"Лавр" - книга неоднозначная. Роман Шмараков, например, глубоко критикует "Лавр" и его автора (https://roman-shmarakov.livejournal.com/669025.html) за, во-первых, насаждение интимных подробностей, чего в агиографической литературе быть не может (а ведь Е. Водолазкин пытается адаптировать для современного читателя именно этот жанр) и, во-вторых, за вавилонское смешение языковых стилей. Второе, действительно, отталкивает серьёзно, поскольку не понимаешь, какую цель преследует автор: всё же рассказать житие святого XV века языком, свойственным этому жанру и этому времени, или же пересказать ту же историю едва ли не иронично, не просто современным языком, но каким-то уж почти журналистским: "прогноз", "консультация", "информация", ну или фразы типа:
Знаю, что собираешься на небо, сказал с порога кельи старец Никандр. Но образ действий твой считаю, прости, экзотическим.
Экзотическим же языком для своего времени и существа говорит старец Никандр. Ну или что, как не ирония, вот такой пассаж:
Приходя к Лавру, медведь жаловался на морозы, отсутствие питания и свою общую неустроенность
.
Таких кажущихся несоответствий чрезвычайно много, точнее сказать, ими наводнена вся книга. Сначала всё это действительно отвращало меня от романа, с другой стороны, я не могла оторваться от чтения (да и книг, уже открытых, стараюсь не бросать). Евгений Водолазкин - филолог и не новичок всё ж таки в литературе; и меня не оставляла мысль, что вряд ли эта мешанина случайна. Филолог точно знает, что пишет и что говорит. И тогда возникает второй вопрос - почему? зачем именно так?
Видимо, именно такой метод Водолазкин посчитал верным в разговоре с современным массовым читателем, весьма далёким от житий и духовного подвижничества. В литературе нам привычны психологические сложности натуры персонажа, списанные с понятного нам обывателя, с его любовными, социальными и прочими проблемами. И всё это далеко от единственно подлинной проблемы: сущности человека абсолютно одинокого, стоящего перед Богом. Каждый из нас - даже не ведая того (или отрицая этот факт) - таковым является. И вот Водолазкин избранным им методом пытается обратить читателя к самому себе, к понятию греха как такового, а не с точки зрения человеческой морали (ибо что такого уж страшного в глазах современного человека сделал Арсений, любивший Устину и заботившийся о ней со всем отчаянием любящего сердца? Его грех - ревность человеческая, в нашем понимании грехом не числящаяся, гордыня: он берёт заботу о жене без того, чтобы освятить свой союз с ней перед Богом, полагая, что достаточно имеет сил и разума на эту заботу и т.д.). То есть Водолазкин пытается говорить с современным читателем как раз на том "вавилонском" языке, который доступен сегодня его сознанию, воспитанному на вторичном: адаптациях, сиквеллах, римейках и т.п. - далёком от первоисточника. Психологичность, чрезвычайно подробное описание всяческих интимных вещей (особенно в отношении его плотской любви к Устине) - непременное условие для установления контакта с современным читателем, который - будь существо самого греха рассказано двумя-тремя общими фразами - не понял бы всей глубины потрясения Арсения. И кстати говоря, последняя сцена необходима в этом романе (слишком предсказуемая, слишком уж символичная, до отвращения, хотя Анастасия родит своё дитя не в пещере, а снаружи - тут автор словно бы предупреждает, что никакого повторного Святого Рождества быть не может, тем более что сын Анастасии - дитя насилия, а не любви, и только любовь Арсения-Устина-Амвросия-Лавра, принимающего ребёнка, несколько смягчает грех этого рождения, но не смывает его). Разумеется, Арсений, отправившийся странствовать во искупление собственного греха, должен был вернуться в начальную точку и пройти через катарсическое событие снова. Но искупается ли смерть ребёнка, зачатого в искренней любви, рождением ребёнка, зачатого в похоти, через растление девицы? Это не сомнительный ли успех пути святого?.. Спасение сына Анастасии, в общем-то, нужно было по большей части для снятия камня с души Лавра. Не зря же он всё время родов обращается к погибшей возлюбленной, Устине, - он в своём воображении реконструирует определившее его судьбу событие. И довольно трудно всё-таки признать, что именно роды Анастасии (Анастасия - с греч. "воскрешение") есть финальная точка жития Арсения-Лавра. Слишком уж по-человечески на сей раз это звучит. Здесь, мне кажется, автор увлёкся представлением о том, какого завершения его герою пожелал бы современный читатель. На мой взгляд, достаточно было бы для завершения этого пути простого уединения в пещере. Лавр же уединения словно бы боится - боится, хотя как будто его искал же.
Лавру одиноко. Он не испытывал одиночества, когда бежал мира, потому что тогда не было чувства покинутости. Теперь мир бежит его, а это совсем другое.
Но у святого не может возникнуть чувства покинутости, поскольку душа его всегда пребывает с Богом. И мир не бежит его, но всегда пребывает заключённым в душе, ибо мир этот есть сам Бог, и никакие деревенские жители в этой связи не участвуют. Но обыденному человеку важно непрестанно показывать сокрушающую натуру героя драму, чтобы было понятно, насколько тяжело даётся этому герою то или иное действие, тот или иной поступок. А смерть Лавра с младенцем на руках (младенец традиционно понимается как символ новой жизни) - метафора, очевидная для обывателя, но не для Бога и даже не для святого. Ибо он ищет не доказательств прощения, но самого прощения - всей подвижнической своей жизнью. Лавр же, всю дорогу разговаривающий с умершей возлюбленной, ищет прощения, которое ему предъявится. И да, он его получает.