
Ваша оценкаЦитаты
Аноним6 апреля 2017 г.Это так легко - из сытости, тепла, здоровья судить голодных, требовать нравственности.
122,7K
Аноним3 марта 2014 г.«Массовый голод — это тихие смерти: сидел и незаметно уснул, шел — остановился, присел...
Многие наблюдали, запомнили запомнили жуткую «тихость» голодных смертей.»122K
Аноним24 марта 2017 г.Это была эпопея страданий человеческих. Это была история не девятисот дней подвига, а девятисот дней невыносимых мучений.
112,3K
Аноним23 августа 2014 г.Спасались, спасая. И если даже умерли, то на своем последнем пути кого-то подняли. А выжили — так потому, что кому-то нужны были больше даже, нежели самому себе.
112,6K
Аноним13 января 2011 г.Читать далееПервым не выдержал зять. Не такой уж и молодой, не ленинградец, он воскликнул:
— Зачем, ну зачем нужны были такие страдания? Сдать надо было город. Избежать всего этого. Для чего людей было губить?
Так просто, естественно вырвалось у него, с досадой на нелепость, на странность того, минувшего. Поначалу мы не совсем поняли, что он имел в виду. Ему было лет тридцать пять, бородатый, вполне солидный мужчина, казалось, он не мог не знать. Потом мы сообразили, что мог. То есть, вероятно, он где то когда то слыхал, читал о приказах гитлеровского командования, о планах фюрера уничтожить, выжечь, истребить, но ныне все это стало выглядеть настолько безумным, фантастичным, что наверняка потеряло реальность.
Время, минувшие десятилетия незаметно упрощают прошлое, мы разглядываем его как бы сквозь нынешние нормы права и этики.113,6K
Аноним26 февраля 2015 г.Читать далееНо настоящей трагедией была потеря карточек. Особенно если в начале месяца и особенно если карточек лишалась вся семья.
"Я крикнула так, что остановился трамвай", - вспоминает Анна Викторовна Кузьмина. И тут подошла какая-то женщина, предложила ехать с ней, а затем несколько дней подкармливала четырнадцатилетнюю Аню, её маму и сестренку какими-то остатками щей, какими-то крохами...В воспоминаниях Екатерины Янишевской есть сцена, кажется вобравшая в себя всю трагедию утерянных карточек и особую нравственность первой блокадной зимы.
"Видела на проспекте Энгельса такое: везет старик полные дровни трупов, слегка покрытых рогожей. А сзади старушонка еле идет: "Подожди, милый, посади". Остановился: "Ну, что, старая ты не видишь, какую кладь везу?" - "Вижу, вижу, вот мне и по пути. Вчера я потеряла карточку, все равно помирать, так чтоб мои-то не мыкались со мной, довези меня до кладбища, посижу на пеньке, замерзну, а там и зароют..." Был у меня в кармане кусочек хлеба граммов сто пятьдесят, я ей отдала..."10867
Аноним6 июня 2020 г.Читать далееМ. Ф. говорит: «Если так будет продолжаться, то в январе или в феврале придется умирать голодною смертью». Говорит спокойно и добавляет: «Но так как умирать от голода очень мучительно, то придется как-то по-другому умирать. Ты убьешь меня, а потом и сам…» И говорит это М. Ф., моя жизнерадостная, любящая жизнь жена-друг…»
«Просить в случае такой нужды я никуда не пойду. Все в таком же положении. А если придется погибать, то у меня найдется силы воли уничтожить себя».
«Эх как хочется спать, спать, есть, есть, есть… Спать, есть, спать, есть… А что еще человеку надо? А будет человек сыт и здоров — ему захочется еще чего-нибудь и так без конца. Месяц тому назад я хотел, вернее, мечтал о хлебе с маслом и колбасой, а теперь вот уж об одном хлебе…»
«Жил человек — нет человека. И народная загадка спрашивает: что самое короткое на свете? И ответ гласит: человеческая жизнь».
«Что такое человек и человеческая жизнь? Что же, в конце концов? «Жизнь — копейка» — говорит старинная поговорка. Сколько человек жило до нас и сколько их должно было умереть… Но хорошо умереть, чувствуя и зная, что ты добился всего, о чем мечтал в юности, в детстве, хорошо умереть, зная, что остались последователи в твоих научных или литературных трудах, но ведь как тяжело…»
«9 и 10 ноября. Засыпая, каждый день вижу во сне хлеб, масло, пироги, картошку. Да еще перед сном — мысль, что через 12 часов пройдет ночь и съешь кусок хлеба…»
Человек, может быть, и отчаялся бы, руки уже опустились бы, когда б забота была лишь о себе. Но есть что-то большее.
Трупы были на улицах, в квартирах, они стали частью блокадного пейзажа. Массовость смерти, обыденность ее рождали чувство бренности, ничтожества человеческой жизни, разрушали смысл любой вещи, любого желания. Человек открывался в своем несовершенстве, он был унижен физически, он нравственно оказывался уязвим. Сколько людей не выдерживали испытаний, теряли себя!
Как сложно, как невообразимо трудно: держать в руках то, что можно съесть, и не съесть, — это знают лишь по-настоящему голодавшие люди.
«Я сижу и плачу… Мне ведь только шестнадцать лет! Сволочи, кто накликал всю эту войну…»
«… Сегодня достал 4 литра пива по карточкам, отдал их Анфисе Николаевне. И из них она мне дала выпить пол-литра. Мне понравилось. Право, будь это в былые времена, я стал бы добросовестным алкоголиком».
Великое это дело — заставить себя понять другого человека. Особенно в обстановке, казалось бы, исступленного голодного эгоизма.
«Дома голод, холод, ругань, плач, рядом сытые И. Каждый день так удивительно похож на предыдущий однообразностью, мыслями, голодом, бомбежкой, артобстрелами. Сейчас выключилось электричество, где-то, я слышу, жужжит самолет, бьют зенитки, а вот дом содрогнулся от взрывной волны разорвавшейся неподалеку бомбы… Тусклая, серая погода, белые, мутные, низкие облака, снег на дворе, а на душе такие же невзрачные серые мысли. Мысли о еде, о тепле, об уюте… Дома не только ни куска хлеба (хлеба дают теперь на человека 125 г. в день), но ни одной хлебной крошки, ничего, что можно съесть. И холод, стынут руки, замерзают ноги…»
«Не будет эвакуации, и все же какая-то тайная надежда в глубине моей души. Если бы не она, я бы воровал, грабил, я не знаю, до чего дошел бы. Только до одного я бы не дошел — не изменил бы. Это я знаю твердо. А до всего остального… Больше не могу писать — застыла рука».
Блокада отрезала не только город от страны, она блокировала многие семьи, прервались обычные связи — с работой, с друзьями, с миром.
Из века в век человека уговаривали, раз он не верит в бога, в бессмертие души, какой же ему прок быть хорошим, мучиться совестью? Все дозволено. Жизнь опровергала логику, что-то удерживало Юру Рябинкина от эгоистической вседозволенности. И от самоубийства. Совесть хозяйничала над ним, а не он над ней. Откуда ж она бралась, только ли из любви?
Декабрьский, январский хлеб — горе и счастье Ленинграда…
То, на что способна мать, невозможно предугадать, невозможно предвидеть. Материнская любовь, самопожертвование — эти чувства, казалось бы, хорошо известны еще по библейским притчам, сказкам, легендам разных народов.
… Да, город был ранен, как человек, побывавший в бою. Но был жив, и жил трудной жизнью, и не умирал, У людей была какая-то надежда, и упорство не покидало их. Ведь должен же кончиться когда-нибудь этот кошмар, этот ужас.
«невыносимо, и не раз поднималась рука вычеркнуть ее, удалить, как удаляли мы некоторые подробности, ужасные в своей бесчеловечности, детали и эпизоды кошмарные, которые и придумать нельзя и знать про них не хочется, ничего, кроме ужаса и тоски, они не вызывают».
«Мне Толик предлагал не раз: «Мама, — говорил он, — давай сделаем опять угар и умрем. Будет вначале больно головке, а потом и уснем». Слышать это от ребенка невыносимо. Уже который раз он мне предлагает, чтобы его или убили, или уморили угаром».
Е. С. Ляпин, доктор физико-математических наук, рассказывал о людях, которые теряли карточки и погибали на глазах у всех. И логически поведение окружающих было объяснимо, оправданно, так как каждый сам находился на грани смерти. Но вот подобная история с потерянными карточками произошла в Радиокомитете, о чем рассказал Георгий Пантелеймонович Макогоненко. Ольга Берггольц день, второй смотрела на невольного убийцу семьи — работника радио, потерявшего карточки, — не выдержала и отдала ему свою, хотя сама уже страдала дистрофией. То есть человек взял и отдал другому, малознакомому и даже малоинтересному ему человеку свою жизнь. Ольга Федоровна, зная жестокую реальность, никак не рассчитывала на то, что произошло потом: другие работники стали ей помогать продержаться до конца месяца. И помогли… И это тоже правда блокады. Не отменяющая ничего другого, но всему придающая иное звучание — возвышенно-трагическое. Человек способен на многое, на очень многое, но как это горько, что жизнь снова и снова требует от него немыслимых жертв.
Благородство не нуждается в обоснованиях. Обоснования нужны подлости, низости, даже слабость часто драпируется под необходимость, а уж всякая корысть, эгоизм и тем более бесчестье — все они убедительно красноречивы, у них множество причин, они привлекают в оправдание и психологию, и экономику, и историю.
«Удивительная вещь — чувство голода. К нему можно привыкнуть, как привыкают к хронической головной боли. С тупой покорностью по двое суток я ожидаю кусочка клейкого хлеба, не ощущая жгучего голода. Это значит, что болезнь (т. е. голод) перешла из острой в хроническую форму».
«… Во всей квартире страшный мороз, все замерзло, выходить в коридор — значит надевать пальто, калоши, шапку. Мерзость запустения. Водопровод умер, воду надо носить за три версты. Канализация — в далеком прошлом: весь двор полон нечистотами. Это какой-то другой город — не Ленинград, всегда гордый своим европейским, щеголеватым видом. Он напоминает сейчас человека, которого вы всю жизнь привыкли видеть в шикарном коверкотовом пальто, в свежих перчатках, в чистом воротничке, в добротных американских ботинках. И вдруг вы встречаете этого человека в совершенно другом облике: рваного и загаженного, небритого, с дурным запахом изо рта, в опорках вместо ботинок, с грязной шеей».
«17 января. Старость. Старость — это усталость изношенных деталей человеческой машины, истощение внутренних ресурсов. Не греет кровь, не ходят ноги, не гнется спина, слабеет мозг, тускнеет память. Ритм старости — медлительный, как ритм горения почти догоревших дров в печи: все тише и бледнее пламя, вот рассыпалось на золотые куски одно полено, другое — и вот уже последние синие огоньки: скоро закрывать трубу. Сейчас все мы старики. Независимо от возраста. Наши тела и чувства живут ритмом старости…»
«25 января, 11 ч. утра. Первобытная жизнь. Без воды, без света, без тепла. Блокада, как фантастическая Машина Времени, отбросила нас далеко назад: к началу 18 века — в смысле уровня культуры. Но ведь в начале 18 столетия было несравненно лучше. Жители Санкт-Петербурга не знали центрального парового отопления, но у них было много дров — и они жарко топили свои патриархальные изразцовые печи. Жители Санкт-Петербурга не знали, что такое электрическое освещение. Но — у них ярко горели в горницах масляные плошки и были в избытке сальные толстые свечи. У нас — нет ни электричества, ни масла, ни свечей. Петровский «Питербурх» не имел водопровода, но в каждом квартале были колодцы, были оборудованы водоемы и проруби на Неве, Фонтанке, Мойке. Воды хватало всем. Мы же забыли, что такое водопровод, но у нас нет и колодцев, нет водоемов...».
Разыгрывается жутчайшая лотерея, где выигрыш для человека — жизнь, а проигрыш — смерть.
Есть, конечно, страдания, которые смягчают душу, помогают видеть чужое горе, более того, понять его, отозваться ему, на что ранее упоенный своим благополучием человек не способен был. Но есть страдания иные, ожесточающие: за что, почему я должен их нести, почему другие не несут, а я (или мы) мучаемся? Подобные вопросы восстанавливают против других людей, а не против зла.
«А ведь что со мной было? Ел кота, воровал ложкой из котелков Анфисы Николаевны, утаскивал лишнюю кроху у мамы и Иры, обманывал порой их, замерзал в бесконечных очередях, ругался и дрался у дверей магазинов за право пойти и получить 100 г. масла… Я зарастал грязью, разводил кучу вшей, у меня не хватало энергии от истощения, чтобы встать со стула, — это была для меня такая огромная тяжесть! Непрерывная бомбежка и обстрелы, дежурства на школьных чердаках, споры и сцены дома с дележом продуктов…»
Повседневное стирается в памяти.
«Вопрос все еще остается открытым. Как это мучительно! Знаешь, что с каждым днем твои силы иссякают, что ты изнемогаешь от недоедания день ото дня все больше и больше, и дорога к смерти, голодной смерти, идет параболой с обратного ее конца, что чем дальше, тем быстрее становится этот процесс медленного умирания…»
«Вырваться бы из этих чудовищных объятий смертельного голода, вырваться бы из-под вечного страха за свою жизнь, начать бы новую мирную жизнь где-нибудь в небольшой деревушке среди природы… забыть пережитые страдания… Вот она, моя мечта на сегодня. «Кто хочет — тот добьется, кто ищет — тот всегда найдет!» Но когда Лебедев-Кумач составил слова к этой песенке, не думал он…»
Только перенесший большое горе, большие страдания может ощутить в полной мере счастье, какое только существует на земле.
«Ну что ж, смеяться над чужим несчастьем не нужно, дай бог, чтобы наступило на всем земном шаре такое время, когда ни один человек не знал бы, что такое голод».
«Пройдет полгода, год, война кончится, настанет прежняя счастливая жизнь в нашем городе. Истлеют наши трупы, в пыль рассыплются кости, а Ленинград будет вечно стоять на берегах Невы гордый и недоступный врагу».
Только на себе испытавшие голод могут понять его. Вообразить же его неиспытавшему человеку невозможно.
«Раз нам дали жизнь, этот бесценный дар природы, так зачем же думать о плохом в ней? Думай лишь о хорошем, бери от жизни все те удовольствия, какие она может дать. Что терять? Все это так, но какой-то тайный червь грызет втайне мою душу. Человек никогда не удовлетворяется настоящим. Ему надо еще хоть самое мизерное улучшение, что-то новое в будущем. Можно вправе сказать, что «надежды юношей питают», внося еще одну поправку, а именно: под юношами подразумевать всех людей».
«… Едва увидел я сей свет,
Уже зубами смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет
И дни мои, как злак, сечет…
Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой ее себе к покою
И с чистою твоей душою
Благословляй судеб удар».«Реальность такова, что человеку порой хочется ущипнуть себя, проверить: я ли это, не сплю ли я, со мной ли это происходит? Но это ты, ты — и деваться некуда от правды».
Иногда кажется, что человечество совершенно по-детски спешит забывать неприятные переживания, обидные, унизительные, к которым относится и массовый голод.
На одной из станций, мимо которой проезжали эвакуированные, они прочли плакат: «Горячий привет ленинградцам-дистрофикам!» Люди, это написавшие, начисто забыли даже значение самого слова «дистрофия». Будто и не было 1921 или 1933 годов!..
Да, жестокую, но и высокую правду узнали люди, пережившие ленинградскую блокаду. Правду о человеке, о его пределах.
«Есть и такие «персонажи» даже на моем «малом радиусе». У соседей на кухне, где все они живут, сидит «оборонная дама», то есть жена инженера по оборонным работам. Она имеет возможность приобретать вещи за хлеб, крупу, масло, свиную кожу. Ей нужны самые изысканные вещи: белье, туфли, скатерти, полотенца; и за них она дает: кило хлеба за большой, хорошо сохранившийся ковер, горсточку пшена и несколько кусочков сахара за лампу, за туфли — 500 граммов рису… Голодные соседи только этим и держатся. Дама же себя не обижает… Значит, есть среди нас, голодных, в Ленинграде и сытые!..»
«Никогда я не мог примириться с мыслью о простом существовании, быть только существователем, как не мог принять и другую крайность — быть навозом для будущего. Тут много еще нерешенного, в особенности в наши дни, когда десятки миллионов человеческих жизней должны погибнуть, чтобы жили их народы, к которым они принадлежат по рождению. Всю жизнь я решал вопрос о боге, о природе. Признаюсь, все эти вопросы так и остались открытыми. Правда, я неверующий. Но правильнее — я, отстранивший от себя решение этих вопросов. Они выше меня. Я знаю только, что бога, управляющего миром согласно законам любви, нет. А другого бога я не знаю и знать не хочу. Я сам себе бог… Бог же как тождество с природой, самотворчество природы для меня непостижим. Слишком грандиозна вселенная, велики и сложны ее законы, загадочно начало жизни, так замысловато устройство животного тела и страшна иррациональность природы. Часто природа и мой человеческий разум несовместимы. Природа непонятна мне. В особенности теперь, в эти страшные годы и дни человеческой бойни разумных существ. Я преклоняюсь перед величием и красотой природы, но и содрогаюсь от ее жестокости, от ее слепоты, от ее иррациональности. Природа диалектична и, повторяю, иррациональна. Может быть, это только на земле случилось, что человек — произведение природы — осознал эту самую природу и содрогнулся в страхе и ужасе перед неизведанными тайнами ее. И тут мне непонятны те мысли, которые звали от разума к природе, к отказу от культуры. Вся моя жизнь — служение ей, и весь смысл жизни в Созидании ее, в исправлении, в обработке культуры. Будущее человечества — это культурное будущее, расцвет культуры. Человечество достигнет этой степени своего развития и поистине станет культурным человечеством».
«Мы живем нервно. Многие от голодного или полуголодного состояния отупели или поглупели. Другие опустились, нервничают, ругаются. Надо же как-то жить, подавать признаки жизни. Уж лучше сочинять поэму о Монелле, чем проклинать всех и вся и мучиться от бессилия что-либо исправить кругом, изменить в своей жизни. Умереть не трудно, умирать очень тяжело…»
«1942.IV.13. Двести девяносто шестой день войны. Кто-то сказал: «Слишком широк человек, не мешало бы его сузить…» Всю эту зиму я живу лишь настоящим мгновением; но в то же время живу в прошлых веках, тысячелетиях, создавая хронологическую канву для истории культуры: «По культурным вехам и кровавым провалам». Какая необъятная широта в возможностях человека: взлеты, падения, гении, подобные космическим звездам первой величины, и изверги, негодяи; чьи имена знает история и миллиарды тех безвестных, никому не ведомых, которых никто никогда не может вспомнить, потому что ничего не знает о них, но которые жили и умирали, которые, в сущности, и есть человечество!.. Вот жизнь как она есть; вот люди как они есть… И жутко, жутко делается: что они сделали с дарованной для их жизни землей, во что они превратили ее!.. Кровь, слезы, пожарища, насилия, виселицы, расстрелы, грабежи и страдания, страдания во всем мире!.. И сделали это люди, те, которые имели среди себя и Христа, и Сократа, и блаженного Августина, и Конфуция...»
«Мы видим и переживаем все ведь по-своему, неодинаково…»
Происходила поляризация, хорошее выявлялось, обнажалось в своей красоте, плохое — во всей безобразности. Тут было разное: и мародерство, и спекуляция, кто-то наживался на голоде, воровали продукты, выменивали на золото, на драгоценности, картины, меха, были и такие, что пьянствовали, кутили («Однова живем!»), — всякое было в многомиллионном городе. Странно, однако, что в дневниках эти случаи приводят редко, их надо выискивать, о них писали меньше и вспоминают о них неохотно, хотя и соглашаются, что, если избегать этих фактов, картина получится неполной.
Человек умирает в самом прямом и грубом значении этого слова — и все равно идет за книгами! Как много может человек! Потому-то так важны для всех нас блокадные воспоминания — в них открываются запредельные силы человеческой души, состояния, о которых никто не знал, возможности, которые в обычной жизни остаются неосуществленными.
И от этой короткой, шестнадцатилетней, несостоявшейся… Впрочем, что значит несостоявшейся? Как судить, состоялась жизнь или нет? Не по количеству же прожитых лет…
Сознанию сытого человека, конечно, трудно опуститься в тот мир, а до конца постигнуть его почти невозможно. Потому так тверда народная поговорка: сытый голодного не разумеет!
«Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению, и любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части вовеки ни в чем, что делается под солнцем». Безжалостны библейские слова. Они не оставляют утешения. Они, как ни странно, как бы уводят от веры, от надежды на вечность человеческой души. Но так ли бесспорна их суровость?
Памятники, и литературные в том числе, нужны не для того, чтобы освободить. А чтобы привязывать навсегда.
Будущее иногда бросает камни в прошлое. К этому всегда следует быть готовыми. Готовыми к тому, что, собирая «камни» правды о себе и о своем времени, приготавливаешь их и для себя. Но так уж устроен человек — боль правды, всей правды для него в конечном счете важнее, дороже сомнительного «блаженства» неведения или лжи.
8837
Аноним5 февраля 2014 г.Читать далееСовременникам не дано узнать, что из пережитого ими история отберет на века, что истлеет в газетной подшивке, а что превратится в легенду. Конечно, хочется думать, что ленинградская блокада останется надолго в памяти народов. Но какой она увидится потомкам? Как время перекроит ее, что сотворит из тысяч трагедий, какой миф создаст из стойкости и ужаса, из мороза и голода? Мы об этом не узнаем, как не узнали жители осажденной Трои, что человечество из девятилетней осады их города сохранит мифы о прекрасной Елене, о троянском коне, о золотом яблоке раздора. Сколько в те времена было войн значительней и страшнее, а в живой памяти человечества осталась эта, связанная с маленьким городом Троей. Конечно, тут заслуга автора «Илиады» и «Одиссеи», но у истории есть свои причуды, она совершает порой произвол и несправедливость, предавая забвению и героев, и жертвы, приносимые народами.
82K
Аноним6 августа 2013 г.Читать далееМалейшего облегчения было достаточно, лишней пайки хлеба, тарелки крапивных щей, чтобы очнулась стиснутая до предела, замершая душа. И тогда с небывалым прежде восторгом, благоговением ценились простые радости: сухой чистый асфальт, оконная рама с целым стеклом, нагретая солнцем стена, зелень деревьев, ни в одну весну не были они такими зелеными, как в ту весну! Чудом была и кровать с чистыми простынями, и цветок, который можно было не рвать, не жевать, не готовить из него салат, а оставить просто цветком, который вырос на газоне
82,8K
Аноним6 февраля 2025 г.Неизвестно, сколько людей поглотило это дело, сколько было арестовано, сколько погибло в лагерях. Машина уничтожения никак не могла остановиться. Работала она бестолково, но ожесточенно.7183