А где стояли, что делали?
– То же, что и вы: от немцев драпали, – сказал Синцов, усмехнувшись слову «стояли».
– А мы не драпали.
– Ну, значит, и мы не драпали, – сказал Синцов. – Значит, приказ двести двадцать семь не про нас с вами был.
– Да, тяжелый был приказ, – вздохнул усатый.
Но Синцов в душе не согласился с ним: не приказ двести двадцать семь был тяжелый, а тяжело было, что в июле прошлого года дожили до такого приказа. Положение на фронте было хуже некуда, и порой уже казалось, что отступлению нет конца. Как раз незадолго до этого приказа Синцов своими глазами видел всю меру нашей беспомощности, видел в ста шагах от себя маршала, командующего фронтом, приехавшего на передовую наводить порядок. Приехал на своей «эмке» в самую гущу отхода, ходил между бегущими, останавливал их, здоровенный, храбрый и беспомощный. Подойдет, уговорит, люди остановятся, начнут у него на глазах ямки копать, а пройдет дальше – и опять все постепенно начинают тянуться назад…
Потом прямо между отступавшими выехали на пригорок «катюши» – в первый раз их тогда увидели. Эти – другое дело! Эти дали по немцам два залпа и сразу на несколько часов остановили. Остановили и уехали. Как и не было их! А к вечеру все опять поползло. Хоть плачь, хоть умирай!
А приказ двести двадцать семь просто-напросто смотрел правде в глаза. Ничего сверх того, что сами видели, он не принес. Но поставил вопрос ребром: остановиться или погибнуть. Если так и дальше пойдет, пропала Россия!
Странное дело, но, когда читали тот жестокий приказ, он. Синцов, испытывал радость. Радовался и когда слушал про заградотряды, которые будут расстреливать бегущих, хотя хорошо знал, что это прямо относится к нему, что, если он побежит, ему первому пулю в лоб. И когда про штрафные батальоны слушал, тоже радовался, что они будут, хотя знал: это ему там с сорванными петлицами оправдываться кровью, если отступит без приказа и попадет под трибунал.