петровна.
– А вот я возьму, да и найму.
– А вот я возьму ее, да и взашей.
– Нет, однако, будем, Агашка, говорить всурьез. Первое, ты баба хилая и водилась бы уж с ребятишками. Сама же ты говоришь, что у тебя в брюхе-то бахарь дрыгает.
– Вот ты для ребят-то бы нанял какую ни на есть девчонку, ведь твои ребята-то!
– Ну, девчонка не так доглядит, как ты.
– Ну уж, шалишь, штобы я заставила работницу квашню заводить али хлебы в печь сажать.
Немного погодя Агафья Петровна высказала мужу, что она, пожалуй, наняла бы работницу, только… И она высказала ему свои опасения. Муж сказал, что кровать можно загородить ширмами, а ширмы он надеется приобрести даром; если работница будет не ленива, то пусть ее ест. «Больше того, что в кишки влезет, не съест», – заметил он и предоставил Агафье Петровне самой найти себе работницу не дороже двух рублей в месяц.
Когда Иван Зиновьич привел Пелагею Прохоровну, комната его была слабо освещена; на столе стояла маленькая жестяная лампочка с керосином, который очень вонял. Агафья Петровна лежала на кровати лицом к стене и улюлюкивала ребенка, который тяжело кашлял и пищал; около кровати стояла в ногах детская плетеная коляска, покрытая простыней, и из нее тоже слышался крик трехлетнего ребенка, а напротив подушек, на небольшой скамейке, – плетеная корзина, в которой лежали пеленки и в которой, как надо было полагать, спал маленький ребенок.
При входе мужа Агафья Петровна повернула голову и, увидев Пелагею Прохоровну в ее скудном одеянии, поморщилась, но удержалась и только недовольно сказала мужу:
– Тебе бы только уйти… А я тут покою не найду… Покачай чертенка-то! – И она, обернувшись к стене, принялась улюлюкивать ребенка.
– Ох, уж эти мне… – проговорил Иван Зиновьич и стал качать коляску.
– Позвольте, я покачаю, – сказала Пелагея Прохоровна и взялась за ручку коляски.
Иван Зиновьич отошел к корзинке, нагнулся и проговорил недовольно:
– Ох ты, неряха эдакая! опять у те пеленки-то мокрые!
– Не разорваться же мне!.. – проговорила жена.
– Девочка-то мокрая, – сказала робко Пелагея Прохоровна, когда Агафья Петровна сидела на кровати.
– Это у нас всегда так… День-то бьемся, а ночью с ребятами… Она все спит, барынька!
Муж и жена возились с ребятами, переменили белье детей, уложили их, причем маленькому ребенку Агафья Петровна дала в рожке питья с маком, для того чтобы тот скорее заснул и дольше спал. Пелагея Прохоровна тоже помогала им, и Агафья Петровна не высказывала неудовольствия, что кухарка домохозяина находится тут в таком виде: она, вероятно, уже была предупреждена, что Пелагея Прохоровна ночует здесь.
– Ну, барыня, куда мы вас укладем? – проговорил вдруг Иван Зиновьич, не то обращаясь к гостье, не то спрашивая сам себя.
– То-то, приглашать-то приглашает, а того и не подумает, што некуда. Ишь, какой приют нашел! – проговорила недовольно Агафья Петровна.
Пелагее Прохоровне было неловко, и ей Агафья Петровна показалась очень нехорошей женщиной, но она все-таки сознавала, что Агафья Петровна – хозяйка.
– Я где-нибудь около порога, – проговорила она нерешительно.
– Зачем около порога? Ты вот к столу лучше ляг. Вот тебе одеяло – постели, подушки… А этим шугайчиком оденься! – проговорила Агафья Петровна, давая одеяло, подушку и шугайчик.
– Уж я вас, право, не знаю, как и благодарить, – говорила Пелагея Прохоровна, и ей было и стыдно, и обидно, что она дошла до такого положения.
Когда она сделала себе постель, Иван Зиновьич погасил огонь в лампочке, пожелал Пелагее Прохоровне спокойной ночи и лег на кровать. С четверть часа супруги шептались, но о чем – Пелагея Прохоровна не могла расслышать. Наконец и шепот замолк, послышался с кровати храп и шипенье носом.
Пелагея Прохоровна только дремала, а когда начала засыпать, заплакали дети, и немного погодя Агафья Петровна встала и затопила печь. Она сегодня должна была испечь ржаного хлеба и ситного. Пелагея Прохоровна тоже встала, несмотря на то, что хозяйка уговаривала ее спать, уверяя, что та ей нисколько не мешает. Агафья Петровна была так добра, что дала Пелагее Прохоровне свой старый сарафан, свои рваные башмаки и платок на голову. «После отдашь», – сказала она, когда та стала отговариваться.
Работы у Агафьи Петровны было много, и так как все нужно было сделать к сроку, то есть чтобы хлеб испекся к восьми часам, а самовар поспел к шести, то ради этого она оставляла детей на произвол, не обращая внимания на их крик и на то, что они лежали мокрые. Пелагея Прохоровна хотела ей помочь, но не знала, за что взяться, и боялась вмешиваться зря, без приглашения. Заметив, что хозяйка хочет становить самовар, она было заявила желание сделать это, но хозяйка сказала недовольно:
– Нет уж, я сама…
– Да ведь мне нечего делать-то.
– Успеется.
Так и не дала самовара.
Стала Пелагея Прохоровна укачивать детей. И это как будто не понравилось хозяйке:
– А чего их качать-то! Мало, што ли, они спали… Нет уж, оставь.
– А лучше, как они спят.
– Они у меня всегда в эту пору встают… А што кричат – эка важность! Надо же мужу-то вставать… Не качай, пожалуйста, – хуже закричат.
Пелагея Прохоровна ужасно тяготилась своим присутствием здесь. Она хотела идти прочь, но уйти было неловко и рано. Наконец она не утерпела и сказала хозяйке:
– Пойду понаведаюсь, не встал ли майор?
– Ну, вот!.. Али он встает так рано?
– Нет. Может, и встал.
– Успеешь. Вот чаю напьемся.
Встал хозяин. Стали пить чай и сидели, большею частью обращаясь к детям, которые ели кашу. Все чувствовали себя как-то неловко, как будто стеснялись друг другом; муж и жена обращались к Пелагее Прохоровне мало, как будто им не о чем было расспрашивать ее и не о чем говорить с нею. Но Пелагея Прохоровна заметила, что Агафья Петровна часто взглядывала на нее, потом на мужа; муж же глядел больше на жену; так и казалось, что супруги что-то решали насчет Пелагеи Прохоровны.
– Не знаете ли вы где места какого-нибудь? – спросила Пелагея Прохоровна, смотря на хозяйку.
Иван Зиновьич взглянул на жену, та наклонилась к ребенку и не торопясь сказала:
– Нет, теперь не знаю. Ты, может, не знаешь ли? – обратилась она к мужу.
Тот немного помолчал.
– Так вы точно что совсем от майора? – спросил он гостью.
– Теперь уж я не соглашусь ни за какие деньги у него жить.
– Так… Ежели место будет – отчего же! Непременно постараюсь.
После этого все сидели молча несколько минут. Вдруг Иван Зиновьич пошел в лавочку, стал в дверях; Агафья Петровна тоже пошла к нему.
– Ну, што? – услышала Пелагея Прохоровна негромкий голос хозяина.
– Не годится – белоручка. Ей в господах только и жить, – сказала тоже негромко хозяйка.
– Думаешь, не управится?
– Нет, она ничего. Видно, охоча работать-то и смирна, только не годится.
– Это как?
– Ну, не годится, и все тут… Лицом она мне претит.
– О, дура! – сказал хозяин.
Хозяйка, недовольная, вошла в комнату, и ей как будто неловко было смотреть в глаза Пелагее Прохоровне; но Пелагея Прохоровна поняла, что разговор касался ее и что Большаковы, вероятно, хотели ее взять к себе в работницы, а потом раздумали.
Пришел дворник и, поздоровавшись с хозяевами, сказал Пелагее Прохоровне, что ее зовет хозяин и что Вера Александровна теперь уже дома.
Я не буду утомлять читателя тем, что происходило у майора по приходе к нему кухарки. Скажу только, что через час Пелагея Прохоровна пришла к Большаковым с своим узлом.
– Отказал? – спросила ее хозяйка.
– Уговаривал остаться. Грозил. Сама приставала… бог с ними! – сказала Пелагея Прохоровна и утерла глаза, на которых появились слезы.
– Напрасно. Ведь не всегда же он такой?
– Нет, уж будет. Уж вы мне позвольте положить у вас вещи, а я пойду поищу места.
– Пусть лежат… И ночевать можно… А есть ли деньги-то?
– Пять рублей.
Хозяйка покачала головой.
– Он мне еще шесть рублей должен. Не знаю, как и получить.
– Ну, это дело трудное. Надо просить полицию, а полиция што? Известно, скорее поверит хозяину дома, чем кухарке, – сказал Большаков.
Но и он все-таки не советовал Пелагее Прохоровне вновь идти к майору в услужение.