Глава тридцать третья

Днем, когда Шестова не было дома, пришел Молин. На звонок отворил Митя. Молин спросил:

– Дома Шестов?

Мальчик опасливо посмотрел и ответил:

– Нет его. Мама дома.

Молин вошел в гостиную, сел на кресло. Митя пошел за матерью в кухню. Молин от нетерпения топал ногами. Наконец пришла Александра Гавриловна; ее лицо раскраснелось от кухонного жара. Молин не встал и не здоровался. Хрипло сказал:

– Деньги принес за квартиру. Александра Гавриловна села в другое кресло. Спокойно ответила:

– Напрасно беспокоитесь, – мы могли бы и подождать: может быть, вам теперь нужны деньги.

Митя стоял в соседней комнате. Выглядывал из дверей. Был в старенькой блузе, босиком.

– Ну, уж это не ваше дело, – сказал Молин, – принес, так берите.

– Как угодно.

– Да вы мне расписку дайте.

– Митя! – позвала Александра Гавриловна. – Принеси чернильницу и бумагу.

– Сейчас, – откликнулся Митя и скрылся.

– А то скажете, что не получали.

– Это уж вы напрасно.

– Нет, не напрасно, знаю я вас, черт вас возьми! – запальчиво закричал Молин.

Митя принес лист почтовой бумаги и стеклянную чернильницу репкою на деревянном блюдце и с пробкою с оловянным верхом. Не ушел, остался у стола. Отнял с той половины стола, где сидела мать, вязаную скатерть, чтоб мелкие дырочки не мешали писать. Молин вытянул ноги и тяжелым каблуком надавил Митину ногу. Митя покраснел и тихо отошел, стараясь, чтобы мать ничего не заметила. Александра Гавриловна спросила:

– Потрудитесь сказать, что я должна написать.

Молин диктовал, злобно ухмыляясь:

– Пишите: получила за квартиру десять рублей от каторжника Алексея Молина.

Александра Гавриловна написала первые слова и с удивлением поглядела на Молина.

– Ну да, вы хотели меня на каторгу послать, вот и пишите.

– Ну уж этого я, воля ваша, не напишу: вы толком скажите, что дальше писать.

Молин настаивал и возвышал голос:

– Нет, вы пишите, что от каторжника! Митя вмешался.

– Пиши, мама: от Алексея Иваныча Молина, потом число сегодняшнее и подпись. Вот и все.

Александра Гавриловна отдала расписку Молину. Прочел, злобно усмехнулся, положил расписку в боковой карман измятого, пыльного сюртука и потянулся в кресле.

– Так-то, Александра Гавриловна, удружили вы мне!

Александра Гавриловна вздохнула и сказала:

– Ну, еще кто кому удружил, неизвестно.

– Вы мне не все вещи отдали.

– Уж этого не знаю: вы потребовали, чтоб ваши вещи отправили к отцу Андрею, и сами не пришли, – ну Егорушка все вещи к нему и отправил.

– Одной колоды карт нет, – угрюмо настаивал Молин.

– Уж это вы спросите у Егора, – я не знаю.

– Прикарманили. Да вы у меня, может быть, и еще что-нибудь слимонили, из ношеного, для сынка вашего, оборвыша.

– Вы забываетесь, Алексей Иваныч. Вы пришли, когда я одна…

– Ты не одна, мама, – сказал Митя.

Смотрел на Молина, и на лице его была гримаса отвращения и досады. Мать положила руку ему на плечо. Сказала:

– Ох уж ты!

Молин злобно засмеялся.

– Да я и денег передал что-то уж очень много. Сомневаюсь я, – что-то уж очень начетисто. Обакулили меня.

Молин еще больше развалился в кресле и положил ноги на диван.

– Да что вы, батюшка, – укоризненно сказала Александра Гавриловна, – белены объелись? Опомнитесь, постыдитесь!

– Грабители! Черти проклятые! – бурчал Молин.

Митя задрожал в руках матери. Рванулся вперед. Крикнул звонко:

– Как вы смеете так себя вести! Уберите ноги с дивана! Сейчас уберите и уходите вон. Вы нарочно пришли, когда Егора дома нет, чтоб здесь накуражиться. Уходите, или я вас в окно выброшу.

Молин встал и глядел на мальчика злобно и трусливо. Александра Гавриловна тянула Митю за плечи назад и шепотом унимала его.

Митя отбивался:

– Оставь, мама, он трус, он только куражится. Он не посмеет драться.

Молин сделал плаксивую гримаску, подставил Мите лицо и жалобно сказал:

– Ну что ж, ругайте меня, бейте, плюйте мне в лицо, я ведь каторжник, меня можно.

– А не хотите уходить, – говорил Митя, – я пошлю за Егором, вы с ним и объясняйтесь, а маме не смейте дерзостей делать. Ждите, коли хотите, и сидите смирно.

– Да, как же, я буду Егора Платоныча ждать, а вы бранить будете, еще в угол поставите! Нет, черт с вами, уж я лучше уйду. Прощайте, благодарю за ласку.

Молин круто повернулся и пошел к выходу. В дверях он зацепил локтем за косяк, – руки он держал растопыренными из чувства собственного достоинства. С треском вывалился из комнаты, повозился в передней, ощупал выходную дверь, громко захлопнул ее за собою и тяжко загрохотал сапогами по лестнице. Со двора в открытые окна доносились его громкие ругательства и чертыханья.

– Ах ты, аника-воин! – говорила Мите мать. – Вот подожди, нажалуется он Мотовилову, достанется тебе на орехи.

– Как же это?

– А так: позовут тебя в гимназию, высекут так, что до новых веников не забудешь, да и выгонят.

– Ну, этого не могут сделать.

– Не могут? А кто им запретит? Очень просто, возьмут да и попарят сухим веником.

– Ах, мама, какие ты говоришь… Этого и в правилах нет.

– Они в правила смотреть не станут, а посмотрят тебе под рубашку, да и начнут блох выколачивать. Вот ты и будешь знать, как звать кузькину мать. Знаешь, с сильным не борись, с богатым не судись.

На другое утро к Шестову явились Гомзин и Оглоблин. Торжественный вид и помятые лица: пьянствовали всю ночь. Хриплыми с перепою голосами осведомились, дома ли Шестов. Шестов услышал их, вышел в переднюю. Обменялись торопливыми рукопожатиями. Гомзин, сердито сверкая зубами, сказал:

– Мы к вам по делу.

Оглоблин молча покачивался жирным телом на коротеньких ногах. Шестов пригласил их в кабинет. Гомзин и Оглоблин уселись, помолчали, потом взглянули один на другого, оба разом сказали:

– Мы…

И остановились и опять переглянулись. Шестов сидел против них с опущенными глазами, то раскрывая, то закрывая перочинный нож о четырех лезвиях, в белой костяной оправе.

Наконец Гомзин сказал:

– Мы пришли от Алексея Иваныча.

– Послушайте-ка, – вдруг заговорил Оглоблин, – дайте-ка нам по рюмочке пользительной дури.

Гомзин строго взглянул на него. Шестов встал.

– И если б можно, – продолжал умильным голосом Оглоблин, – чего-нибудь кисленького: соленого огурчика, бруснички.

– Да, именно, бруснички, – оживился вдруг Гомзин, и белые зубы его весело улыбнулись, – голова что-то побаливает.

– Знаете, начокались, – пояснил Оглоблин.

Шестов постарался придать себе полезный вид и отправиться за водкою. Когда он вышел, Гомзин сказал вполголоса:

– Пить у него не следовало бы: всячески говоря, он – подлец.

Оглоблин лукаво усмехнулся и сказал:

– Да что ж, голубчик, по мне, пожалуй, хоть и не пить. Ну его к черту, в самом деле!

– Ну теперь уже, раз что просили, надо по рюмке…

Шестов вернулся, сел на свое место. Сказал:

– Сейчас принесут.

– Нас прислал Алексей Иваныч, – объявил Гомзин. – Вы писали ему вчера письмо.

Шестов вдруг вспыхнул и заволновался. Сказал:

– Да, писал и почти жалею об этом.

– Так и передать прикажете? – насмешливо спросил Оглоблин.

– Нет, это я собственно для вас, а что касается письма…

В передней хлопнула наружная дверь, зашлепали босые ноги, от сильного удара локтем отворилась дверь комнаты, – и вошла Даша, растрепанная девушка с глупым лицом, в грязном ситцевом платье. В одной руке у нее была бутылка водки, в другой она держала подносик, жестяной, покоробленный, с расколупанною на нем картинкою. На подносике стояли тарелочка с селедкою и тарелочка с моченою брусникою с яблоками. Все это установила она на зеленом сукне письменного стола, вылетела из комнаты, вернулась через полминуты с тремя рюмками, двумя ложками и вилками, со стуком поставила все это на стол и скрылась. Шестов и его гости в это время молчали.

– Я вчера писал Алексею Иванычу, – заговорил Шестов, – мне кажется, довольно определенно. Что же намерен он теперь сообщить мне?

– Он очень сердится, – ответил Оглоблин. – Рвет и мечет.

– Да, он весьма раздражен, – подтвердил Гомзин.

– Ну, мне кажется, – сказал Шестов, – сердиться и раздражаться скорее я имею право.

Гомзин наставительно стал объяснять:

– Вы должны были иметь в виду, что он теперь так взволнован и огорчен. Вполне естественно, что он сказал что-нибудь резкое. Но он положительно говорил нам, что не сказал ничего оскорбительного.

– Решительно ничего оскорбительного, – подхватил Оглоблин. – Однако, не выпить ли хлебной слезы?

– Налейте, – отрывисто сказал Гомзин и спросил Шестова: – Мы не понимаем, чем же вы недовольны?

Оглоблин налил все три рюмки, взял одну, стукнул ею по краям двух других, потом крикнул:

– Сторонись, душа, оболью!

И выпил. Широкою ладонью обтер губы, зацепил на ложечку брусники и сказал:

– Ну, господа, что ж вы? Не отставайте.

Гомзин выпил, сделал такое лицо, как будто проглотил гадость, и пробурчал:

– Этакий сиволдай!

Он потянулся за брусникою.

– Вы не понимаете? – сказал Шестов. – Он в моей квартире вел себя безобразно. Я ему это и написал.

– Нет, позвольте, – сердито возразил Гомзин, – вы должны сказать, чем вы оскорбились. Иначе, помилуйте, что же это будет?

– Да, конечно, – сказал Оглоблин, – нам надо знать, мы все-таки по поручению… ну, и все такое. А то что ж пороть горячку из-за пустяков.

– Да вы какое именно поручение имеете? – досадливо спросил Шестов.

– Да вот, – объяснил Гомзин, – Алексей Иваныч очень раздражен и желает получить от вас объяснение письма.

– Какое ж ему объяснение? Ведь он оскорбил, а не я.

– Да что тут валандаться! – решительно сказал Оглоблин. – Вы на дуэль вызываете?

«А что, – подумал Шестов, – желаю ли я с ним драться, с этим?.. Фи, гадость какая!»

Брезгливо поморщился и ответил:

– Это, кажется, понятно. Уж это от него зависит принять вызов, или извиниться, или еще что выбрать.

– В таком случае, – сказал Гомзин, – нам необходимо знать, что именно вы считаете оскорбительным.

Шестов опустил глаза. Стало совестно рассказывать о вчерашней грубой сцене. Сказал:

– Я просил Василия Марковича Логина принять на себя в этом деле переговоры, – прошу вас к нему обратиться.

Гомзин и Оглоблин переглянулись.

– Ну, этого мы не можем сделать, – сказал Гомзин, – мы еще не получили полномочий.

– Зачем же вы пришли? – спросил Шестов. Взволнованно заходил по комнате. – Да нам, собственно, надо знать, в чем именно… – Шестов говорил бешено-тихим голосом. – В том именно, что он вчера пришел, когда меня не было, сел на кресло, положил ноги на диван и говорил оскорбительные слова моей тетке. Понятно?

– Позвольте, – сказал Оглоблин, – что ж такое? Ну, он вчера выпил лишнее, ну что ж из того.

– Надеюсь, однако, что вы теперь имеете что сказать Алексею Иванычу, а о прочем обратитесь к Василию Марковичу.

– Хорошо, мы это передадим, – говорил Гомзин, – но еще раз говорю, что Алексей Иваныч раздражен. Впрочем, я уверен, что теперь он снабдит нас достаточными полномочиями. Поэтому я посоветовал бы вам поспешить окончить это дело. Алексей Иваныч шутить не любит. Так вот, мы предлагаем вам взять письмо назад.

– Господа, я просил бы вас прекратить: ведь уж все сказано.

– В таком случае имею честь… – Гомзин церемонно раскланялся.

– Имею честь… – также церемонно повторил Оглоблин и вдруг прибавил: – А вы вашей рюмки так и не выпили? Распоясной-то? Вы, может быть, по утрам не употребляете этого крякуна? Я ведь также, но…

– Константин Степаныч! – строго позвал Гомзин.

Он стоял уже в дверях.

– Сейчас, сейчас. Но, видите ли, опохмелиться. Так уж я вашу хлобысну.

– Ну, однако, это черт знает что, – проворчал Гомзин. – Послушайте, Константин Степаныч!

Оглоблин придержал рюмку у рта.

– Ась? – откликнулся он.

– Ну, чего же один лакаешь, свинья! – энергично выругался Гомзин. – Налей и мне за компанию.

– Это дело, – похвалил Оглоблин.

Он налил Гомзину и поучительно сказал:

– Нет питья лучше воды, как перегонишь ее на хлебе.

Друзья выпили и закусывали. Шестов угрюмо смотрел на них.

– Хорошая брусника! – похвалил Оглоблин.

– Эге! – отозвался Гомзин.

Оглоблин опять обратился к Шестову:

– Право, оставили бы, голубчик. Эх, чего там задираться! Возьмите назад письмецо, – вот мы его с собой приволокли. Ась, возьмете?

Оглоблин ласково всовывал в руки Шестова письмо, которое вынул из кармана. Шестов молча отстранился.

– Ну как знаете. А только он очень сердится. Распрощались, ушли.

В тот же день к вечеру Вкусов посетил Логина и объявил ему, что дуэли не допустит.

СкороКнижный режим