— Где Майк? — спросил Джабл.
— Скоро будет, — ответила Джиллиан. — Одевается.
— Одевается, — ворчливо передразнил Харшоу. — Не на званый обед собирается…
— Не может же он ходить голым!
— Он не голый, на нем есть кожа. Веди его сюда.
— Джабл, так нельзя. Он должен научиться ходить в одежде.
— Зачем ты навязываешь ему свою христианско-буржуазную ханжескую мораль?
— При чем тут мораль? Я прививаю ему важнейшие бытовые привычки!
— Привычки, мораль — какая разница? Женщина, ради Бога в небесах и в душе, пойми — перед нами личность, не искалеченная идиотскими табу нашего племени, а ты хочешь сделать из него третьесортного обывателя. Пойдем до конца: купи ему атташе-кейс!
— Ничего подобного! Я стараюсь избавить его от неприятностей. Я ему добра желаю!
Джабл фыркнул.
— Так говорит чистоплотная хозяйка, стерилизуя блудливую кошку.
— Ух! — Джилл сосчитала до десяти. Потом сухо произнесла: — Вы здесь хозяин, доктор Харшоу, и мы перед вами в долгу. Сейчас я приведу Майка. Она поднялась.
— Джилл!
— Да, сэр?
— Сядь и не соревнуйся со мной во вредности: я старше и опытнее. Далее: ты никак не можешь оказаться у меня в долгу, потому что я никогда не делаю того, что мне невыгодно. Кстати, другие тоже не делают, но я, в отличие от многих, еще и осознаю это. Поэтому не изобретай себе долгов, иначе ты начнешь испытывать ко мне чувство благодарности, а это первый предательский шаг к моральной деградации. Ты полюбила мою мысль?
Джилл прикусила губу, потом улыбнулась.
— Я не знаю, как это делается.
— Я тоже, но хочу научиться у Майка. Так вот, я говорю вполне серьезно: благодарность есть эвфемизм для обозначения отвращения. Отвращение большинства людей меня не беспокоит, но мне не хотелось бы стать отвратительным для такой маленькой хорошенькой девочки.
— Что вы, Джабл, я ничего подобного не испытываю!
— Надеюсь… но начнешь испытывать, если взрастишь в своем сознании мысль, что ты передо мной в долгу… У японцев существует пять способов выражения благодарности. Каждая из этих фраз буквально переводится как выражение недобрых чувств. Если бы англосаксы были так же честны! Но они выдумали чувства, которые человеческая нервная система не способна производить.
— Джабл, вы старый циник. Я вам уже благодарна и буду благодарна в дальнейшем.
— А ты сентиментальная девчонка. Мы друг друга отлично дополняем. Давай-ка закатимся в Атлантик-Сити и покутим!
— Как можно, Джабл?
— Где же твоя благодарность?
— Я готова. Когда едем?
— Ехать нужно было сорок лет назад. Это во-первых, а во-вторых, ты права: Майк должен обучиться человеческим привычкам. Он должен разуваться в мечети, сидеть с покрытой головой в синагоге и прикрывать наготу, когда этого требуют нормы морали. Иначе его сожгут за ересь. Только ради Аримана, не подвергай его идеологической обработке.
— Не думаю, что у меня это получится.
— Пора бы уже Майку одеться.
Майк решил, что обязательно расскажет Старшим Братьям, что такое художественная литература, когда сам это поймет… Тут он с удивлением заметил, что сомневается; — поймут ли они. Предположение о том, что существуют вещи, столь же непонятные для Старших Братьев, как и для него самого, было даже более революционным, чем само понятие художественной литературы. Майк решил подумать об этом в другой раз, в спокойной обстановке.
— Я не понял, — пробурчал Харшоу, — я цитирую… м-м-м… одного из наших Старших Братьев. Харшоу решил испытать другой подход. Идею Бога-Создателя, как ни бейся, Майк не воспримет. Джабл и сам не мог ее как следует воспринять. В молодости он договорился сам с собой: по четным дням считать Вселенную сотворенной Богом, а по нечетным — вечной и неизменной, так как у каждой из этих идей были свои плюсы и минусы. 29 февраля он отвел для отдыха от обеих идей — для хаоса солипсизма в душе и сознании. Составив себе такое расписание, Харшоу вот уж более полувека не задавался неразрешимыми вопросами.
Задав несколько вопросов Джилл и Доркас, Майк определил возраст города, в который они прилетели: чуть больше нескольких земных столетий. Земные единицы измерения времени не имели для Майка физического смысла, поэтому он перевел возраст города в марсианские единицы измерения и получил сто восемь марсианских лет.
Невероятно! Судя по размерам и количеству жителей этот город давно пора оставить, иначе он умрет, не выдержав напряжения мыслей и эмоций жителей. А по возрасту он всего лишь яйцо!
Майк подумал, что обязательно вернется в Вашингтон через сто лет; тогда люди уже должны уйти из города. Он будет бродить по его пустынным улицам, вслушиваться и вникать в его бесконечную красоту и боль. И если к тому времени он станет достаточно взрослым и сильным, то растворится в этом городе, сольется с ним.
— Нет, в том-то и дело. Я грокнул людей. Я — один из них… поэтому теперь я могу объяснить это на языке людей. Я понял, почему люди смеются. Они смеются, когда им больно… потому что это единственный способ унять боль.
А вот «Русалочка», — гордо сказал Джубал, — моя собственная добыча, ничей не подарок. Я не стал объяснять Майку, почему выбрал именно ее, — каждому ясно, что это — одно из самых очаровательных созданий гения человеческого.
— Да, тут уж и мне не нужно объяснять, девочка — просто прелесть.
— Вполне достаточный raison d’etre[16], вроде как в случае котят или бабочек. Но тут есть и большее. Она же не совсем русалка — видишь? — и не совсем человек. Она по доброй воле решила остаться на земле — и теперь сидит и вечно смотрит в навсегда покинутое море, вечно тоскует о своей утрате. Ты читал эту сказку?
— Ганс Христиан Андерсен.
— Да. Она сидит в копенгагенском порту, и она — каждый, кому хоть раз приходилось делать трудный, мучительный выбор. Она не жалеет о своем выборе, но должна сполна за него расплатиться; за каждый выбор приходится платить. И плата тут — не только вечная тоска по дому. Русалочка не стала совсем человеком, заплатив за свои ноги огромную цену, она навсегда обречена ступать ими как по острым ножам. Бен, мне все время кажется, что Майк тоже ступает по острым ножам, — только не передавай ему, ради Бога, моих слов.
— Потому что мир наш сбрендил, а искусство обязательно отражает дух эпохи. Роден умер примерно в то время, когда у мира поехала крыша. Художники, пришедшие позже, заметили, как потрясающе пользовался он светом и тенью, объемом и композицией, заметили и стали копировать. А вот что каждая его скульптура — рассказ, обнажающий саму душу человеческую, этого они не заметили. Они ведь стали шибко умными, они презрительно фыркали на картины и скульптуры, о чем-то там рассказывающие, даже придумали для них специальное ругательство — «литературщина». Они занялись абстрактным искусством.
Джубал отрешенно пожал плечами.
— Ничего не имею против абстрактных орнаментов — когда они на обоях или линолеуме, но искусство должно вызывать сострадание или ужас. Все эти теперешние мудрствования — псевдоинтеллектуальный онанизм, в то время как настоящее творчество подобно любви, художник оплодотворяет зрителей своими чувствами. Ребятки, которые не желают — или не могут — удовлетворить свою аудиторию, быстро теряют ее симпатии. Нормальный человек ни в жизнь не купит «произведения искусства», оставляющие его равнодушным. И все равно ему приходится платить за эти кунштюки деньгами, которые правительство вытаскивает из его кармана налогами или еще каким способом.
— Знаешь, Джубал, а я вот всегда мучился, чего это я не понимаю искусства, думал, это какой-нибудь мой личный дефект, вроде дальтонизма.
— М-м-м… ну, вообще-то, смотреть на картину — этому тоже нужно учиться. Но художник должен говорить мал-мала понятным языком, это его прямая обязанность. Современные же фокусники не желают пользоваться языком, которому могли бы обучиться и мы с тобой. Им приятнее насмехаться над дураками, «не способными» понять глубину их творческих замыслов. Если там вообще есть какие-то глубины и замыслы. Чаще всего за этой непонятностью скрывается самая обычная некомпетентность. Скажи, Бен, а вот меня — меня бы ты назвал художником?