А во мне эти слова задели загадку всего моего отрочества, которую я ежечасно носил в себе, никогда никому не говоря ни слова о ней. То, что сказал тогда Демиан о Боге и дьяволе, о божественно-официальном и о замалчиваемом дьявольском мире, – это же была в точности моя собственная мысль, мой собственный миф, мысль о двух мирах или о двух половинах мира – светлой и темной. Сознание, что моя проблема – это проблема всех людей, проблема всей жизни и всякого мышления, осенило меня как священная тень, и меня охватили страх и благоговение, когда я увидел и вдруг почувствовал, как глубоко причастны моя сокровеннейшая жизнь, мои самые личные мысли к вечному потоку великих идей. Сознание это не было радостно, хотя что-то подтверждало и было чем-то приятно. Оно было сурово и грубовато, потому что в нем слышались ответственность, конец детства, начало самостоятельности.
Впервые в жизни раскрывая такую глубокую тайну, я рассказал своему товарищу о не отпускавшей меня с детства мысли о «двух мирах», и он сразу понял, что, стало быть, в глубине души я согласен с ним и признаю его правоту. Но не таков он был, чтобы этим воспользоваться. Он выслушал меня с самым глубоким вниманием, какое когда-либо мне дарил и посмотрел мне в глаза так, что я должен был отвести их. Ибо в его взгляде я снова увидел эту странную, животную вневременность, этот невообразимый возраст.