Глава XII. Доносчица. – Громы и молнии. – Месть. – Печальный конец

Все видели, как красная и взволнованная Уленька вошла в келью матушки, видели, как долго оставалась дверь кельи закрытой на ключ, и слышали, как за дверью нашептывал что-то ненавистный голос послушницы.

– Ну, теперь донесет на всех! Будет ужо всем на орехи! – с неприятным чувством шептались девочки.

– Вот бы ее за это, доносчицу, язву, кляузницу!

– Свое получит! Не останется без гостинца!

– А все же ловко выхватили Лареньку!

– Что и говорить!

– Небось, уж на вокзале теперь!

– Какое! Катит!

– Неужто уж в поезде?

– А ты думала как?

– Слава Богу!

Девочки тихонько крестились и поздравляли друг друга. Но, несмотря на приятное сознание, что Лариса находится теперь вне всякой опасности, где-то в самой глубине детских душ разгоралось яркое пламя тревоги.

Все знали, что «доносчица» Уленька вместе с сестрой Агнией больше двух часов пробыли у матушки в келье, что позвали туда Секлетею и Назимова и что, наконец, после пансионского ужина, в Манефину келью плавной и неторопливой походкой пришел отец Вадим, приглашенный письмом от матушки.

«Ну, будет теперь потеха!» – с тоскою говорили девочки, и души их наполнялись все больше и больше тревогой.

Озабоченные и унылые прошли они в спальню. Молчаливо разделись и тихо-тихо разошлись по своим постелям. Обычные болтовня, шуточки и беседы заменились полной тишиной.

– А знаете, девочки, покаянной отповедью это пахнет! – неожиданно раздался голос Пани Стариной среди возникшей мертвой тишины, когда сестра Агния, прикрутив лампу, вышла из спальни, закончив свой вечерний обход.

– О, Господи! Не приведи Боже! – простонал чей-то голос, – душу они нам вытянут своей отповедью, всю душу по капле!..

– Да неужто ж и впрямь?

Предположение девочек оказалось верным.

Когда они на следующее утро появились в классной, то увидели там высокую, сухую фигуру отца Вадима.

Посреди учебной комнаты стоял аналой. На нем лежали крест и евангелие, как на исповеди. Едва пансионерки, низко отвесив поясные поклоны священнику, заняли свои места, как вошла мать Манефа в сопровождении Уленьки, с каким-то особенно смиренным видом следовавшей за нею.

– Вот, батюшка, перед вами налицо великие изменницы, – слегка кивнув головой на почтительные поклоны девочек, произнесла Манефа. – Они столкнули с пути истинного подготовленную для венца иноческого невесту Христову. Они сбили ее на путь мирской, суетный и шумливый. Они погубили чистую душу великим соблазном светской жизни. Пусть же покаются, кто из них сделал это, кто нашептывал в уши Ларисе Ливанской мятежные, грешные речи. Это они устроили ей побег – ей, уже готовой молодой инокине, посвятившей себя тихой и благочестивой монашеской жизни! Пусть же та, кто сделала это, покажется перед очами своего духовника, перед крестом и евангелием! – заключила грозно и сурово свою речь матушка.

– Пусть покается. Покаяние облегчит душу! – спокойно и строго произнес о. Вадим.

Его бледные пальцы нервно пощипывали редкую бородку. Небольшие, холодные, серые глаза суровым взором окидывали притихших девочек.

И, помолчав немного, о. Вадим произнес, отчеканивая каждое слово:

– Парасковия Старина, ты ли виновна в поступке Ларисы, ты ли знала о нем?

– Знала и виновна, батюшка! – тихо отозвалась та.

– Встань и подойди сюда!

Паня покорно поднялась со своего места и вышла на середину классной.

– Раиса Соболева!

– И я грешна, батюшка!

Соболева, робкая и дрожащая, присоединилась к Пане.

– Ольга Линсарова, Ксения Марко, Юлия Мирская, Зоя Дар! – вызвал по очереди батюшка.

Названные девочки с потупленными головами вставали, кланялись и выходили на середину, беззвучно шепча:

– Каемся, виновны, батюшка!

Наконец две последние пансионерки, сестрицы Сомовы, Даша и Саша, прозванные сиамскими близнецами за их постоянную, неразлучную дружбу, по примеру других, вышли на середину класса. За ними последовали и остальные.

– Все виновны, все! – шептали совместным шепотом взволнованные девочки.

Но вот к ним скользнула вертлявая и юркая фигура Уленьки, с вытянутою вперед головою.

Ее раскосые глаза косили больше чем когда-либо.

Два багровые пятна румянца играли на щеках.

Девочки с невольным замиранием сердца подняли на нее взоры. Ничего доброго не предвещала ее черная, словно из-под земли выросшая перед ними фигура.

– Неправда, девоньки, не верно, милые! Клевещете вы на себя! – запела-затянула она со своим обычным слащавым смирением. – Клевещут они на себя, батюшка! Виновна одна, а вину ее на себя другие приняли… Вот кто виновен!

И, злорадным, торжествующим взором обжигая Ксаню, Уленька направила прямо на нее свой костлявый палец.

– Виновата она, Ксения Марко! – еще раз торжествующе проговорила Уленька.

* * *

– Ты совершила большой грех!.. На твоей совести страшное преступление… Ты помогла Ларисе бежать, – раздавался строгий, безжалостный голос матери Манефы, когда она, позвав Ксаню в свою комнату, осталась с ней наедине. – Ты должна искупить этот грех… Не хотела ты, чтобы Лариса пошла в монахини, так сама ты вместо нее должна идти в монастырь… Понимаешь?.. Впрочем, – прибавила Манефа, сурово и остро глядя в лицо лесовички, – для тебя это искупление будет великою благодатью… Ты одинокая, забытая, покинутая всеми сирота. Что ждет тебя на воле по окончании училища?.. Ты ведь одна, одна и всегда одна-одинешенька!.. И впредь такою же останешься… Но это еще ничто: куда ты пойдешь – всюду грех пойдет за тобою!.. Всюду грех!.. Смутила ты Ларису, помогла ей вырваться на волю праздной, суетной жизни, и совесть твоя заест тебя за это и не будет тебе нигде покоя… Одно еще для тебя теперь спасенье монастырь. В монастыре ты спасешь свою душу и обрящешь царствие небесное… Там ты можешь замолить нечистую совесть, покрыть, придавить грех светлым, чистым деянием, отдав себя на служение Господу вместо Ларисы…

Замолкла монахиня. Ее черные, холодные и сухие глаза впились в Ксаню.

Ксаня стояла молча, устремив взор по направлению к окну. Она, очевидно, думала, размышляла…

«Ты одна, одна… всегда одна-одинешенька… куда ты пойдешь?» Мать Манефа права. Куда идти ей по окончании училища? В лес обратно? Да ведь не к кому… К графам Хвалынским? Нет, ни за что! Искать какое-нибудь занятие, место? Но тогда придется жить среди людей, подчиняться во всем чужой воле, чужим капризам, а она, Ксаня, какая-то странная, особенная, ей не ужиться с другими… Мать Манефа права: для нее, Ксани, для одинокой лесовички, лучше всего идти в монастырь. Он ей домом будет… Там, в монастыре, не оскорбят, не оклевещут, оставят в покое с ее мыслями и думами, без расспросов докучных, без дружбы томительной и ненужной…

И смело выдержав строгий взор матери Манефы, Ксаня произнесла спокойно:

– Вы правы, матушка… Идти мне некуда… Отдайте меня в обитель…

Манефа крепко и порывисто обняла девочку.

* * *

На дворе свирепствовала вьюга. Первые дни нового года напугали метелями и стужей людей. Свист ветра, его завывание в трубах и дикая пляска метелицы заставили обитателей прятаться по домам.

В монастырском пансионе все спало в эту ненастную ночь. Только в комнате Уленьки горела свеча. Без черной ряски и обычной повязки послушницы на голове Уленька казалась еще непригляднее. Худое, желтое лицо, длинная, вытянутая, жилистая шея и жиденькая, мочального цвета косичка, торчащая на затылке, – все это говорило не в пользу Уленькиной внешности. Теперь эта внешность казалась вдвое безобразнее от злостной, торжествующей улыбки, игравшей на ее сухих и бледных губах.

Уленька сидела за столом с карандашом в руке. Перед нею лежала маленькая тетрадка, вся испещренная фамилиями монастырских пансионерок. Против каждой фамилии было поставлено число и какая-нибудь заметка. Длинный ряд чисел и длинный ряд заметок в виде следующего:

26-го декабря. Паня Старина в глаза назвала меня «язвой», а матушку-благодетельницу всячески поносила заглазно.

28-го декабря. Катя Игранова швырнула тарелку с винегретом, сказав, «что эту дрянь есть не намерена».

29-го декабря. Маша Косолапова пустила мне в лицо «дуру».

30-го декабря. Ксения Марко разорвала передник.

31-го декабря. Шушукались о чем-то, а когда я подошла, стали ругаться.

1-го января. Встречали новый год в спальне, без благословения на то матушки.

3-го января. Помогли увезти Лареньку. Приезжал за ней юнец с усиками, переодетый девушкой.

4-го января. Ксения Марко мне кулаком пригрозила, а Катя Игранова матушку-благодетельницу вкупе с сестрицей Агнией «черными козами» обозвала.

Прибавив последнюю строчку, Уленька помусолила карандаш и приписала к ней:

4-го же января, вечером. Катя Игранова кричала в раздевальной: «Что вы думаете? Очень мы вас боимся! И тебя, доносчица! Постой еще, удружим тебе будешь нас долго помнить!»

И записав это, Уленька тщательно перечла запись. Потом положила карандаш. На сегодня довольно. Завтра отнесет она эти записи матушке, и все виновные будут строго наказаны. Уленька заранее потирала руки при мысли о том, что ждет ее врагов.

Она была мстительна и зла. Ничего не забывала, ничего не прощала. За неприязнь и ненависть к ней девочек она платила двойной неприязнью и ненавистью. Свои записи она вела с каким-то наслаждением, ощущая особую прелесть отомстить презиравшим ее девочкам.

Покончив с этим делом, Уленька убрала со стола тетрадь и карандаш в ящик и подошла к небольшому шкафику, приютившемуся в углу ее крошечной комнатки.

В этом шкафике хранились все сокровища Уленьки.

Нужно сказать, что у Уленьки была еще одна радость в жизни, помимо радости мстить ненавистным ей пансионеркам: она любила покушать, полакомиться вкусными вещами потихоньку от всех. Мать Манефа частенько посылала Уленьку за необходимыми покупками, и всегда послушница умела оттянуть пятачок, другой от покупки в свою пользу. Из копеек скоро составились гривенники и пятиалтынные, из гривенников и пятиалтынных рубли. На эти рубли Уленька тайком покупала разные дешевые лакомства и, попрятав их в свой шкафик, по вечерам, когда все укладывались спать, с наслаждением предавалась «радости объедения».

И сейчас она распахнула дверцу шкафа и некоторое время любовалась расставленными на нижней полке в строгом порядке коробочками с карамелью, жестянками с леденцами, слитками халвы, пряниками, воздушными кондитерскими пирожными. Потом с жадностью схватила ближайший к ней пирожок с взбитыми сливками и принялась его есть.

За окном шумела непогода. В трубе завывал ветер. Свистела вьюга, распевала метелица тысячами пронзительных адских голосов, а в душе Уленьки пели птички. Все радости земные, все свое земное благополучие она строила на сладком куске того или другого съедобного.

Она ела с какою-то безумной жадностью пирожные, леденцы, пряники, конфеты. Ее крепкие, желтые, кривыми лопатками зубы хрустели с особенным удовольствием.

Присев на полу спиной к двери, Уленька вся погрузилась в свое «занятие». Ее глаза горели алчным, сухим блеском.

«Грешно ли это? – вихрем пронеслось в мыслях Уленьки. – Нет, не грешно, – тут же отвечала она самой себе. – Другие лгут, бесчинствуют, грубят, ссорятся… А она только лакомится. Стало быть, дьявол не близок к ней. Стало быть, он не посмеет подойти к ней, Уленьке, как к грешнице…»

Больше всего в мире Уленька боялась дьявола. Она самым искренним образом верила в его присутствие на земле, перед людьми, особенно в минуты совершаемых ими грехов и преступлений.

«Нет, нет, она не грешница! И врагу рода человеческого нечего делать у нее… Она, Уленька, благочестивая, богобоязненная, к Господу усердная, к молитве и к посту…»

Мысли вихрем кружились в голове Уленьки в то время, как желтые зубы ее работали вовсю. И все-таки смутно, где-то внутри нее, какой-то голос шептал ей в уши:

«– Бойся, Уленька! Бойся дьявола! Неладное ты делаешь теперь! Близок к тебе враг рода человеческого!»

И эти странные, беззвучные речи сеяли в душе лакомившейся послушницы все больший и больший, смутный ужас. Завывания ветра и дикие песни непогоды усугубляли ее волнение.

– Господи помилуй! – прошептали губы Уленьки, и разом все лакомства потеряли для нее всю свою заманчивую прелесть.

Она сидела теперь затихшая, странно ошеломленная и подавленная своим мистическим настроением. Тяжелое, острое чувство страха все мучительнее и мучительнее вползало в душу. Ей вдруг стало страшно одной, со всеми этими тюричками и коробками сластей, олицетворением ее грешных побуждений.

Дикие и страшные голоса за окном и мертвая, сонная тишина пансиона навели необъяснимый трепет на Уленьку.

«Враг человеческий близок! Он здесь! Он рядом с тобою, грешница!» шептал внутри ее назойливо-властный голос.

В ту же минуту ветер диким голосом завыл в трубе. Нагоревший незаметно огарок с треском потух, и Уленька очутилась в полутьме, освещенной лишь неровным мерцанием лампады.

Ей стало жутко до духоты. Болезненно жутко. О недавнем пиршестве не было и помину.

– Закрою шкаф… Лягу скорее… Буду молиться пока не усну, буду призывать имя Господне… – роняли бледные губы Уленьки.

Но тот же непонятный страх мешал ей подняться, встать, отойти от шкафа. Она побледнела. Руки захолодели. Ноги отказывались служить… Несколько минут простояла Уленька, прислушиваясь и глядя в темный угол комнаты…

В это время тихо, с легким скрипом отворилась дверь и кто-то вошел, страшный, грозный. Уленька чувствовала, что вошел этот «кто-то», и не сомневалась, что был «он», враг рода человеческого, пришедший казнить ее.

Смутные, страшные догадки рождались в ее голове одна за другою. Но двинуться с места она не смела, не могла… Ужас сковывал все ее движения…

А «шаги» приближались. Она чувствовала их приближение, и кровь незримыми молоточками ударяла ей в голову, холод мурашками пробегал по всему ее телу, пот каплями выступил на лбу…

«Он» был уже близок… Краем скошенного глаза Уленька ясно видела что-то жуткое, необычайное, что было перед ней…

Отчаяние придало ей силы… Точно кто толкнул ее в голову и заставил поднять глаза…

– А!.. а-а!.. а! – диким воплем вырвалось из груди Уленьки.

Перед ней стояла огромная белая бесформенная фигура, страшная, вселяющая ужас своей необъятной и непонятной величиной.

– А!.. а-а!.. а – еще раз дико и жалобно вскричала Уленька… и волосы, отделившись, зашевелились на ее голове.

Фигура подняла белую руку, и худой огромный палец медленно погрозил Уленьке… Та пронзительно взвизгнула, откинулась назад и тяжело рухнула на пол…

СкороКнижный режим