В десятилетнем возрасте мне в руки попали жития мучеников. Я помню то чувство ужаса и одновременно восторга, которое я испытал, читая, как они изнывали в темницах, как их клали на раскаленные колосники, простреливали стрелами, кидали в кипящую смолу, бросали на съедение диким зверям, распинали на кресте, – и они выносили все эти муки как будто с радостью.
С тех пор страдания, жестокие мучения начали представляться мне наслаждением, тем более высоким, если эти мучения причинялись прекрасной женщиной, потому что женщина была для меня с самого раннего возраста средоточием всего поэтического, равно как и всего демонического.
Женщина стала для меня идолом.
Я видел в чувственности нечто священное – точнее даже, единственно священное; в женщине и ее красоте – нечто божественное, так как главное назначение ее составляет важнейшую задачу жизни: продолжение рода. Женщина олицетворяла для меня природу, Изиду, мужчина же – ее жреца, ее раба. Я исповедовал, что женщина должна быть по отношению к мужчине жестока, как и природа, которая отталкивает от себя за ненадобностью то, что уже послужило для ее потребностей, и что ему, мужчине, все жестокости, даже самая смерть, от руки женщины должны казаться высоким счастьем сладострастия.
Я завидовал королю Гунтеру, которого властная Брунгильда связала в брачную ночь; бедному трубадуру, которого его своенравная повелительница велела зашить в волчью шкуру, чтобы потом затравить, как дикого зверя. Я завидовал рыцарю Этираду, которого смелая амазонка Шарка хитростью поймала в лесу близ Праги, затащила в замок и, позабавившись с ним некоторое время, велела его колесовать…