Это бета-версия LiveLib. Сейчас доступна часть функций, остальные из основной версии будут добавляться постепенно.
Это бета-версия LiveLib. Сейчас доступна часть функций, остальные из основной версии будут добавляться постепенно.
© Гор А., текст, год издания 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Сами боги позаботились о том, чтобы Кёко Хакуро никогда не стала экзорцистом. Её жизнь началась с того, что она умерла.
– Почему не кричит?.. Почему не кричит?!
Дедушка был первым, кто принял Кёко на руки даже вперёд повитух, суетившихся с горячими полотенцами, вымоченными в рисовой водке, вокруг роженицы. Он же и унёс Кёко, этот скрюченный клейкий свёрток, которым она тогда была, из комнаты, чтобы мать не слышала звенящей тишины, что воцарилась в комнате вместо торжественных звуков рождения. Кёко не заплакала, как плачут все дети, делая первый вздох, потому что не было этого вздоха: пуповина обвилась вокруг шеи так туго, что попросту не оставила для него места. Холодной была кожа Кёко, синюшной и чешуйчатой, в запёкшихся багряных сгустках. Примчавшийся дедушка не дал её ни разглядеть, ни вытереть – побежал затем в оружейную и там бросил Кёко на стол, чтобы перерезать кольца задушившей её пуповины фамильным мечом Кусанаги-но цуруги. Словно надеялся обернуть против смерти мощь и ярость десяти тысяч мононоке, заключённых в него. Но с чего бы им, злым духам, насильно отправленным на покой, да так и не обретшим его, помогать младенцу?
И Кёко осталась мёртвой.
Такой она пробыла даже дольше, чем ушло у её дедушки, Ёримасы, на то, чтобы вырезать из дерева сакаки фигурку священной лани, стерегущую теперь домашний алтарь. А выреза́л он её очень старательно, надеясь тем самым умилостивить богов, когда у его невестки начались схватки. То случилось в девятый день девятого месяца года. Словом, всё с самого начала предвещало новорождённому одни лишь страдания. Не найти худшего времени, чтобы привести в мир ребёнка – даже женщина-о́ни и та бы стиснула зубы, но протерпела до следующего утра.
Невестка старого Ёримасы, однако, стерпеть не смогла. Разродилась, как назло, быстро, ещё и в час Быка, около двух часов ночи, когда правят сплошь тёмные силы. Повитухи даже кадки с водой натаскать не успели, только на корточки её усадили и помогли схватиться за крепления под потолком, чтобы не завалилась.
Ладонь у Ёримасы совсем огрубела после долгих лет обращения с мечом, и кожа Кёко сразу пошла мозолями там, где он остервенело растирал её узкую грудку. Будто высечь искры из неё пытался. Рёбра, ещё мягкие, податливые, как тесто, гнулись под заскорузлыми пальцами, едва не ломаясь. Сломался бы и сам стол, приложи Ёримаса хоть чуточку больше усилий. Он ворочал щуплого младенца с боку на бок, тряс, как зонтик после дождя, хлопал по спине, насильно вталкивая человеческий жар в то, что самими богами не было для него предназначено. Всё потому, что Ёримаса верил свято: даже богов можно переубедить. Особенно если ты всю жизнь положил к ногам мёртвых, чтобы даровать покой живым.
Вот он и не сдавался.
Подпрыгнул несколько раз перед столом, отбил пяткой по полу, хлопнул в ладоши, привлекая внимание небес, как делали в храмах, и трижды воскликнул:
– Идзанами, Идзанами, Идзанами!
Только она, решил Ёримаса, способна здесь помочь. Только она может вмешаться, снова зажечь в Кёко то, что остальные боги, её дети, затушили. Ибо и сама Идзанами мать, породившая восемь миллионов ками и всех людей. А как мать может не откликнуться на слёзы и скорбь другой матери? Те были слышны Ёримасе и фигуркам на алтаре даже сквозь дюжину сёдзи, разделявших его оружейную со спальней и родильным ложем.
Повитухи, закалённые детскими смертями и тишиной, которой заканчивались каждые девятые роды – определённо несчастливое число в жизни Кёко, – давно разучились скорбеть и бороться с судьбой, поэтому утешали её мать чёрство: «Ну-ну, тише, родишь ещё!» Все они ждали, когда же старый суеверный оммёдзи тоже успокоится. Ведь богов, знали повитухи, невозможно переспорить.
Но старого Ёримасу они, очевидно, знали и того хуже.
– Вы слышите плач, госпожа? Это ребёнок плачет, ребёнок! Ох, госпожа…
Покрывая фигурки для домашнего алтаря глазурью – Ёримаса выстругал новую каждый раз, когда замечал, что живот его невестки снова прибавил в обхвате, – он молился о внуке, что сможет испить с вином пепел былой славы их дома и воскресить его величие в своём дыхании. Но боги всегда слушали молитвы вполуха. Потому и подарили ему не внука, а внучку, заодно отобрав у неё всё, что могло бы исполнить дедушкины чаяния, включая это самое дыхание. Должно быть, не следовало ему водить дружбу с ёкаями – так он лишь прогневил богов… Но разве виноват Ёримаса, что порой с мононоке без них не справиться? Или что они мешают такое вкусное тосо – горячее саке со специями, способное согреть даже в самую студёную зиму? Хотя, может, дело было не в нём и не в ёкаях, а в его сыне, привезшем с собой чужеземку из странствий, совсем не похожую на наследницу третьего дома оммёдзи, которую ему сватали изначально. Впрочем, какая уж разница? Нет её, этой разницы. Только не тогда, когда внучка Ёримасы так завизжала у него на раскрытых ладонях, словно надеялась остаться мёртвой.
Синюшность ушла, растворилась во вновь забурлившей крови. И пусть осталась нездоровая бледность с выбеленными радужкой и зрачком левого глаза, Ёримасе новорождённая Кёко показалась совершенно очаровательной. Стоило ему взяться за хлопковые пелёнки, чтобы поскорее завернуть её и приложить к материнской груди, как те промокли насквозь – так сильно он вспотел. Да одним его кимоно, если выжать, можно было бы вымыть весь дом! Пока Ёримаса пытался кое-как обтереться, чтобы никого не смутить, голоса и все прочие звуки за сёдзи исчезли.
Мать на родильном ложе больше не плакала. И не радовалась тоже.
Матери больше не было.
Зато осталась Кёко, и визжала она ещё с неделю, да так истошно, что дедушка снова начал молиться Идзанами и стругать оленьих кукол, умоляя простить его роду все грехи, за которые Кёко была им ниспослана.
– Хватит, дедушка! Это скучно и совсем не смешно.
– Как же так? Ты ведь всегда до икоты хохочешь с того, как я об этом рассказываю… Неужели моя Кёко выросла?
– Хочу послушать что-нибудь другое, не про себя! Про тебя хочу. Расскажи о мононоке, дедушка!
Как и историю своего рождения, всё об их мире и о том, что страшного и завораживающего в нём есть, Кёко узнала от Ёримасы. Ей было три, когда её посвятили в ремесло их рода и объяснили, почему у них на пороге иногда стоят понурые незнакомцы в траурных одеждах, увешанные защитными амулетами, хотя, заросшая дремучими ивами, что прекрасно отгоняли от дома любое зло, земля Хакуро сама по себе являлась защитой. А уж на чайной террасе, под ветвями вечно цветущей ивы хакуро, бояться было нечего и подавно. Покрытая бархатными розовыми лепестками, она, вопреки законам природы, вымахала в три-четыре раза выше дома. Именно там дедушка Кёко, Ёримаса Хакуро, и принимал тех, кого на людях называл «заказчиками», а в узком семейном кругу – «жертвами». Иногда Кёко составляла ему компанию, садилась на специальную плоскую подушечку-дзабутон после того, как приносила гостям пиалы с сенча, и тоже слушала, что же у них стряслось. Кто умер и отказывался упокоиться вопреки святым заветам на этот раз.
– Поверить не могу, что мой муж хочет забрать нас всех с собой в могилу! – рыдала вдова, и пиала в её пальцах дрожала сильнее, чем сами пальцы, отчего ненароком можно было заподозрить и притворство. И всё же не столь было оскорбительным лицемерие, сколько то, что она проливала на своё хомонги один из самых дорогих сортов чая, который только можно подать гостям. – Он ведь при жизни и мухи не обидел! Был таким покладистым, совсем не упрямцем, даже не гордецом – при его-то достатке… Как же извращает людские души смерть!
– Это делает, госпожа, не смерть, – отвечал ей Ёримаса, оставляя пометки кистью на деревянной дощечке. Кёко, подпрыгивая на своём дзабутоне, смогла рассмотреть и прочесть из-за его плеча лишь иероглифы «жадность» и «жена». – Это с ними делает несчастная жизнь, которую они прожили, не найдя в себе смелости превратить её в счастливую.
Иногда гости покидали чайную террасу, даже не зайдя в сам дом, демонстративно опрокинув чашки или вовсе чайничек, чтобы красноречиво намекнуть: в услугах Хакуро после таких оскорбительных разговоров они больше не нуждаются. Людям, объяснял дедушка Кёко, просто претит правда, но именно в том, чтобы её выяснить, и заключается истинная работа оммёдзи. Ведь не способен обрести покой тот, кто не был услышан и понят.
«Несчастная жизнь?! Да моя дочь жила как принцесса! У неё было всё!» – ответил как-то Ёримасе купец, заслышав подобное. И так отвечало большинство. А потом неизбежно оказывалось, что это «всё» подразумевало лишь ожерелья из яшмы, шёлковые кимоно и внимание слуг. Но не защиту от родительских унижений или мужа, выбранного поневоле, злоупотреблявшего саке и изнасиловавшего свою жену уже через два часа после того, как она явила на свет его первенца. А иногда под личиной мононоке и вовсе оказывалась никакая не дочь, а человек, чьё имя пытались утопить на дне семейной истории, привязав к нему камень, дабы скрыть навлечённый позор или собственное злодеяние. Словом, лжи в работе оммёдзи хватало с лихвой. Она всегда предшествовала появлению нового мононоке, и не было ничего предосудительного в том, что Ёримаса окружал себя правдой во всём, в чём только мог. Возможно, поэтому он и любил рассказывать Кёко истории из прошлого, ведь не существовало ничего честнее.
– Вы сможете упокоить его душу? – всхлипывая, спросила вдова, всё-таки вернувшись в дом Хакуро двумя неделями позже, когда мононоке сжил со света и всех её слуг, и ещё двух других экзорцистов, нанятых откуда-то издалека.
– Упокоить, боюсь, что нет, – ответил Ёримаса и тут же пояснил, когда вдова переменилась в лице: – Если душа уже переступила черту, поддалась злому умыслу и обратилась в мононоке, то ничего, кроме другого злодеяния, её не упокоит. Но сделать так, чтобы супруг не потревожил вас больше, я могу. Это зовётся изгнанием. В конце концов, мы, оммёдзи, не просто так носим вместе с талисманами ещё и мечи…
– Знаешь, почему эта ива такая высокая и не опадает даже в кан-но ири – «приход ужасных холодов»? – спросил Кёко дедушка, когда они в очередной раз пили травяной чай под её ветвями.
В ту пору кан-но ири как раз и зачинался – того и гляди мог пойти первый снег. Но в чайном домике на террасе, несмотря на сквозняк, всегда было тепло, и отнюдь не благодаря жаровне с углями в её центре, где стоял их низкий церемониальный столик. Всё дело, уже тогда догадывалась пятилетняя Кёко, было в иве. Даже зимой, в самые свирепые холода, когда многие жители Идзанами шли в горные храмы молиться о благополучии и исцелении, нежно-розовые листочки, по форме напоминавшие колокольчики, не съёживались и не бледнели. В отличие от ивы обычной ветви хакуро торчали во все стороны, такие низкие и пушистые, что даже ребёнок, как Кёко, мог запросто дотянуться и понюхать их. Это она частенько и делала. Было достаточно приложить к извилистому, одетому в мох стволу обе ладони, чтобы мигом согрелось всё тело. Жар древо излучало такой, будто внутри него спал живой человек, даже теплее и живее, чем Кёко – бледная и вечно озябшая, она даже поздней весной носила кимоно с шерстяной подкладкой.
– Мы кровь от крови Мичидзане Сугавары – великого политика и, к несчастью, одного из великих же мононоке. Великое бедствие, как его называли. Он наслал мор на столицу и сгубил весь императорский род, из-за чего сёгуну пришлось взять бразды правления в свои руки. Когда Сугавара был изгнан другими нашими предками, его род раскололся на пять семей оммёдзи. Первая из них, Абэ, по сей день служит лично сёгуну при дворе, в то время как другие четверо разъехались по разным концам страны. Того, кто отправился на запад, возглавил пятую семью и посадил здесь эту иву, звали Хирима. Если ты посмотришь на хакуро в дикой природе, то увидишь, что эти деревца никогда не перерастают человека. Но вот наше…
И Кёко тут же уставилась вслед за дедушкой на иву, разглядывая её в оба глаза, пусть один из них почти ничего не видел. Дерево ведь было не просто выше даже самого рослого самурая, а поднималось над узорчатой глиняной черепицей их дома.
– Саженец нашего дерева привёз в Идзанами чужеземный торговец и подарил Хириме в благодарность за мононоке, изгнанного с его корабля. Так полюбил Хирима это дерево, что не вынес, когда то вдруг начало чахнуть от неизвестной болезни годы спустя. Тогда он совершил мигивари ни татсу – «замещение другого собой». Хириме было уже под восемьдесят, так что ему нечего было больше ждать от жизни, кроме красоты любимого древа… Преклонил он перед ним колени и попросил обменять все годы, что ещё ему отмерены, на то, чтобы увидеть в последний раз, как оно цветёт. И знаешь, что случилось после этого, Кёко? – Она покачала головой. Дедушка всегда спрашивал это «знаешь?», прежде чем рассказать что-то важное, чтобы Кёко точно хорошо это запомнила. – Ива распустилась у него на глазах, а на следующий день Хирима не проснулся. Зато проснулась ива хакуро и не спит по сей день. С тех пор мы сами имя Хакуро и носим.
В этот момент к их чабудаю как раз подоспела Аояги с подносом. Шлейф её каракоморо, шёлковой накидки, наброшенной поверх двадцатислойного кимоно, струился меж босых ног, расстилаясь по стылой земле, как павлиний хвост. Тоже розовый, тоже с узорами мелкими, как листья, шелестевшие над чайным домиком. Её распущенные тёмные волосы, струившиеся по спине, навевали мысли о древесной коре, а гибкий высокий стан – о стволе. Если бы Аояги взобралась на иву, то слилась бы с ней или, быть может, и вовсе превратилась обратно в одну из её ветвей. Сколько бы Кёко ни вглядывалась в это румяное круглое личико – а делала она это с рождения, – никогда не видела на нём ничего, кроме улыбки. Даже морщин.
– Принеси-ка мне кувшинчик саке, Аояги, – обратился к ней Ёримаса, пока та, опустившись подле чабудая на колени, разливала им свежезаваренный чай.
– И печенье, которые Кагуя-химе испекла! То, что в форме рыбок, – добавила Кёко и чуть не задохнулась от восторга, когда Аояги, уйдя и быстро вернувшись, действительно принесла свежеиспечённый бисквит с хвостиками, как у кои, и начинкой из сладкой бобовой пасты.
– Ива, – сказала она вместо кивка, подавая их. – Ива.
Это означало одновременно и «Ваши рыбки, юная госпожа», и, возможно, «Скажите, если захотите что-нибудь ещё». Кёко пока не умела разбирать её речь целиком, но дедушка обещал, что однажды у неё это получится. Правда, не раньше, чем Аояги отойдёт Кёко в наследство, как когда-то она передалась Ёримасе от его отца, а тому – от деда и того самого Хириме, не подозревающего, что, отдавая дереву хакуро свою жизнь, он тем самым породил жизнь совершенно новую и необычную. И невероятно преданную.
– Ива, – повторила та снова, когда вечером, перед сном, принесла Кёко тайком из кухни ещё одну рыбку. – Ива.
То, что Аояги с каждым годом становится всё послушнее Кёко, хотя должна была слушаться лишь одного хозяина – Ёримасу, – уже тогда должно было насторожить. Но для пятилетней малышки это был лишь ещё один повод для гордости, ещё одна история, как те, что предопределили характер Кёко самым непредсказуемым и нежелательным для всей семьи образом. Впитав их все до единой, как корни деревьев впитывают воду в пору сливовых дождей, она решила, что раз появилась на свет лишь благодаря тому, что дедушка не смирился с судьбой, то и она сделает то же самое.
Кёко тоже переборет судьбу и станет экзорцистом.
– Ты девочка! – вскричал, услышав об этом в первый раз, Мичи Хосокава, единственный ученик её дедушки. Ёримаса взял его под своё крыло просто потому, что они с Кёко были ровесниками и ей требовался хоть какой-нибудь друг вместо тех, что обзывали её «юки-онна» за бледность кожи, за молочного цвета глаз и за странную историю её рождения, которую повитухи быстро разнесли по всей Камиуре. Поскольку в ином случае Хосокаве было суждено скитаться по улицам и попрошайничать, – оба его родителя из самурайского рода совершили сэппуку, обвинённые в предательстве родины, – у него не осталось иного выбора, кроме как с Кёко дружить. Точнее, пытаться. – Ты девочка! – повторял он без остановки, мешая ей заучивать иероглифические сигилы для офуда – бумажных талисманов с разными свойствами, помогавших в экзорцизме. – Пускай и из дома оммёдзи, но девочка! Девочка! Ещё и слепая, как крот. Ты можешь быть геомантом или медиумом, но не оммёдзи. И ты должна быть кроткой и послушной мужчине, то есть мне! А не то… Ой!
После этого Кёко не выдержала и швырнула ему в глаз камень, из-за чего Хосокава сам едва не ослеп. С тех пор он больше никогда не говорил такой ерунды.
И всё же именно тогда, не из-за его слов, но из-за самого его присутствия, Кёко начала понимать, что осуществить её мечту будет сложнее, чем она думала. Знатное происхождение, опыт, накопленный поколениями предков, семейная библиотека и дедушка, повстречавший за свою жизнь больше мононоке, чем водилось цикад в траве (а водилось их там очень много – каждое лето задний двор имения шумел, как море в сезон тайфунов), – всё это перечёркивал один факт её рождения.
Кёко была девочкой, и она умерла, появляясь на свет. На её ладошках даже опытные хироманты не нашли бы линию короче, чем линия жизни. Всё потому, что ей с самого начала было суждено строить песчаные замки на дне Жёлтых вод с другими нерождёнными детьми, а не разучивать заклятия и таскать с кухни печенье. И хотя, когда Кёко впервые повели в храм, чтобы назвать богам её имя, вместе с ней понесли и семьдесят бумажных жертвенных фонарей – по одному на каждый год, на который требовалось отсрочить её несчастья, – это вовсе не означало, что однажды судьба не дотянется до Кёко через их заслон… К тому же, чтобы стать экзорцистом – неважно, по зову рода или же богов, – нужно отвечать трём критериям: быть здоровым физически, быть здоровым душевно и родиться в счастливый день. Кёко соответствовала лишь второму из этих требований. Но после инцидента с камнем Хосокава и с этим явно бы поспорил.
Вероятно, именно поэтому самые простые заклинания для активации самых незамысловатых офуда, которые Кёко учила в ту пору – заклинание остановки, заклинание защиты и иже с ними, – так и остались единственными практиками из колдовства оммёдо, которым дедушка её обучил. Он утверждал, что это лишь потому, что каждый офуда при срабатывании пьёт жизненную силу владельца, которой у Кёко от рождения и без того немного, а потому ей не рекомендовано ими пользоваться. Но она с каждым годом убеждалась всё больше: человек, ненавидящий ложь, лжёт искуснее всех.
Обоим Ёримаса вкладывал в руки деревянные мечи, но лишь Хосокаву он поправлял, шлёпал плоской стороной бамбуковой трости, если тот хотя бы сутулился, даже если Кёко в это время намеренно корчилась и крючилась. Обоим Ёримаса объяснял, что офуда изготавливают в храмах, а оммёдзи их только берут и используют, чтобы не тратить лишнее ки, но только Хосокаве он тайком рассказывал, как сигилы всё-таки написать, изготовить офуда самому, если вдруг они закончатся, а мононоке загонит в ловушку. Обоих Ёримаса поднимал на рассвете, но вот Кёко могла и проспать, при этом не познав ни одного наказания, в то время как Хосокаву за пятиминутную задержку ждал пустой вечер без ужина. Обоих Ёримаса накануне мацури водил в храм посмотреть на кагура – ритуальный танец жриц-мико, – и только Кёко он заставлял разучивать его наизусть вместе с её мачехой Кагуя-химе. Хосокаву же он в это время забирал в имение оттачивать удары меча.
Обоих Ёримаса посвящал в искусство оммёдо…
Но по-настоящему готовил к нему лишь Хосокаву.
Поэтому Кёко, как могла, готовилась сама. Хосокава ей, правда, иногда тоже помогал, хоть и на своих условиях.
– Не передумала? – спросил он, когда Ёримаса отправился в соседнюю деревню, где особо зловредный мононоке наводил страх сразу на тысячу её жителей, отказываясь покидать местную реку. И Кёко, пользуясь моментом, попросила Хосокаву показать, чему же его тайком учил дедушка, водя в тутовую рощу за кладбищем каждый четверг. Поскольку Кёко к кладбищу было запрещено приближаться и на ри – в семье до сих пор боялись, что духи захотят вернуть то, что когда-то причиталось им по праву, но было насильно отнято, – она в это время репетировала кагура и потому уже измаялась от любопытства.
Вот и ответила решительно, одёрнув полы кимоно и случайно образовавшиеся складки на штанах-хакама, чтобы ни то, ни другое случайно не задралось в процессе:
– Показывай давай! Быстрее, пока дедушка не вернулся!
Хосокава боязливо оглянулся по сторонам. Драться, даже понарошку, с юной госпожой из дома оммёдо не то чтобы сильно поощрялось. Будь её положение чуть выше – а выше стояли только князья-даймё, – ему бы причиталось минимум десять ударов плетью после. Это, конечно, не останавливало его от попыток утопить Кёко в онсене, когда они вместе плескались нагишом в горячих источниках, но всё же сейчас в его руке был деревянный меч, а не мочалка. Задний двор, впрочем, пустовал, а Аояги хоть изредка и выглядывала из дома наружу, чтобы отряхнуть от пыли татами, всё равно была нема, как дерево – буквально. И всё-таки Хосокаве не очень-то хотелось прослыть негодяем, обижающим маленьких девочек.
Однако обещанные из ларца Кёко куколка самурая и камицубамэ – бумажные ласточки на верёвке, которые порхали от ветра как живые и как живые же ворковали от привязанных к ним колокольчиков, – быстро разрешили его внутренний спор.
– Ладно, – буркнул Хосокава, и Кёко просияла. – Но только один раз. Смотри, не зевай!
Он спрятал в карман разукрашенную куколку самурая (камицубамэ Кёко обещала донести ему позже) и закатал рукава юкаты, прежде чем поднять меч на уровень груди, где виднелся её запа́х. Затем Хосокава согнул колени и прижался к земле, как лягушка. Кёко сделала точно так же, стараясь повторять точь-в-точь, а потому неуклюже пошатываясь с непривычки. Голову ей приходилась держать под наклоном, чтобы следить за Хосокавой здоровым глазом и ничего-ничего не упускать.
«Стать песком, по которому он ходит, – повторяла себе Кёко голосом дедушки. – Отпечать на себе следы. Запомнить всё с первого раза».
Ведь пусть они и купались с Хосокавой вместе, и ели вместе, и даже спали под одной крышей – Хосокаве, правда, достался футон в помещении для слуг, – помогал он ей всегда не охотнее, чем богомол стал бы помогать муравью. Так что второй попытки у неё и впрямь могло и не быть.
– Готова?
В ответ Кёко выставила перед собой меч, и вполовину не такой исцарапанный и надколотый, как у него, потому что Хосокава со своим тренировался намного чаще, дольше и свирепее. Пожалуй, ей стоило это учитывать, прежде чем просить показать поставленный дедушкой удар не на соломенном пугале или подпорках дома, а на ней. Несмотря на то что Ёримаса покрыл их мечи несколькими слоями лака, чтобы дети не нацепляли заноз, несколько таких вонзилось Кёко под ногти, как иглы, когда Хосокава обрушился на неё с разбегу и отправил её меч в полёт, а следующим ударом – саму Кёко.
О своей просьбе она жалела ещё долго, но особенно – когда каталась в слезах по траве и выплёвывала выбитые зубы. Благо, что молочные. И благо, что было их тогда штук десять или одиннадцать (по похожей причине). Поэтому она предпочла с парными тренировками завязать, а если просила Хосокаву показать ей что-нибудь эдакое, чему отказывался обучать её Ёримаса под самыми разнообразными и неубедительными предлогами, то только с безопасного расстояния. Всё увиденное Кёко затем повторяла в одиночестве снова и снова, чтобы компенсировать скромные навыки совершенством, до которого они доведены. Ведь оммёдо, сам дедушка говорил, – это вовсе не о том, чтобы мастерски владеть оружием, а о том, чтобы мастерски использовать его против мононоке. Так что пусть Хосокава и дальше становится прекрасным мечником, решила Кёко.
А она, в свою очередь, станет прекрасным оммёдзи!
На вершину покатой крыши имения Кёко после домашних уроков вскарабкивалась с удивительными лёгкостью и проворством. Отсюда город Камиура лежал перед ней как на ладони и был подобен морским гребешкам с Большого моря. Именно на перламутровые панцири моллюсков походила та плеяда храмов, что паломники и оммёдзи заложили на пиках каменистых гор, через которые пролегал один из пяти главных торговых путей Накасэндо. Над карминовыми колпаками храмов вился муслиновый белый дым, и вместе с ним по жилым кварталам тянулся запах жжёного уда и плавленой смолы. К этому неизбежно примешивался аромат вина и сливового ликёра – их громыхающие бочки развозили между прилавками всякий раз, когда близился очередной мацури. Кагуя-химе в таком случае тоже всегда была где-то там. Кёко было достаточно прислушаться, чтобы узнать, где именно: колокольчики-судзу на её запястьях так звенели, когда она в танце натягивала тетиву церемониального лука, что, должно быть, будили все восемь миллионов ками.
Впрочем, вряд ли они злились. Кагуя-химе танцевала слишком хорошо, чтобы на неё вообще можно было злиться. Мико в прошлом, она, вопреки традициям, мико и осталась, даже после замужества. Пусть уже не проводила обряды и ритуалы над новорождёнными и новобрачными, как раньше, и не носила каждый день белое косоде с красной юбкой, но неизменно их надевала, коль приглашали на сцену. Боги действительно её любили – никто в Камиуре так и не смог её кагура превзойти. Кагуя-химе охотно этим пользовалась и, несмотря на упрёки старых консервативных жрецов, продолжала танцевать.
Лишь спустя много лет Кёко поняла, что кагура просто был единственной радостью в жизни Кагуя-химе с тех пор, как она связала эту жизнь с её отцом.
– Слушайся Кагуя и заботься о сёстрах, – говорил он каждый раз Кёко перед своим уходом так, будто она правда могла не слушаться и не заботиться. – И заканчивай лазать по крышам. Свалишься ведь однажды! Ты маленькая госпожа или маленькая мартышка?
Сплошь грязные носочки-таби, которые должны были оставаться белыми, всегда выдавали её с потрохами. Вот и сейчас отец усмехнулся, и его ладонь, жилистая и зачерствевшая, прямо как у дедушки, взъерошила её короткие чёрные пряди, сплетая из них дроздовое гнездо. Кёко поморщилась, но руку не скинула, только продолжила помогать упаковывать сумки, словно её отец был каким-то посыльным, а не оммёдзи. Дедушка так его и называл: «Этот хикяку». Они двое ссорились чаще, чем здоровались, ведь, в отличие от Ёримасы, отец Кёко не ждал заказчиков, восседая в своём имении, а сам странствовал от дома к дому, спрашивая, нужна ли помощь. Но не само странствие было так унизительно, по мнению Ёримасы, как то, что это приносило золота намного меньше, чем наторговывали за год даже самые незадачливые рыбаки. Только запах саке, синяки и ссадины приносил с собой отец Кёко, когда возвращался, и только одну лишь мысль – что совсем скоро он уйдёт опять.
Уйдёт и даже не озаботится тем, что не видит, как растёт его старшая дочь и двое других, уже от второй жены, взятой в дом всего спустя год после кончины первой.
Третья дочь только-только научилась ползать и как раз выглядывала из-за спины Кёко, болтаясь в обвязанном вокруг её плеч платке. Кёко нянчила обеих сестёр, пока Кагуя-химе снова выполняла обязанности жрицы в Высоком храме. Впрочем, если бы Кагуя-химе знала, что отец уйдёт именно сегодня, она бы наверняка сорвалась сюда прямо посреди кагура. Поэтому, понимала Кёко, оно и к лучшему, что её здесь нет. Дедушка провожать отца тоже не вышел, заперся в комнате вместе с уже спящей Цумики. В этот раз Кёко приходилось давиться прощанием и печалью одной.
«Оммёдзи ведь, – пыталась внушить она себе дочернюю гордость, нежным касанием к кожаным ножнам прося меч внутри них защищать её отца в дороге. – Папочка просто выполняет свой долг».
– Обещаю вернуться к Танабате с гостинцами! – улыбнулся тот напоследок, по очереди целуя их с Сиори в лоб.
Та пищала у Кёко за спиной, как котёнок, а сама Кёко вымученно улыбалась в ответ. Она знала, что теперь не увидит отца до самого лета, до седьмого дня седьмого лунного месяца по лунному календарю, пока в праздник Танабату прекрасная звёздная принцесса-ткачиха снова не сочетается узами брака с земным пастухом.
А тем временем на улице бушевала метель.
– Не повезло, – вздохнул дедушка однажды, когда ему пришло извещение об отмене заказа, за выполнение которого он взялся всего несколько дней назад. Кёко тогда уже исполнилось десять.
Пусть семья, запросившая услуги экзорцизма, проживала в другом городе в неделе езды, да и не было ещё доподлинно известно, что терзает их именно мононоке, а не какая-нибудь дурная болезнь (перед визитом оммёдзи пострадавших всегда сначала осматривал врач), Ёримаса теперь брался и не за такое. Хотя воплощением фамилии Хакуро была гибкая и вечно цветущая ива, а не прекрасная, но мимолётная сакура, однако именно как лепестки сакуры и осыпался их дом. Первый лепесток облетел ещё задолго до рождения Кёко и даже её отца – в ту пору, когда Ёримаса сам прослыл пылким и наивным юнцом под стать своей внучке. Страна Идзанами знавала множество войн, но никогда такую кровопролитную, как та, в которой два великих сёгуна рвали её на части, точно рисовый пирожок. Достоинством Ёримасы же всегда была верность. Верность же была и его недостатком. Когда пришлось делать выбор – тот сёгун, что был с самого начала, или же его молодой потомок, который вознамерился им стать, – Ёримаса свой выбор сделал.
И прогадал.
Голова его сёгуна ещё долго украшала пику дворцовых врат.
И пусть свою голову Ёримасе сохранить удалось, ибо после войны страна кишела обозлёнными мононоке и потому не могла позволить себе лишиться одного из пяти столпов оммёдо, клеймо тодзама – «неблагонадёжный» – на его лбу горело ярко. Буквально. Лишь спустя десять лет Ёримасе разрешили распускать волосы, чтобы прикрыть обезображенный иероглифом лоб, а ещё спустя столько же – перенаправлять в казну не восемь десятых дохода, а всего пять.
Впрочем, первое, в отличие от второго, никогда не было для Ёримасы проблемой, ибо не так страшен вид клейма, как вид медленно пустеющего дома. А пустел он стремительно, сразу по множеству причин: после присвоения дому Хакуро статуса тодзама те его члены, что не были связаны с ним кровью слишком уж плотно, отреклись и от фамилии, и от наследия, и даже от искусства оммёдо. Ещё треть выкосила сама война, прежде чем закончиться, а остальных – мононоке, которых она оставила после себя. Так и осталась лишь одна главная ветвь – ветвь Ёримасы – и три его сына, двое из которых погибли ещё в младенчестве, едва научившись держать головку. Достаточно для того, чтобы дом оммёдо держался на плаву, но не для того, чтобы он процветал. Да и уж точно не тогда, когда в Идзанами воцарился мир при новом сёгуне, и потому, в отсутствие зла, почти перестали появляться злые духи.
«Никогда не думал, что мир во всём мире возможен, – сказал дедушка как-то раз, пролистывая семейные записи и обнаружив, что за весь год ему довелось изгнать не более трёх мононоке. – И никогда не думал, что буду тому так не рад…»
Кёко не знала, ощущают ли другие дома оммёдо нехватку работы так же, как остро это чувствовали Хакуро, но для их рода это был ещё один гвоздь в крышку гроба.
Ещё же одним таким гвоздём был некий Странник.
– Первый клиент за четыре месяца, и того у меня из-под носа увёл! – цокнул языком дедушка, складывая извещение в четыре раза и придавая его огню в бронзовой чаше, где по старой военной привычке сжигал все бумаги с его именем в письменах. – Вот же негодник!
Как и в случае с Аояги, уже тогда Кёко следовало обратить внимание на то, что дедушка всегда называл Странника «негодником» и никогда – «мерзавцем», как то делали другие экзорцисты, оказавшись на его месте. В голосе дедушки не слышалось ни злобы с завистью, ни даже элементарного разочарования. Возможно, думала Кёко, потому, что он знает, сколь развращают подобные чувства душу. Ни одному экзорцисту не хотелось бы самому обратиться в мононоке после смерти. Все они регулярно проходили хараи, обряд очищения, и медитировали, дабы избежать такой участи.
Позже Кёко узнала, что дело было совсем не в этом.
– Странник – тот человек, который изгоняет мононоке без разрешения Департамента божеств? – спросила она, поднапрягшись, чтобы наглядно дедушке продемонстрировать, насколько внимательно она всегда слушает его истории. – Любой оммёдзи ведь должен сначала получить у них разрешение, если не принадлежит к одному из пяти домов или не прошёл обучение, верно?
– Верно, – кивнул дедушка, пряча улыбку. – Но, полагаю, Странника это не особо волнует.
– Почему же его не поймают?
– Потому что не помнят, – ответил Ёримаса.
– В каком смысле? Ты сам о нём рассказывал…
– О том, как он выглядит, или всё же о том, чем он занимается? – Кёко запнулась, судорожно вспоминая, и дедушка покачал головой. – Молва о Страннике по всему Идзанами ходит, но тем, кто его встречал, интересно, кто он такой, не меньше, чем тем, кто слышит о нём впервые. Чары то, должно быть, да ещё какие! Крепкие, что и Кусанаги-но цуруги не разрубишь. Любит Странник знакомым незнакомцем оставаться, и мне понятно почему: проблем так меньше.
– А он бывал когда-нибудь в Камиуре? – принялась любопытствовать Кёко. Её фантазия уже рисовала его портрет, то, каким мог бы быть человек, породивший при своей жизни три сотни легенд, в то время как даже великие полководцы после смерти порождают максимум три десятка.
– Бывал, – кивнул опять дедушка, и Кёко затаила дыхание, подавшись к нему на своём дзабутоне. – И отнял у моего деда один из заказов. Тот слишком долго думал, браться за него или нет, – вот мононоке и распоясался, внимание Странника привлёк. Наш род тогда ещё процветал, насчитывал дюжину совершеннолетних мужчин, так что им, как ты догадываешься, такое не по нраву пришлось. Оммёдзи не любят Странника вовсе не потому, что он выскочка нахальный, стирающий себя из памяти людей… – Дедушка выдержал паузу, чтобы смочить холодным саке горло, когда появившаяся Аояги наполнила из кувшина его чашку. – Его не любят, потому что он изгоняет мононоке совершенно бесплатно, в отличие от нас. И вдобавок делает это до неприличия быстро, словно у него совершенно нет никаких других дел! Действительно негодник, правда же?
И дедушка рассмеялся. А ведь этот Странник буквально голыми руками вырвал добычу из цепких зубов волка, который всю зиму её выслеживал. Ёримаса даже уже собрал походную сумку и подковал коня в дорогу – завтра он планировал выдвигаться на подмогу той семье. Ярко-жёлтый цвет его кимоно, добытый из дорогого шафрана – цвет оммёдо, на который, как гласили поверья, мононоке даже больно смотреть, – выцвел с годами до бледно-соломенного, но в темноте, при зажжённых кругом свечах, всё равно сиял.
Этому кимоно вместе с многочисленными амулетами, надетыми поверх него, было суждено вернуться в ящичек для одежды, а мечу Кусанаги-но цуруги, впервые за несколько месяцев снятому со стены, – так и остаться в красных лакированных ножнах.
– Ох, если Странник был в Камиуре так давно, то он, должно быть, сейчас уже совсем дряхлый, – вырвалось у Кёко, и дедушка рассмеялся опять. О том, что Ёримаса тоже примерно такого возраста, она не подумала. – Им что же, может оказаться кто угодно, раз никто не запоминает его лица? Как же тогда люди понимают, кого просить о помощи?
– Они и не просят, – ответил Ёримаса, снимая с пояса ножны и отодвигая их в сторону, как Кёко и думала. В реальности этот жест показался ей ещё грустнее, чем в мыслях. – Позвать его нельзя, нанять – тоже… Странник сам появляется там, где он нужен, и тогда, когда он нужен. Но всегда своевременно, должен сказать, ну, или почти. Притворяется торговцем и носит большо-ой такой короб за спиной, – то ли людей за нос водить любит, то ли зарабатывает таким образом на жизнь… А ещё знает тысячу разных заклинаний, использует офуда без рук и владеет сразу двадцатью четырьмя сикигами.
– Двадцатью четырьмя?! Ух ты! Это ж сколько ки иметь нужно, чтоб распоряжаться таким количеством сикигами… Вот бы и нам так уметь…
– «Нам»? Считаешь, мне до него далеко, да?
Дедушка, прежде державший руки на чабудае и подливавший себе ещё саке из керамического сосуда-токкури, повернулся. Он не выглядел оскорблённым, скорее подтрунивал, но Кёко всё равно смущённо втянула голову в воротник кимоно.
– Ну. – Стёсанные во время стирки пальцы затеребили шнурки на рукавах. Ещё полчаса назад Кёко помогала мачехе готовить ужин и забыла их развязать, подобранные, чтобы не мешались. Прислуги к тому времени у них уже не осталось – не на что было содержать. И теперь Кёко приходилось вести хозяйство с Аояги и Кагуя-химе на равных. – Ты сказал, что он изгоняет мононоке «до неприличия быстро», в то время как и у тебя, и у отца на одного уходит в среднем пара недель…
– У Акио-то? – фыркнул Ёримаса, и губы его сжались в тонкую линию, а брови приподнялись и образовали почти треугольник на лбу, отчего Кёко прикусила себе язык. – С Акио никого не сравнивай, ни меня, ни тем более Странника! Он больше дурака валяет, чем действительно занимается изгнанием. Там, наверное, и мононоке-то один в год, максимум два. И, как назло, единственный сын ведь! Ни положиться на него нельзя, ни наследие доверить. Вот что мне делать с ним, спрашивается, а? Бамбуком его избить? Так нет же…
«Боги, зачем я вообще о нём заговорила», – сокрушалась Кёко, пока ещё пять минут выслушивала гневную тираду.
Обсуждать с дедушкой отца было сродни тому, чтобы с медведем обсуждать капкан, который раздробил ему заднюю лапу. В промежутках между проклятиями и сетованием на то, что Акио опять покинул имение неделю назад, Кёко в конце концов успела быстро вставить:
– Вот помнишь ту вдову, которая наплакала нам в чайном домике целую пиалу, пока не оказалось, что она сама мужа и отравила? Ты с тем случаем и вовсе шестнадцать дней возился. А Странник, наверное…
– У Странника бы заняло дня два, – согласился Ёримаса с необычайной лёгкостью и отхлебнул ещё саке. – Действительно.
Больше он ничего о нём не сказал, но Кёко хватило и этого. Странник был силён, возможно, даже сильнее, чем любой оммёдзи из пяти великих домов и Департамента божеств, стоявшего во главе всех храмов и поверий. Даже Ёримаса, когда-то лучший в своём деле в западной части страны, это признал. А значит, не было мононоке, который оказался бы этому Страннику не по зубам, и не было экзорциста, который выполнял бы свою работу лучше, чем он.
И именно тогда у Кёко зародилась эта идея. Правда, прошло ещё семь лет, прежде чем ей наконец-то выпала возможность воплотить её в жизнь. Это произошло, когда для неё настало время выходить замуж, дедушка уже перестал быть оммёдзи, а в Камиуре впервые за долгие и мирные двадцать лет вдруг наконец-то объявился один из самых жестоких мононоке в истории их города.
Когда молодой господин, закрывая на ключ аптекарскую лавку поздним вечером, невзначай назвал её, ждущую его под зонтом, «милой невестой», она подумала, что он шутит или нечаянно оговорился. Когда молодой господин позволил ей называть себя «женихом» – нет, даже настойчиво о том попросил, трепетно сжимая её руку в повозке, когда они возвращались домой, – она решила, что кто-то из них двоих, видимо, болен. Но когда он стал всё чаще заговаривать об общем доме и предаваться мечтаниям о совместной жизни где-нибудь далеко-далеко, она наконец-то смогла поверить: они и вправду поженятся, несмотря ни на что.
И будут, несмотря ни на что, друг друга любить.
А не смотреть приходилось на многое, даже жмурить глаза: на разницу в положении и на позор, который неизбежно обрушится на весь его род, когда всем и обо всём станет известно; на отсутствие у невесты приданого и даже семьи, которая могла бы на это приданое наскрести хотя бы несколько шёлковых скатертей ради приличия; на долгую тайную связь, которая давно перестала быть всего лишь плотской, и на её безграмотность, идущую вразрез с его образованностью, учёностью и врачебной практикой среди придворных чинов. Он знал несколько языков, а она толком не знала даже того, на котором каждый день говорила и получала приказы.
Впрочем, с безграмотностью они уже почти разобрались. Благодарных пациентов у талантливых потомственных врачей всегда много, а потому много даров. Всяких интересных и разных, в частности книг и томиков древних поэтов, которых матушка бы не хватилась и которые молодой господин потому мог без опаски проносить в беседку домашнего сада. За изгородью, среди терпко пахнущих трав, которые в расцвете своём будут собраны и пойдут в новые микстуры и мази, аристократ и его слуга переставали быть таковыми и становились теми, кем тайно были на самом деле – женихом и невестой.
– Ты прибралась на столе перед тем, как прийти сюда, моя милая? Иначе матушка снова будет сердиться. Помни, мы никоим образом не должны вызывать подозрений и её недовольства, а иначе…
– Прибралась я, мой милый. И взяла с собой новые книжки, которые ты на той неделе принёс! Послушай, что нашла в них и смогла самостоятельно прочесть.
– Ну-ка, удиви меня.
– «Ах, сорвать бы маки на железном холме, закрасить ими в алый цвет слова любви на моём языке…»
– Не на «железном» холме, милая. Там написано «небесном».
– Ой.
Пока она читала вслух, он заваривал в чайничке свои любимые травы. Названия всех ей было не дано и не положено знать, но запах душицы преследовал её с самого детства – ещё с тех времён, когда жив был отец, но уже умерла мать, и он всячески старался подрастающей дочери её заменить. Утешал, когда руки при зимней стирке обмерзали в холодной реке, и баловал, когда за труды его хозяева поощряли лишней монетой. Чай был сладким – избыток липового мёда – и обжигающе горячим, таким, что не выпьешь одним глотком, даже если её жених на том настаивал, мол, так целительных свойств в травах сохранится больше. Он всячески пододвигал к ней пиалу, пока она отодвигала её обратно, перебирая страницу за страницей, книгу за книгой, увлечённая новым миром, который он для неё открыл.
– А вот это я ещё не читала… «Сказания народа Эд-дзи»…
– Эдзо, – снова аккуратно поправил её жених.
– Это ведь тот самый северный остров, где живут дикие племена и ёкаи?
– Ну. – Он хохотнул, прячась от неё и её корявого, но старательного чтения за рядом склянок из тёмного матового стекла, которые выстроились на столе, чтобы позже быть заполненными порошками из минералов и свежими взварами. У него всегда было столько работы, что приходилось брать её из лавки домой. – Про ёкаев это всё слухи. Впрочем, будь я ёкаем, то да, жил бы именно в Эдзо. Климат там злой, боги злые и племена, раз у нашего владыки двадцать лет ушло, чтобы их приструнить, видимо, тоже… Так что ёкаям там самое место.
– О нет! – воскликнула невеста вдруг, и жених её чуть не перевернул уже закупоренные и готовые к продаже баночки с края стола. – Здесь написано, что Дикий лис проглотил целый город и теперь хочет съесть солнце! Действительно, невероятно злые боги обитают в этом Эдзо. Неужели кто-то и вправду способен пойти на такое преступление? Что же нам делать, если солнца не станет? Мы ведь все здесь заледенеем…
– Ха-ха, – засмеялся над ней жених и выхватил уже изрядно помятую книжку. – Какая же ты у меня, Хаями, глупышка! «Сказания» от слова «сказать», а сказать что угодно можно, даже всякую глупость. Давай ты больше не будешь читать, ладно? Вот, выпей лучше, а то остынет… Вкусно?
В ответ на кивок он забрал у неё пустую пиалу, улыбаясь мягко-мягко, глядя нежно-нежно, так, что мягкость и нежность эти, как шёлковые нити, латали ту пустоту, которую теперь можно было в его глазах под роговой оправой очков заметить. Но только если вглядываться очень внимательно и не быть доверчивой, влюблённой и всегда видящей в людях исключительно хорошее.
Поэтому она, глупышка, и впрямь ничего не заметила.
А уже через несколько месяцев другая молодая женщина, совсем не глупая и не безродная, обряжалась в свадебные кружева, чтобы стать женой её жениха.
И всё уже было готово. И всё уже было правильно по всем канонам и заветам рода, как нужно и как хорошо; распланировано до мельчайших деталей и слов от «Спасибо, что приняли меня в семью, госпожа Якумото» до тех, что она скажет наутро, когда будет лежать на шёлковых простынях и чувствовать между бёдер покалывание. Трудолюбивой женой она собиралась стать молодому врачу, хозяйственной и послушной. Да не успела: ночью что-то позвало её из-за створок окна, когда она снова, уже девятый день подряд, не могла уснуть. Все эти девять ночей ей снились её собственные похороны, а не долгожданная свадьба, и они же состоялись через три дня, когда невесту обнаружили на её футоне бездыханной.
Не было у неё не только дыхания, но и одежды, и крови. Вообще ничего, кроме широко распахнутых глаз и приоткрытого рта, как если бы кто-то уже тогда сказал ей: «Не ты первая, и не ты последняя. Несколько невест таких будет, и я всех заберу, ибо этот жених может принадлежать лишь одной, хочет он того или нет».
© Гор А., текст, год издания 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Сами боги позаботились о том, чтобы Кёко Хакуро никогда не стала экзорцистом. Её жизнь началась с того, что она умерла.
– Почему не кричит?.. Почему не кричит?!
Дедушка был первым, кто принял Кёко на руки даже вперёд повитух, суетившихся с горячими полотенцами, вымоченными в рисовой водке, вокруг роженицы. Он же и унёс Кёко, этот скрюченный клейкий свёрток, которым она тогда была, из комнаты, чтобы мать не слышала звенящей тишины, что воцарилась в комнате вместо торжественных звуков рождения. Кёко не заплакала, как плачут все дети, делая первый вздох, потому что не было этого вздоха: пуповина обвилась вокруг шеи так туго, что попросту не оставила для него места. Холодной была кожа Кёко, синюшной и чешуйчатой, в запёкшихся багряных сгустках. Примчавшийся дедушка не дал её ни разглядеть, ни вытереть – побежал затем в оружейную и там бросил Кёко на стол, чтобы перерезать кольца задушившей её пуповины фамильным мечом Кусанаги-но цуруги. Словно надеялся обернуть против смерти мощь и ярость десяти тысяч мононоке, заключённых в него. Но с чего бы им, злым духам, насильно отправленным на покой, да так и не обретшим его, помогать младенцу?
И Кёко осталась мёртвой.
Такой она пробыла даже дольше, чем ушло у её дедушки, Ёримасы, на то, чтобы вырезать из дерева сакаки фигурку священной лани, стерегущую теперь домашний алтарь. А выреза́л он её очень старательно, надеясь тем самым умилостивить богов, когда у его невестки начались схватки. То случилось в девятый день девятого месяца года. Словом, всё с самого начала предвещало новорождённому одни лишь страдания. Не найти худшего времени, чтобы привести в мир ребёнка – даже женщина-о́ни и та бы стиснула зубы, но протерпела до следующего утра.
Невестка старого Ёримасы, однако, стерпеть не смогла. Разродилась, как назло, быстро, ещё и в час Быка, около двух часов ночи, когда правят сплошь тёмные силы. Повитухи даже кадки с водой натаскать не успели, только на корточки её усадили и помогли схватиться за крепления под потолком, чтобы не завалилась.
Ладонь у Ёримасы совсем огрубела после долгих лет обращения с мечом, и кожа Кёко сразу пошла мозолями там, где он остервенело растирал её узкую грудку. Будто высечь искры из неё пытался. Рёбра, ещё мягкие, податливые, как тесто, гнулись под заскорузлыми пальцами, едва не ломаясь. Сломался бы и сам стол, приложи Ёримаса хоть чуточку больше усилий. Он ворочал щуплого младенца с боку на бок, тряс, как зонтик после дождя, хлопал по спине, насильно вталкивая человеческий жар в то, что самими богами не было для него предназначено. Всё потому, что Ёримаса верил свято: даже богов можно переубедить. Особенно если ты всю жизнь положил к ногам мёртвых, чтобы даровать покой живым.
Вот он и не сдавался.
Подпрыгнул несколько раз перед столом, отбил пяткой по полу, хлопнул в ладоши, привлекая внимание небес, как делали в храмах, и трижды воскликнул:
– Идзанами, Идзанами, Идзанами!
Только она, решил Ёримаса, способна здесь помочь. Только она может вмешаться, снова зажечь в Кёко то, что остальные боги, её дети, затушили. Ибо и сама Идзанами мать, породившая восемь миллионов ками и всех людей. А как мать может не откликнуться на слёзы и скорбь другой матери? Те были слышны Ёримасе и фигуркам на алтаре даже сквозь дюжину сёдзи, разделявших его оружейную со спальней и родильным ложем.
Повитухи, закалённые детскими смертями и тишиной, которой заканчивались каждые девятые роды – определённо несчастливое число в жизни Кёко, – давно разучились скорбеть и бороться с судьбой, поэтому утешали её мать чёрство: «Ну-ну, тише, родишь ещё!» Все они ждали, когда же старый суеверный оммёдзи тоже успокоится. Ведь богов, знали повитухи, невозможно переспорить.
Но старого Ёримасу они, очевидно, знали и того хуже.
– Вы слышите плач, госпожа? Это ребёнок плачет, ребёнок! Ох, госпожа…
Покрывая фигурки для домашнего алтаря глазурью – Ёримаса выстругал новую каждый раз, когда замечал, что живот его невестки снова прибавил в обхвате, – он молился о внуке, что сможет испить с вином пепел былой славы их дома и воскресить его величие в своём дыхании. Но боги всегда слушали молитвы вполуха. Потому и подарили ему не внука, а внучку, заодно отобрав у неё всё, что могло бы исполнить дедушкины чаяния, включая это самое дыхание. Должно быть, не следовало ему водить дружбу с ёкаями – так он лишь прогневил богов… Но разве виноват Ёримаса, что порой с мононоке без них не справиться? Или что они мешают такое вкусное тосо – горячее саке со специями, способное согреть даже в самую студёную зиму? Хотя, может, дело было не в нём и не в ёкаях, а в его сыне, привезшем с собой чужеземку из странствий, совсем не похожую на наследницу третьего дома оммёдзи, которую ему сватали изначально. Впрочем, какая уж разница? Нет её, этой разницы. Только не тогда, когда внучка Ёримасы так завизжала у него на раскрытых ладонях, словно надеялась остаться мёртвой.
Синюшность ушла, растворилась во вновь забурлившей крови. И пусть осталась нездоровая бледность с выбеленными радужкой и зрачком левого глаза, Ёримасе новорождённая Кёко показалась совершенно очаровательной. Стоило ему взяться за хлопковые пелёнки, чтобы поскорее завернуть её и приложить к материнской груди, как те промокли насквозь – так сильно он вспотел. Да одним его кимоно, если выжать, можно было бы вымыть весь дом! Пока Ёримаса пытался кое-как обтереться, чтобы никого не смутить, голоса и все прочие звуки за сёдзи исчезли.
Мать на родильном ложе больше не плакала. И не радовалась тоже.
Матери больше не было.
Зато осталась Кёко, и визжала она ещё с неделю, да так истошно, что дедушка снова начал молиться Идзанами и стругать оленьих кукол, умоляя простить его роду все грехи, за которые Кёко была им ниспослана.
– Хватит, дедушка! Это скучно и совсем не смешно.
– Как же так? Ты ведь всегда до икоты хохочешь с того, как я об этом рассказываю… Неужели моя Кёко выросла?
– Хочу послушать что-нибудь другое, не про себя! Про тебя хочу. Расскажи о мононоке, дедушка!
Как и историю своего рождения, всё об их мире и о том, что страшного и завораживающего в нём есть, Кёко узнала от Ёримасы. Ей было три, когда её посвятили в ремесло их рода и объяснили, почему у них на пороге иногда стоят понурые незнакомцы в траурных одеждах, увешанные защитными амулетами, хотя, заросшая дремучими ивами, что прекрасно отгоняли от дома любое зло, земля Хакуро сама по себе являлась защитой. А уж на чайной террасе, под ветвями вечно цветущей ивы хакуро, бояться было нечего и подавно. Покрытая бархатными розовыми лепестками, она, вопреки законам природы, вымахала в три-четыре раза выше дома. Именно там дедушка Кёко, Ёримаса Хакуро, и принимал тех, кого на людях называл «заказчиками», а в узком семейном кругу – «жертвами». Иногда Кёко составляла ему компанию, садилась на специальную плоскую подушечку-дзабутон после того, как приносила гостям пиалы с сенча, и тоже слушала, что же у них стряслось. Кто умер и отказывался упокоиться вопреки святым заветам на этот раз.
– Поверить не могу, что мой муж хочет забрать нас всех с собой в могилу! – рыдала вдова, и пиала в её пальцах дрожала сильнее, чем сами пальцы, отчего ненароком можно было заподозрить и притворство. И всё же не столь было оскорбительным лицемерие, сколько то, что она проливала на своё хомонги один из самых дорогих сортов чая, который только можно подать гостям. – Он ведь при жизни и мухи не обидел! Был таким покладистым, совсем не упрямцем, даже не гордецом – при его-то достатке… Как же извращает людские души смерть!
– Это делает, госпожа, не смерть, – отвечал ей Ёримаса, оставляя пометки кистью на деревянной дощечке. Кёко, подпрыгивая на своём дзабутоне, смогла рассмотреть и прочесть из-за его плеча лишь иероглифы «жадность» и «жена». – Это с ними делает несчастная жизнь, которую они прожили, не найдя в себе смелости превратить её в счастливую.
Иногда гости покидали чайную террасу, даже не зайдя в сам дом, демонстративно опрокинув чашки или вовсе чайничек, чтобы красноречиво намекнуть: в услугах Хакуро после таких оскорбительных разговоров они больше не нуждаются. Людям, объяснял дедушка Кёко, просто претит правда, но именно в том, чтобы её выяснить, и заключается истинная работа оммёдзи. Ведь не способен обрести покой тот, кто не был услышан и понят.
«Несчастная жизнь?! Да моя дочь жила как принцесса! У неё было всё!» – ответил как-то Ёримасе купец, заслышав подобное. И так отвечало большинство. А потом неизбежно оказывалось, что это «всё» подразумевало лишь ожерелья из яшмы, шёлковые кимоно и внимание слуг. Но не защиту от родительских унижений или мужа, выбранного поневоле, злоупотреблявшего саке и изнасиловавшего свою жену уже через два часа после того, как она явила на свет его первенца. А иногда под личиной мононоке и вовсе оказывалась никакая не дочь, а человек, чьё имя пытались утопить на дне семейной истории, привязав к нему камень, дабы скрыть навлечённый позор или собственное злодеяние. Словом, лжи в работе оммёдзи хватало с лихвой. Она всегда предшествовала появлению нового мононоке, и не было ничего предосудительного в том, что Ёримаса окружал себя правдой во всём, в чём только мог. Возможно, поэтому он и любил рассказывать Кёко истории из прошлого, ведь не существовало ничего честнее.
– Вы сможете упокоить его душу? – всхлипывая, спросила вдова, всё-таки вернувшись в дом Хакуро двумя неделями позже, когда мононоке сжил со света и всех её слуг, и ещё двух других экзорцистов, нанятых откуда-то издалека.
– Упокоить, боюсь, что нет, – ответил Ёримаса и тут же пояснил, когда вдова переменилась в лице: – Если душа уже переступила черту, поддалась злому умыслу и обратилась в мононоке, то ничего, кроме другого злодеяния, её не упокоит. Но сделать так, чтобы супруг не потревожил вас больше, я могу. Это зовётся изгнанием. В конце концов, мы, оммёдзи, не просто так носим вместе с талисманами ещё и мечи…
– Знаешь, почему эта ива такая высокая и не опадает даже в кан-но ири – «приход ужасных холодов»? – спросил Кёко дедушка, когда они в очередной раз пили травяной чай под её ветвями.
В ту пору кан-но ири как раз и зачинался – того и гляди мог пойти первый снег. Но в чайном домике на террасе, несмотря на сквозняк, всегда было тепло, и отнюдь не благодаря жаровне с углями в её центре, где стоял их низкий церемониальный столик. Всё дело, уже тогда догадывалась пятилетняя Кёко, было в иве. Даже зимой, в самые свирепые холода, когда многие жители Идзанами шли в горные храмы молиться о благополучии и исцелении, нежно-розовые листочки, по форме напоминавшие колокольчики, не съёживались и не бледнели. В отличие от ивы обычной ветви хакуро торчали во все стороны, такие низкие и пушистые, что даже ребёнок, как Кёко, мог запросто дотянуться и понюхать их. Это она частенько и делала. Было достаточно приложить к извилистому, одетому в мох стволу обе ладони, чтобы мигом согрелось всё тело. Жар древо излучало такой, будто внутри него спал живой человек, даже теплее и живее, чем Кёко – бледная и вечно озябшая, она даже поздней весной носила кимоно с шерстяной подкладкой.
– Мы кровь от крови Мичидзане Сугавары – великого политика и, к несчастью, одного из великих же мононоке. Великое бедствие, как его называли. Он наслал мор на столицу и сгубил весь императорский род, из-за чего сёгуну пришлось взять бразды правления в свои руки. Когда Сугавара был изгнан другими нашими предками, его род раскололся на пять семей оммёдзи. Первая из них, Абэ, по сей день служит лично сёгуну при дворе, в то время как другие четверо разъехались по разным концам страны. Того, кто отправился на запад, возглавил пятую семью и посадил здесь эту иву, звали Хирима. Если ты посмотришь на хакуро в дикой природе, то увидишь, что эти деревца никогда не перерастают человека. Но вот наше…
И Кёко тут же уставилась вслед за дедушкой на иву, разглядывая её в оба глаза, пусть один из них почти ничего не видел. Дерево ведь было не просто выше даже самого рослого самурая, а поднималось над узорчатой глиняной черепицей их дома.
– Саженец нашего дерева привёз в Идзанами чужеземный торговец и подарил Хириме в благодарность за мононоке, изгнанного с его корабля. Так полюбил Хирима это дерево, что не вынес, когда то вдруг начало чахнуть от неизвестной болезни годы спустя. Тогда он совершил мигивари ни татсу – «замещение другого собой». Хириме было уже под восемьдесят, так что ему нечего было больше ждать от жизни, кроме красоты любимого древа… Преклонил он перед ним колени и попросил обменять все годы, что ещё ему отмерены, на то, чтобы увидеть в последний раз, как оно цветёт. И знаешь, что случилось после этого, Кёко? – Она покачала головой. Дедушка всегда спрашивал это «знаешь?», прежде чем рассказать что-то важное, чтобы Кёко точно хорошо это запомнила. – Ива распустилась у него на глазах, а на следующий день Хирима не проснулся. Зато проснулась ива хакуро и не спит по сей день. С тех пор мы сами имя Хакуро и носим.
В этот момент к их чабудаю как раз подоспела Аояги с подносом. Шлейф её каракоморо, шёлковой накидки, наброшенной поверх двадцатислойного кимоно, струился меж босых ног, расстилаясь по стылой земле, как павлиний хвост. Тоже розовый, тоже с узорами мелкими, как листья, шелестевшие над чайным домиком. Её распущенные тёмные волосы, струившиеся по спине, навевали мысли о древесной коре, а гибкий высокий стан – о стволе. Если бы Аояги взобралась на иву, то слилась бы с ней или, быть может, и вовсе превратилась обратно в одну из её ветвей. Сколько бы Кёко ни вглядывалась в это румяное круглое личико – а делала она это с рождения, – никогда не видела на нём ничего, кроме улыбки. Даже морщин.
– Принеси-ка мне кувшинчик саке, Аояги, – обратился к ней Ёримаса, пока та, опустившись подле чабудая на колени, разливала им свежезаваренный чай.
– И печенье, которые Кагуя-химе испекла! То, что в форме рыбок, – добавила Кёко и чуть не задохнулась от восторга, когда Аояги, уйдя и быстро вернувшись, действительно принесла свежеиспечённый бисквит с хвостиками, как у кои, и начинкой из сладкой бобовой пасты.
– Ива, – сказала она вместо кивка, подавая их. – Ива.
Это означало одновременно и «Ваши рыбки, юная госпожа», и, возможно, «Скажите, если захотите что-нибудь ещё». Кёко пока не умела разбирать её речь целиком, но дедушка обещал, что однажды у неё это получится. Правда, не раньше, чем Аояги отойдёт Кёко в наследство, как когда-то она передалась Ёримасе от его отца, а тому – от деда и того самого Хириме, не подозревающего, что, отдавая дереву хакуро свою жизнь, он тем самым породил жизнь совершенно новую и необычную. И невероятно преданную.
– Ива, – повторила та снова, когда вечером, перед сном, принесла Кёко тайком из кухни ещё одну рыбку. – Ива.
То, что Аояги с каждым годом становится всё послушнее Кёко, хотя должна была слушаться лишь одного хозяина – Ёримасу, – уже тогда должно было насторожить. Но для пятилетней малышки это был лишь ещё один повод для гордости, ещё одна история, как те, что предопределили характер Кёко самым непредсказуемым и нежелательным для всей семьи образом. Впитав их все до единой, как корни деревьев впитывают воду в пору сливовых дождей, она решила, что раз появилась на свет лишь благодаря тому, что дедушка не смирился с судьбой, то и она сделает то же самое.
Кёко тоже переборет судьбу и станет экзорцистом.
– Ты девочка! – вскричал, услышав об этом в первый раз, Мичи Хосокава, единственный ученик её дедушки. Ёримаса взял его под своё крыло просто потому, что они с Кёко были ровесниками и ей требовался хоть какой-нибудь друг вместо тех, что обзывали её «юки-онна» за бледность кожи, за молочного цвета глаз и за странную историю её рождения, которую повитухи быстро разнесли по всей Камиуре. Поскольку в ином случае Хосокаве было суждено скитаться по улицам и попрошайничать, – оба его родителя из самурайского рода совершили сэппуку, обвинённые в предательстве родины, – у него не осталось иного выбора, кроме как с Кёко дружить. Точнее, пытаться. – Ты девочка! – повторял он без остановки, мешая ей заучивать иероглифические сигилы для офуда – бумажных талисманов с разными свойствами, помогавших в экзорцизме. – Пускай и из дома оммёдзи, но девочка! Девочка! Ещё и слепая, как крот. Ты можешь быть геомантом или медиумом, но не оммёдзи. И ты должна быть кроткой и послушной мужчине, то есть мне! А не то… Ой!
После этого Кёко не выдержала и швырнула ему в глаз камень, из-за чего Хосокава сам едва не ослеп. С тех пор он больше никогда не говорил такой ерунды.
И всё же именно тогда, не из-за его слов, но из-за самого его присутствия, Кёко начала понимать, что осуществить её мечту будет сложнее, чем она думала. Знатное происхождение, опыт, накопленный поколениями предков, семейная библиотека и дедушка, повстречавший за свою жизнь больше мононоке, чем водилось цикад в траве (а водилось их там очень много – каждое лето задний двор имения шумел, как море в сезон тайфунов), – всё это перечёркивал один факт её рождения.
Кёко была девочкой, и она умерла, появляясь на свет. На её ладошках даже опытные хироманты не нашли бы линию короче, чем линия жизни. Всё потому, что ей с самого начала было суждено строить песчаные замки на дне Жёлтых вод с другими нерождёнными детьми, а не разучивать заклятия и таскать с кухни печенье. И хотя, когда Кёко впервые повели в храм, чтобы назвать богам её имя, вместе с ней понесли и семьдесят бумажных жертвенных фонарей – по одному на каждый год, на который требовалось отсрочить её несчастья, – это вовсе не означало, что однажды судьба не дотянется до Кёко через их заслон… К тому же, чтобы стать экзорцистом – неважно, по зову рода или же богов, – нужно отвечать трём критериям: быть здоровым физически, быть здоровым душевно и родиться в счастливый день. Кёко соответствовала лишь второму из этих требований. Но после инцидента с камнем Хосокава и с этим явно бы поспорил.
Вероятно, именно поэтому самые простые заклинания для активации самых незамысловатых офуда, которые Кёко учила в ту пору – заклинание остановки, заклинание защиты и иже с ними, – так и остались единственными практиками из колдовства оммёдо, которым дедушка её обучил. Он утверждал, что это лишь потому, что каждый офуда при срабатывании пьёт жизненную силу владельца, которой у Кёко от рождения и без того немного, а потому ей не рекомендовано ими пользоваться. Но она с каждым годом убеждалась всё больше: человек, ненавидящий ложь, лжёт искуснее всех.
Обоим Ёримаса вкладывал в руки деревянные мечи, но лишь Хосокаву он поправлял, шлёпал плоской стороной бамбуковой трости, если тот хотя бы сутулился, даже если Кёко в это время намеренно корчилась и крючилась. Обоим Ёримаса объяснял, что офуда изготавливают в храмах, а оммёдзи их только берут и используют, чтобы не тратить лишнее ки, но только Хосокаве он тайком рассказывал, как сигилы всё-таки написать, изготовить офуда самому, если вдруг они закончатся, а мононоке загонит в ловушку. Обоих Ёримаса поднимал на рассвете, но вот Кёко могла и проспать, при этом не познав ни одного наказания, в то время как Хосокаву за пятиминутную задержку ждал пустой вечер без ужина. Обоих Ёримаса накануне мацури водил в храм посмотреть на кагура – ритуальный танец жриц-мико, – и только Кёко он заставлял разучивать его наизусть вместе с её мачехой Кагуя-химе. Хосокаву же он в это время забирал в имение оттачивать удары меча.
Обоих Ёримаса посвящал в искусство оммёдо…
Но по-настоящему готовил к нему лишь Хосокаву.
Поэтому Кёко, как могла, готовилась сама. Хосокава ей, правда, иногда тоже помогал, хоть и на своих условиях.
– Не передумала? – спросил он, когда Ёримаса отправился в соседнюю деревню, где особо зловредный мононоке наводил страх сразу на тысячу её жителей, отказываясь покидать местную реку. И Кёко, пользуясь моментом, попросила Хосокаву показать, чему же его тайком учил дедушка, водя в тутовую рощу за кладбищем каждый четверг. Поскольку Кёко к кладбищу было запрещено приближаться и на ри – в семье до сих пор боялись, что духи захотят вернуть то, что когда-то причиталось им по праву, но было насильно отнято, – она в это время репетировала кагура и потому уже измаялась от любопытства.
Вот и ответила решительно, одёрнув полы кимоно и случайно образовавшиеся складки на штанах-хакама, чтобы ни то, ни другое случайно не задралось в процессе:
– Показывай давай! Быстрее, пока дедушка не вернулся!
Хосокава боязливо оглянулся по сторонам. Драться, даже понарошку, с юной госпожой из дома оммёдо не то чтобы сильно поощрялось. Будь её положение чуть выше – а выше стояли только князья-даймё, – ему бы причиталось минимум десять ударов плетью после. Это, конечно, не останавливало его от попыток утопить Кёко в онсене, когда они вместе плескались нагишом в горячих источниках, но всё же сейчас в его руке был деревянный меч, а не мочалка. Задний двор, впрочем, пустовал, а Аояги хоть изредка и выглядывала из дома наружу, чтобы отряхнуть от пыли татами, всё равно была нема, как дерево – буквально. И всё-таки Хосокаве не очень-то хотелось прослыть негодяем, обижающим маленьких девочек.
Однако обещанные из ларца Кёко куколка самурая и камицубамэ – бумажные ласточки на верёвке, которые порхали от ветра как живые и как живые же ворковали от привязанных к ним колокольчиков, – быстро разрешили его внутренний спор.
– Ладно, – буркнул Хосокава, и Кёко просияла. – Но только один раз. Смотри, не зевай!
Он спрятал в карман разукрашенную куколку самурая (камицубамэ Кёко обещала донести ему позже) и закатал рукава юкаты, прежде чем поднять меч на уровень груди, где виднелся её запа́х. Затем Хосокава согнул колени и прижался к земле, как лягушка. Кёко сделала точно так же, стараясь повторять точь-в-точь, а потому неуклюже пошатываясь с непривычки. Голову ей приходилась держать под наклоном, чтобы следить за Хосокавой здоровым глазом и ничего-ничего не упускать.
«Стать песком, по которому он ходит, – повторяла себе Кёко голосом дедушки. – Отпечать на себе следы. Запомнить всё с первого раза».
Ведь пусть они и купались с Хосокавой вместе, и ели вместе, и даже спали под одной крышей – Хосокаве, правда, достался футон в помещении для слуг, – помогал он ей всегда не охотнее, чем богомол стал бы помогать муравью. Так что второй попытки у неё и впрямь могло и не быть.
– Готова?
В ответ Кёко выставила перед собой меч, и вполовину не такой исцарапанный и надколотый, как у него, потому что Хосокава со своим тренировался намного чаще, дольше и свирепее. Пожалуй, ей стоило это учитывать, прежде чем просить показать поставленный дедушкой удар не на соломенном пугале или подпорках дома, а на ней. Несмотря на то что Ёримаса покрыл их мечи несколькими слоями лака, чтобы дети не нацепляли заноз, несколько таких вонзилось Кёко под ногти, как иглы, когда Хосокава обрушился на неё с разбегу и отправил её меч в полёт, а следующим ударом – саму Кёко.
О своей просьбе она жалела ещё долго, но особенно – когда каталась в слезах по траве и выплёвывала выбитые зубы. Благо, что молочные. И благо, что было их тогда штук десять или одиннадцать (по похожей причине). Поэтому она предпочла с парными тренировками завязать, а если просила Хосокаву показать ей что-нибудь эдакое, чему отказывался обучать её Ёримаса под самыми разнообразными и неубедительными предлогами, то только с безопасного расстояния. Всё увиденное Кёко затем повторяла в одиночестве снова и снова, чтобы компенсировать скромные навыки совершенством, до которого они доведены. Ведь оммёдо, сам дедушка говорил, – это вовсе не о том, чтобы мастерски владеть оружием, а о том, чтобы мастерски использовать его против мононоке. Так что пусть Хосокава и дальше становится прекрасным мечником, решила Кёко.
А она, в свою очередь, станет прекрасным оммёдзи!
На вершину покатой крыши имения Кёко после домашних уроков вскарабкивалась с удивительными лёгкостью и проворством. Отсюда город Камиура лежал перед ней как на ладони и был подобен морским гребешкам с Большого моря. Именно на перламутровые панцири моллюсков походила та плеяда храмов, что паломники и оммёдзи заложили на пиках каменистых гор, через которые пролегал один из пяти главных торговых путей Накасэндо. Над карминовыми колпаками храмов вился муслиновый белый дым, и вместе с ним по жилым кварталам тянулся запах жжёного уда и плавленой смолы. К этому неизбежно примешивался аромат вина и сливового ликёра – их громыхающие бочки развозили между прилавками всякий раз, когда близился очередной мацури. Кагуя-химе в таком случае тоже всегда была где-то там. Кёко было достаточно прислушаться, чтобы узнать, где именно: колокольчики-судзу на её запястьях так звенели, когда она в танце натягивала тетиву церемониального лука, что, должно быть, будили все восемь миллионов ками.
Впрочем, вряд ли они злились. Кагуя-химе танцевала слишком хорошо, чтобы на неё вообще можно было злиться. Мико в прошлом, она, вопреки традициям, мико и осталась, даже после замужества. Пусть уже не проводила обряды и ритуалы над новорождёнными и новобрачными, как раньше, и не носила каждый день белое косоде с красной юбкой, но неизменно их надевала, коль приглашали на сцену. Боги действительно её любили – никто в Камиуре так и не смог её кагура превзойти. Кагуя-химе охотно этим пользовалась и, несмотря на упрёки старых консервативных жрецов, продолжала танцевать.
Лишь спустя много лет Кёко поняла, что кагура просто был единственной радостью в жизни Кагуя-химе с тех пор, как она связала эту жизнь с её отцом.
– Слушайся Кагуя и заботься о сёстрах, – говорил он каждый раз Кёко перед своим уходом так, будто она правда могла не слушаться и не заботиться. – И заканчивай лазать по крышам. Свалишься ведь однажды! Ты маленькая госпожа или маленькая мартышка?
Сплошь грязные носочки-таби, которые должны были оставаться белыми, всегда выдавали её с потрохами. Вот и сейчас отец усмехнулся, и его ладонь, жилистая и зачерствевшая, прямо как у дедушки, взъерошила её короткие чёрные пряди, сплетая из них дроздовое гнездо. Кёко поморщилась, но руку не скинула, только продолжила помогать упаковывать сумки, словно её отец был каким-то посыльным, а не оммёдзи. Дедушка так его и называл: «Этот хикяку». Они двое ссорились чаще, чем здоровались, ведь, в отличие от Ёримасы, отец Кёко не ждал заказчиков, восседая в своём имении, а сам странствовал от дома к дому, спрашивая, нужна ли помощь. Но не само странствие было так унизительно, по мнению Ёримасы, как то, что это приносило золота намного меньше, чем наторговывали за год даже самые незадачливые рыбаки. Только запах саке, синяки и ссадины приносил с собой отец Кёко, когда возвращался, и только одну лишь мысль – что совсем скоро он уйдёт опять.
Уйдёт и даже не озаботится тем, что не видит, как растёт его старшая дочь и двое других, уже от второй жены, взятой в дом всего спустя год после кончины первой.
Третья дочь только-только научилась ползать и как раз выглядывала из-за спины Кёко, болтаясь в обвязанном вокруг её плеч платке. Кёко нянчила обеих сестёр, пока Кагуя-химе снова выполняла обязанности жрицы в Высоком храме. Впрочем, если бы Кагуя-химе знала, что отец уйдёт именно сегодня, она бы наверняка сорвалась сюда прямо посреди кагура. Поэтому, понимала Кёко, оно и к лучшему, что её здесь нет. Дедушка провожать отца тоже не вышел, заперся в комнате вместе с уже спящей Цумики. В этот раз Кёко приходилось давиться прощанием и печалью одной.
«Оммёдзи ведь, – пыталась внушить она себе дочернюю гордость, нежным касанием к кожаным ножнам прося меч внутри них защищать её отца в дороге. – Папочка просто выполняет свой долг».
– Обещаю вернуться к Танабате с гостинцами! – улыбнулся тот напоследок, по очереди целуя их с Сиори в лоб.
Та пищала у Кёко за спиной, как котёнок, а сама Кёко вымученно улыбалась в ответ. Она знала, что теперь не увидит отца до самого лета, до седьмого дня седьмого лунного месяца по лунному календарю, пока в праздник Танабату прекрасная звёздная принцесса-ткачиха снова не сочетается узами брака с земным пастухом.
А тем временем на улице бушевала метель.
– Не повезло, – вздохнул дедушка однажды, когда ему пришло извещение об отмене заказа, за выполнение которого он взялся всего несколько дней назад. Кёко тогда уже исполнилось десять.
Пусть семья, запросившая услуги экзорцизма, проживала в другом городе в неделе езды, да и не было ещё доподлинно известно, что терзает их именно мононоке, а не какая-нибудь дурная болезнь (перед визитом оммёдзи пострадавших всегда сначала осматривал врач), Ёримаса теперь брался и не за такое. Хотя воплощением фамилии Хакуро была гибкая и вечно цветущая ива, а не прекрасная, но мимолётная сакура, однако именно как лепестки сакуры и осыпался их дом. Первый лепесток облетел ещё задолго до рождения Кёко и даже её отца – в ту пору, когда Ёримаса сам прослыл пылким и наивным юнцом под стать своей внучке. Страна Идзанами знавала множество войн, но никогда такую кровопролитную, как та, в которой два великих сёгуна рвали её на части, точно рисовый пирожок. Достоинством Ёримасы же всегда была верность. Верность же была и его недостатком. Когда пришлось делать выбор – тот сёгун, что был с самого начала, или же его молодой потомок, который вознамерился им стать, – Ёримаса свой выбор сделал.
И прогадал.
Голова его сёгуна ещё долго украшала пику дворцовых врат.
И пусть свою голову Ёримасе сохранить удалось, ибо после войны страна кишела обозлёнными мононоке и потому не могла позволить себе лишиться одного из пяти столпов оммёдо, клеймо тодзама – «неблагонадёжный» – на его лбу горело ярко. Буквально. Лишь спустя десять лет Ёримасе разрешили распускать волосы, чтобы прикрыть обезображенный иероглифом лоб, а ещё спустя столько же – перенаправлять в казну не восемь десятых дохода, а всего пять.
Впрочем, первое, в отличие от второго, никогда не было для Ёримасы проблемой, ибо не так страшен вид клейма, как вид медленно пустеющего дома. А пустел он стремительно, сразу по множеству причин: после присвоения дому Хакуро статуса тодзама те его члены, что не были связаны с ним кровью слишком уж плотно, отреклись и от фамилии, и от наследия, и даже от искусства оммёдо. Ещё треть выкосила сама война, прежде чем закончиться, а остальных – мононоке, которых она оставила после себя. Так и осталась лишь одна главная ветвь – ветвь Ёримасы – и три его сына, двое из которых погибли ещё в младенчестве, едва научившись держать головку. Достаточно для того, чтобы дом оммёдо держался на плаву, но не для того, чтобы он процветал. Да и уж точно не тогда, когда в Идзанами воцарился мир при новом сёгуне, и потому, в отсутствие зла, почти перестали появляться злые духи.
«Никогда не думал, что мир во всём мире возможен, – сказал дедушка как-то раз, пролистывая семейные записи и обнаружив, что за весь год ему довелось изгнать не более трёх мононоке. – И никогда не думал, что буду тому так не рад…»
Кёко не знала, ощущают ли другие дома оммёдо нехватку работы так же, как остро это чувствовали Хакуро, но для их рода это был ещё один гвоздь в крышку гроба.
Ещё же одним таким гвоздём был некий Странник.
– Первый клиент за четыре месяца, и того у меня из-под носа увёл! – цокнул языком дедушка, складывая извещение в четыре раза и придавая его огню в бронзовой чаше, где по старой военной привычке сжигал все бумаги с его именем в письменах. – Вот же негодник!
Как и в случае с Аояги, уже тогда Кёко следовало обратить внимание на то, что дедушка всегда называл Странника «негодником» и никогда – «мерзавцем», как то делали другие экзорцисты, оказавшись на его месте. В голосе дедушки не слышалось ни злобы с завистью, ни даже элементарного разочарования. Возможно, думала Кёко, потому, что он знает, сколь развращают подобные чувства душу. Ни одному экзорцисту не хотелось бы самому обратиться в мононоке после смерти. Все они регулярно проходили хараи, обряд очищения, и медитировали, дабы избежать такой участи.
Позже Кёко узнала, что дело было совсем не в этом.
– Странник – тот человек, который изгоняет мононоке без разрешения Департамента божеств? – спросила она, поднапрягшись, чтобы наглядно дедушке продемонстрировать, насколько внимательно она всегда слушает его истории. – Любой оммёдзи ведь должен сначала получить у них разрешение, если не принадлежит к одному из пяти домов или не прошёл обучение, верно?
– Верно, – кивнул дедушка, пряча улыбку. – Но, полагаю, Странника это не особо волнует.
– Почему же его не поймают?
– Потому что не помнят, – ответил Ёримаса.
– В каком смысле? Ты сам о нём рассказывал…
– О том, как он выглядит, или всё же о том, чем он занимается? – Кёко запнулась, судорожно вспоминая, и дедушка покачал головой. – Молва о Страннике по всему Идзанами ходит, но тем, кто его встречал, интересно, кто он такой, не меньше, чем тем, кто слышит о нём впервые. Чары то, должно быть, да ещё какие! Крепкие, что и Кусанаги-но цуруги не разрубишь. Любит Странник знакомым незнакомцем оставаться, и мне понятно почему: проблем так меньше.
– А он бывал когда-нибудь в Камиуре? – принялась любопытствовать Кёко. Её фантазия уже рисовала его портрет, то, каким мог бы быть человек, породивший при своей жизни три сотни легенд, в то время как даже великие полководцы после смерти порождают максимум три десятка.
– Бывал, – кивнул опять дедушка, и Кёко затаила дыхание, подавшись к нему на своём дзабутоне. – И отнял у моего деда один из заказов. Тот слишком долго думал, браться за него или нет, – вот мононоке и распоясался, внимание Странника привлёк. Наш род тогда ещё процветал, насчитывал дюжину совершеннолетних мужчин, так что им, как ты догадываешься, такое не по нраву пришлось. Оммёдзи не любят Странника вовсе не потому, что он выскочка нахальный, стирающий себя из памяти людей… – Дедушка выдержал паузу, чтобы смочить холодным саке горло, когда появившаяся Аояги наполнила из кувшина его чашку. – Его не любят, потому что он изгоняет мононоке совершенно бесплатно, в отличие от нас. И вдобавок делает это до неприличия быстро, словно у него совершенно нет никаких других дел! Действительно негодник, правда же?
И дедушка рассмеялся. А ведь этот Странник буквально голыми руками вырвал добычу из цепких зубов волка, который всю зиму её выслеживал. Ёримаса даже уже собрал походную сумку и подковал коня в дорогу – завтра он планировал выдвигаться на подмогу той семье. Ярко-жёлтый цвет его кимоно, добытый из дорогого шафрана – цвет оммёдо, на который, как гласили поверья, мононоке даже больно смотреть, – выцвел с годами до бледно-соломенного, но в темноте, при зажжённых кругом свечах, всё равно сиял.
Этому кимоно вместе с многочисленными амулетами, надетыми поверх него, было суждено вернуться в ящичек для одежды, а мечу Кусанаги-но цуруги, впервые за несколько месяцев снятому со стены, – так и остаться в красных лакированных ножнах.
– Ох, если Странник был в Камиуре так давно, то он, должно быть, сейчас уже совсем дряхлый, – вырвалось у Кёко, и дедушка рассмеялся опять. О том, что Ёримаса тоже примерно такого возраста, она не подумала. – Им что же, может оказаться кто угодно, раз никто не запоминает его лица? Как же тогда люди понимают, кого просить о помощи?
– Они и не просят, – ответил Ёримаса, снимая с пояса ножны и отодвигая их в сторону, как Кёко и думала. В реальности этот жест показался ей ещё грустнее, чем в мыслях. – Позвать его нельзя, нанять – тоже… Странник сам появляется там, где он нужен, и тогда, когда он нужен. Но всегда своевременно, должен сказать, ну, или почти. Притворяется торговцем и носит большо-ой такой короб за спиной, – то ли людей за нос водить любит, то ли зарабатывает таким образом на жизнь… А ещё знает тысячу разных заклинаний, использует офуда без рук и владеет сразу двадцатью четырьмя сикигами.
– Двадцатью четырьмя?! Ух ты! Это ж сколько ки иметь нужно, чтоб распоряжаться таким количеством сикигами… Вот бы и нам так уметь…
– «Нам»? Считаешь, мне до него далеко, да?
Дедушка, прежде державший руки на чабудае и подливавший себе ещё саке из керамического сосуда-токкури, повернулся. Он не выглядел оскорблённым, скорее подтрунивал, но Кёко всё равно смущённо втянула голову в воротник кимоно.
– Ну. – Стёсанные во время стирки пальцы затеребили шнурки на рукавах. Ещё полчаса назад Кёко помогала мачехе готовить ужин и забыла их развязать, подобранные, чтобы не мешались. Прислуги к тому времени у них уже не осталось – не на что было содержать. И теперь Кёко приходилось вести хозяйство с Аояги и Кагуя-химе на равных. – Ты сказал, что он изгоняет мононоке «до неприличия быстро», в то время как и у тебя, и у отца на одного уходит в среднем пара недель…
– У Акио-то? – фыркнул Ёримаса, и губы его сжались в тонкую линию, а брови приподнялись и образовали почти треугольник на лбу, отчего Кёко прикусила себе язык. – С Акио никого не сравнивай, ни меня, ни тем более Странника! Он больше дурака валяет, чем действительно занимается изгнанием. Там, наверное, и мононоке-то один в год, максимум два. И, как назло, единственный сын ведь! Ни положиться на него нельзя, ни наследие доверить. Вот что мне делать с ним, спрашивается, а? Бамбуком его избить? Так нет же…
«Боги, зачем я вообще о нём заговорила», – сокрушалась Кёко, пока ещё пять минут выслушивала гневную тираду.
Обсуждать с дедушкой отца было сродни тому, чтобы с медведем обсуждать капкан, который раздробил ему заднюю лапу. В промежутках между проклятиями и сетованием на то, что Акио опять покинул имение неделю назад, Кёко в конце концов успела быстро вставить:
– Вот помнишь ту вдову, которая наплакала нам в чайном домике целую пиалу, пока не оказалось, что она сама мужа и отравила? Ты с тем случаем и вовсе шестнадцать дней возился. А Странник, наверное…
– У Странника бы заняло дня два, – согласился Ёримаса с необычайной лёгкостью и отхлебнул ещё саке. – Действительно.
Больше он ничего о нём не сказал, но Кёко хватило и этого. Странник был силён, возможно, даже сильнее, чем любой оммёдзи из пяти великих домов и Департамента божеств, стоявшего во главе всех храмов и поверий. Даже Ёримаса, когда-то лучший в своём деле в западной части страны, это признал. А значит, не было мононоке, который оказался бы этому Страннику не по зубам, и не было экзорциста, который выполнял бы свою работу лучше, чем он.
И именно тогда у Кёко зародилась эта идея. Правда, прошло ещё семь лет, прежде чем ей наконец-то выпала возможность воплотить её в жизнь. Это произошло, когда для неё настало время выходить замуж, дедушка уже перестал быть оммёдзи, а в Камиуре впервые за долгие и мирные двадцать лет вдруг наконец-то объявился один из самых жестоких мононоке в истории их города.
Когда молодой господин, закрывая на ключ аптекарскую лавку поздним вечером, невзначай назвал её, ждущую его под зонтом, «милой невестой», она подумала, что он шутит или нечаянно оговорился. Когда молодой господин позволил ей называть себя «женихом» – нет, даже настойчиво о том попросил, трепетно сжимая её руку в повозке, когда они возвращались домой, – она решила, что кто-то из них двоих, видимо, болен. Но когда он стал всё чаще заговаривать об общем доме и предаваться мечтаниям о совместной жизни где-нибудь далеко-далеко, она наконец-то смогла поверить: они и вправду поженятся, несмотря ни на что.
И будут, несмотря ни на что, друг друга любить.
А не смотреть приходилось на многое, даже жмурить глаза: на разницу в положении и на позор, который неизбежно обрушится на весь его род, когда всем и обо всём станет известно; на отсутствие у невесты приданого и даже семьи, которая могла бы на это приданое наскрести хотя бы несколько шёлковых скатертей ради приличия; на долгую тайную связь, которая давно перестала быть всего лишь плотской, и на её безграмотность, идущую вразрез с его образованностью, учёностью и врачебной практикой среди придворных чинов. Он знал несколько языков, а она толком не знала даже того, на котором каждый день говорила и получала приказы.
Впрочем, с безграмотностью они уже почти разобрались. Благодарных пациентов у талантливых потомственных врачей всегда много, а потому много даров. Всяких интересных и разных, в частности книг и томиков древних поэтов, которых матушка бы не хватилась и которые молодой господин потому мог без опаски проносить в беседку домашнего сада. За изгородью, среди терпко пахнущих трав, которые в расцвете своём будут собраны и пойдут в новые микстуры и мази, аристократ и его слуга переставали быть таковыми и становились теми, кем тайно были на самом деле – женихом и невестой.
– Ты прибралась на столе перед тем, как прийти сюда, моя милая? Иначе матушка снова будет сердиться. Помни, мы никоим образом не должны вызывать подозрений и её недовольства, а иначе…
– Прибралась я, мой милый. И взяла с собой новые книжки, которые ты на той неделе принёс! Послушай, что нашла в них и смогла самостоятельно прочесть.
– Ну-ка, удиви меня.
– «Ах, сорвать бы маки на железном холме, закрасить ими в алый цвет слова любви на моём языке…»
– Не на «железном» холме, милая. Там написано «небесном».
– Ой.
Пока она читала вслух, он заваривал в чайничке свои любимые травы. Названия всех ей было не дано и не положено знать, но запах душицы преследовал её с самого детства – ещё с тех времён, когда жив был отец, но уже умерла мать, и он всячески старался подрастающей дочери её заменить. Утешал, когда руки при зимней стирке обмерзали в холодной реке, и баловал, когда за труды его хозяева поощряли лишней монетой. Чай был сладким – избыток липового мёда – и обжигающе горячим, таким, что не выпьешь одним глотком, даже если её жених на том настаивал, мол, так целительных свойств в травах сохранится больше. Он всячески пододвигал к ней пиалу, пока она отодвигала её обратно, перебирая страницу за страницей, книгу за книгой, увлечённая новым миром, который он для неё открыл.
– А вот это я ещё не читала… «Сказания народа Эд-дзи»…
– Эдзо, – снова аккуратно поправил её жених.
– Это ведь тот самый северный остров, где живут дикие племена и ёкаи?
– Ну. – Он хохотнул, прячась от неё и её корявого, но старательного чтения за рядом склянок из тёмного матового стекла, которые выстроились на столе, чтобы позже быть заполненными порошками из минералов и свежими взварами. У него всегда было столько работы, что приходилось брать её из лавки домой. – Про ёкаев это всё слухи. Впрочем, будь я ёкаем, то да, жил бы именно в Эдзо. Климат там злой, боги злые и племена, раз у нашего владыки двадцать лет ушло, чтобы их приструнить, видимо, тоже… Так что ёкаям там самое место.
– О нет! – воскликнула невеста вдруг, и жених её чуть не перевернул уже закупоренные и готовые к продаже баночки с края стола. – Здесь написано, что Дикий лис проглотил целый город и теперь хочет съесть солнце! Действительно, невероятно злые боги обитают в этом Эдзо. Неужели кто-то и вправду способен пойти на такое преступление? Что же нам делать, если солнца не станет? Мы ведь все здесь заледенеем…
– Ха-ха, – засмеялся над ней жених и выхватил уже изрядно помятую книжку. – Какая же ты у меня, Хаями, глупышка! «Сказания» от слова «сказать», а сказать что угодно можно, даже всякую глупость. Давай ты больше не будешь читать, ладно? Вот, выпей лучше, а то остынет… Вкусно?
В ответ на кивок он забрал у неё пустую пиалу, улыбаясь мягко-мягко, глядя нежно-нежно, так, что мягкость и нежность эти, как шёлковые нити, латали ту пустоту, которую теперь можно было в его глазах под роговой оправой очков заметить. Но только если вглядываться очень внимательно и не быть доверчивой, влюблённой и всегда видящей в людях исключительно хорошее.
Поэтому она, глупышка, и впрямь ничего не заметила.
А уже через несколько месяцев другая молодая женщина, совсем не глупая и не безродная, обряжалась в свадебные кружева, чтобы стать женой её жениха.
И всё уже было готово. И всё уже было правильно по всем канонам и заветам рода, как нужно и как хорошо; распланировано до мельчайших деталей и слов от «Спасибо, что приняли меня в семью, госпожа Якумото» до тех, что она скажет наутро, когда будет лежать на шёлковых простынях и чувствовать между бёдер покалывание. Трудолюбивой женой она собиралась стать молодому врачу, хозяйственной и послушной. Да не успела: ночью что-то позвало её из-за створок окна, когда она снова, уже девятый день подряд, не могла уснуть. Все эти девять ночей ей снились её собственные похороны, а не долгожданная свадьба, и они же состоялись через три дня, когда невесту обнаружили на её футоне бездыханной.
Не было у неё не только дыхания, но и одежды, и крови. Вообще ничего, кроме широко распахнутых глаз и приоткрытого рта, как если бы кто-то уже тогда сказал ей: «Не ты первая, и не ты последняя. Несколько невест таких будет, и я всех заберу, ибо этот жених может принадлежать лишь одной, хочет он того или нет».