Оглавление
3
Снаружи стемнело. Дверь я оставила открытой. Было поздно. Хотелось есть. Григ стоял рядом в черных джинсах, сидящих низко на бедрах. Я сейчас. Тортеллини с сыром готовятся полтора часа. Грецкие орехи. Соус песто с диким чесноком. Копченый окорок и колбаса. Надо признать, в вопросе есть или не есть мясо, согласия у нас не было. Я скорее плотоядна. Григ скорее нет. Я: Не нравится мне идея завода по производству искусственного мяса. Он: Сходи на экскурсию на скотобойню.
Спорили мы постоянно.
Мы все время спорили и спорили, никогда не могли договориться, разве что по поводу какой-нибудь ерунды.
Я вытащила тарелки, расставила их на столе, слегка потеснив книги, бумаги, чашки с чаем, отодвинув пучок безвременников в бокале. У них длинные шеи и темные круги под глазами. Они лиловатые. Осень.
Но кого-то не хватало.
Внезапно нам, Григу и мне, захотелось стать ближе. Двум старым сиротам.
– Сколько в нашей жизни было собак? – спросил Григ.
Я ответила: Ты сам знаешь. Просто хочешь об этом поговорить еще раз. Сначала я вспомнила Перлу́. Она прожила двадцать лет, то есть по человеческим меркам умерла в возрасте ста сорока. Ее нам в 1965 году подарил один пастух из Контадура, это в Провансе, где твоя мать, Рут, в тридцатые годы посещала знаменитые «встречи» Жионо, лет за сорок до 68-го года. Мы идем по их стопам. Как будто из поколения в поколение пытаемся заново воссоздать мир, базируясь на тех же идеях. Этот подаренный нам щенок родом из горного массива Лур, казалось, впитал в себя тысячелетний опыт пастушьих собак. Его дальние предки сторожили овец от Азии до Испании. А мы тогда были всего лишь четой горожан, пожелавших вдруг заняться разведением овец на севере Прованса. К счастью, Перлу все умела с рождения. Она с самого начала была овчаркой, а ты ее подручным, обучала тебя и воспитывала. Она, ты, я, двое наших детей, овцы – мы все жили общей жизнью под ее началом, разделяя всё: переплетение пространства и Истории, наше сельскохозяйственное фиаско, бегство крестьян, завалы, которые они нам оставили, схватку растительного и животного миров, всё, мошек, мушек, Большую Медведицу, а еще жизненную силу и запах немытой овечьей шерсти.
После Перлу я заводила и других собак, последней была Бабу, она умерла три года назад. Я перечислила все имена с упоминанием возраста. Ну вот. Теперь, Григ, сложи все их прожитые годы, добавь двадцать пять лет, которые были до, еще три последних года, и получишь наш возраст.
Мы старые, кивнул Григ, не переставая украдкой бросать взгляды на дверь, словно надеялся на появление призрака.
Нам давно не случалось подсчитывать прожитые вместе годы. Я никогда не была ни собачницей, ни кошатницей. Собаки – это по части Грига, они всегда у него жили, чистокровные, выдрессированные, чтобы охранять стадо. А потом и стада уже никакого не было, и собаки стали просто бездельниками-друзьями, живущими в доме.
– Писа—тельнице захотелось свою собаку, последнюю собаку, собственную собаку, – повторил Григ, словно заклинание.
Он любил говорить именно так: «писа—тельница», вставляя в это слово подсознательное тире длиной в тысячную долю секунды. Мне это не нравилось. Григ утверждал, что это просто вопрос поколений: все двадцатилетние девицы говорят «писа—тельница», и ничего, не парятся. Я ему отвечала, наверное, это оттого, что люди читают все меньше и меньше, дети вообще не читают, все уткнулись в смартфоны, а книги давно потеряли привлекательность. Так что писатели стали «писа—телями» и «писа—тельницами». Подвид, разделенный пополам.
– Итак, тебе бы хотелось собственную собаку, вновь начал Григ, собаку-секретаря, чтобы написать биографию Софи Хейзингá? В таком случае сегодняшняя собака забрела к нам зря. Собаки слишком верные и преданные. Они нуждаются в одобрении. Им недостает сарказма и жесткости, чтобы общаться с писа—тельницами. Какая-нибудь манерная кошка – вот это в самый раз. Она твою биографию написала бы с удовольствием и озаглавила бы ее, например, так: «Подлинная история моей Фифи, какой вам никогда не доводилось читать», но рассказала бы в ней про свою жизнь, а из твоей сделала бы форменный бордель.
Когда кот застает на земле зеленого дятла, который роется в муравейнике, он набрасывается на него, хватает, вцепляется когтями, разрывает грудную клетку и пожирает еще бьющееся сердце, только сердце, а потом гранатово-красные четырехпалые лапы, два пальца спереди, два сзади, не взглянув на узкую ярко-красную шапочку на затылке, оливково-зеленое оперенье спинки, черные, в белую крапинку маховые перья. Ни на светлые глазки. Ни на мощный блестящий клюв.
– Это была совсем мелкая овчарка, заключил Григ, мо́я в раковине тарелки. Вот интересно, от какой сволочи она сбежала.
Он пожелал мне спокойной ночи, Фифи, спокойной ночи, и махнул рукой, возвращаясь к Ду Фу и толстому Дай Кан-Вану, своему китайско-французскому словарю. Китайским он проникся, когда мы перебрались в Буа Бани. Но он мог также захотеть почитать на ночь какой-нибудь роман. И не один. Вообще одного романа на ночь ему не хватало. Нужно было два. Чтобы, закончив один, тут же начать второй, чтобы их сопоставлять, слушать, как они перекликаются. Например, Жан-Жак Руссо и Роберт Вальзер. Накануне утром Григ сказал мне, что изучил «Преступление и наказание» Достоевского, который стоял у него на полке уже лет пятьдесят, а он так до сих пор его не читал, и «Отшельника пустыни» Эдварда Эбби из моей библиотеки. Сначала я ему предложила «Банду гаечного ключа» с иллюстрациями Крамба, которую он не знал. Нет. Он сказал «нет». – А почему? – Ты же знаешь, я не выношу банд. Для меня двое – это уже банда, и даже один.
У Грига могло быть сколько угодно морщин, в моих глазах он навсегда останется упрямым строптивым мальчишкой, который жил наперекор всему, не подчинялся никакой власти, не вступал ни в какую схватку, который говорил мне: никогда не поддавайся влиянию, будь то чье-то мнение, течение, группа. Сразу уноси ноги! Не раздумывая уноси ноги! Сразу посылай к черту!
Он уже поднялся к себе. Быстро поесть и смыться, в этом он весь.
Меня как-то спросили: Грегуар Хейзинга – это ваш брат или муж?
Мы встретились в пятилетнем возрасте, в детском саду, это было после аннексии Эльзаса нацистами, а потом уже после войны, после освобождения. И с тех пор все время возвращались в детство через дырку в заборе, что разделял два наших сада, о которой знали только мы. Григ обладал обаянием ребенка, ребенка израненного, искалеченного, но все же ребенка в том смысле, что ему как-то удалось вырваться из мира взрослых и проживать со мной простую незамысловатую жизнь. Ни службы, ни начальства. Только я, его маленькая соседка. Мы спаслись вместе, и уже давно. Мы – союз беглеца и беглянки. Мы – союз исследователей, испытателей и игроков в очень серьезные игры. Землемеров. Мы мерили землю, мы, играя, беспрестанно межевали окрестности общества. Нас называли «Дети Хейзинга». Нас могла увлечь только игра: засеивать почву, собирать разноцветную пыльцу, наполнять склянки и флаконы чудесными пигментными красителями. Кипятить растения, добывать из них чернила. Продавать это взрослым, в музеи, в самую главную Организацию. Нам казалось, что мы играли вместе всегда. Никто из нас двоих не поучал другого. Насмехаться, это да, это сколько угодно. Поддерживать друг друга, в бурях и в любви.
В 19 лет в Григе чувствовалось какая-то легкость и естественность. Он инстинктивно умел находить подход к любому. Вероятно, приобрел эту способность в годы юношеского бунта, когда уехал на поезде подальше от семейства, много вкалывал, зарабатывая на жизнь, вдохновленный «Транссибирским экспрессом». Впрочем, откуда этот его шрам на лбу длиной в двенадцать сантиметров?
Хотя комната Грига в Буа Бани находилась на втором этаже дома, парящего, будто сновидение, среди головокружительной красоты гор: площадки, дорожки, широкие тропы, вьющиеся крупными петлями по склонам, она была не жилищем, а внутренним пространством, в котором сейчас существовал Григ. На самом деле я и сама не знаю, где она находилась и что собой представляла. Может, аэродром? Или кабину космического корабля? Она была оторвана от Земли и населена противоречивыми существами всех стран и всех континентов, словно в книгах, загромоздивших все четыре стены и даже окно, эту амбразуру, полностью заставленную готовыми рухнуть стопками, и впрямь обитали люди. По-прежнему живые люди. В том числе ужасные. В том числе опасные преступники. Порой Григ сбегал оттуда, ближе к полуночи, измученный и в дурном настроении, словно всю ночь сражался со своим двойником, серийным убийцей, который убил один-единственный раз, и то в дурном сне. Иногда он приглашал меня к себе, тихо повторяя: «Входи же, наперсник души моей». Из нас двоих кто Клелия? Кто Фабрицио?
Чтение для него значило гораздо больше, чем для меня. Оно было всем. Он спал днем и читал ночью, живя в книгах, выживая благодаря литературе. А я выходила из нее, мне необходимо было это самое «вне», чтобы шел дождь, снег, чтобы меня толкали, вертели направо, налево.
А Григ нет. Он больше не выходил, и чтение превратило в библиотеку его самого.
Спросить у него можно было обо всем. Он все знал. – Скажи-ка, Григ, в каком фильме Тарковского появляется белое поле цветущей гречихи из его детства? И в какой книге, я что-то забыла, вспоминают об этом белом поле? Он отвечал: – В «Зеркале». А книга – «На скате крыши», посвященная Богумилу Грабалу. Зайди ко мне, я тебе поищу.
Когда входишь к нему в комнату, требуется время, чтобы среди книг разглядеть все остальное. Беспорядочное нагромождение брошенной как попало одежды, дырявая обувь, такие же дырявые носки, исписанные блокноты, раскрытые папки, разбросанные повсюду карты Национального института географии и лесного хозяйства, например, когда он в сотый раз перечитывал «Опыт мира», ему понадобилась карта Ирана, потом Афганистана, и тогда вокруг карты прямо на полу были рассыпаны стикеры и фломастеры с очень тоненькими, в полмиллиметра, кончиками. А еще трубки. И дым. И пыль. Григ обладал способностью производить много пыли, которая клубилась по комнате, завиваясь барашками. У него имелось теперь огромное стадо пыльных серых барашков под охраной такого же пыльного глобуса с подсветкой, что давно, казалось, стал бесполезным и бесплодным и мог свидетельствовать разве что о поражениях и неудачах, но когда Григ включал его, глобус приобретал совсем иной смысл, становился ярким и забавным, будто вот-вот станет вращать огромными глазами и открывать огромный рот, чтобы проглотить нас или, наоборот, выплюнуть, и так походил на Луну Мельеса.
Прежде чем отправиться спать, я заперла маленькую заднюю дверь и открыла большую застекленную, в которой несколько часов назад парило отражение Йес. Луг был таким белым, большим и идеально круглым, что походил на миску, полную молока. Наверное, это из-за луны, она поднималась, окуналась в миску, сияя отраженным белым светом. Чуть ниже, чуть дальше виднелась длинная фосфоресцирующая лента автострады. Я сделала три шага вперед. Вступила в темноту. Помню это ощущение чего-то плотного и обволакивающего. Озеро. Я еще подумала, собака, наверное, где-то недалеко. Как знать, вдруг она сейчас наблюдает за мной. Я попробовала прищелкнуть языком и посвистеть. Может, ее держали взаперти в гараже какого-нибудь загородного дома. Или в подвале? Или в грузовичке? Может, она сбежала из грузовичка, припаркованного целыми днями на стоянке автострады? Какое-то мгновение я надеялась, что увижу ее снова. И снова переживу ее появление. Никогда ни одна собака не смотрела на меня, устремив взгляд прямо в глубину моих глаз, вот она я, как есть, а ты кто? Взгляд, ищущий именно меня.
Может, она не очень долго оставалась жертвой педофила, посадившего ее на цепь? Не дольше недели. – Осторожно. Педофилия и зоофилия – это разные вещи. – А что, разве нельзя предположить, что это одно и то же? Разве наш вид – это что-то особенное. Чем он лучше других? – Нет, не лучше. Но он другой. Это совсем не одно и то же. Я задавалась вопросом, почему эта собачка, которая смотрела на меня как на равную себе, – это невероятно, но равенство я увидела именно в ее глазах, она сама напомнила мне об этом, – почему она сбежала, едва опустошив миску? Почему та, что, казалось, пообещала мне дружбу, отвергла ее, почему она убежала?