3. Волочайка

Братцы смилостивились над ней.

– Покажи ей все. Где надо воду брать, где муку. Смекнешь, не дитя, – велел Синяя Спина за утренней трапезой, когда Нютка суетилась вокруг них, наливая из кувшина пиво, собирая кости и разгрызенные хрящи.

– Трофим велел мне жерди рубить на…

– Мое веление исполнишь, а потом делом займешься.

Ромаха кивнул и вновь уставился на стол. От вчерашней его гостеприимности не осталось и следа. Казался крепко обиженным на брата, на Нютку, на всех подряд. А отчего? Нютке хотелось выяснить, и она, потупив глаза, склонилась перед Синей Спиной.

– Ты и не думай бежать, – сказал он, уже натянув на широкие плечи синий – а какой же еще! – кафтан. – Здесь в округе волков столько – вмиг разорвут.

За ним закрылась дверь, со стуком, задорно, и Нютка показала вослед мучителю язык. Сейчас, при свете утреннего солнца, она не вспоминала о ночных муках, о проклятии, будто бы возложенном на нее. «Выживу да сбегу отсюда. Еще увидите!» – повторяла она все утро.

– Одевайся, – велел Ромаха, а сам все тряс изрядную кость. И наконец, вывалив студенистое ее содержимое на ладонь, втянул его губами и блаженно замер. – Так уж и быть, покажу тебе острог. Супротив братца даже смелый не идет.

Нютка весело натянула коты. Ромаха скорчил рожу и молвил дружелюбно:

– В такой рвани ноги отморозишь. У нас зима крута.

Нютка только развела руками. Что говорить? Дома полные сундуки добра, а тут она как нищенка. Она нацепила однорядку, сирейский платок, остановилась, вытащила из узелка двух соболей, даренных Басурманом, и гордо закрутила мягкие шкурки вокруг шеи.

– Ишь как, – хмыкнул Ромаха. – Шапку из них надобно тебе сшить. – И не выдержал, похвастал: – А мы, ежели Трофим отпустит, на промысел скоро пойдем. Мягкой рухляди добудем. – И показал стопку с себя ростом.

* * *

Наказав Нютке ни на шаг не отходить, Ромаха вел ее по острожку. Было ясно: возводили его для защиты и покоя. А еще здесь бурлила жизнь.

У избы собралась свора собак и раздирала что-то красное, кровавое, рычала, пока высокий – под самое небо – старик не разогнал их дрыном.

– Это Фома Оглобля, сосед наш. Добрый охотник. Собаки у него толковые, не гляди, что рычат. А сынок его, Богдашка, дурень, – сказал Ромаха будто бы со злостью.

Нютка вспомнила милого нескладного мальчонку, что пришел давеча в гости, болтал с ней, рассказывал об отце, том самом старом Фоме по прозванию Оглобля. Отчего ж они так невзлюбили друг друга? Она зябко повела плечами в тощей однорядке, потерла нос – мороз пощипывал, кусал, словно норовистый щенок.

У дальней избы возле высокого тына молодые мужики кололи дрова. Они о чем-то переговаривались, а завидев Нютку, выпрямили спины и уставились на нее, будто хотели съесть.

– Егор Свиное Рыло и Пахом слюни пускают, – сообщил Ромаха с некоторым злорадством. – Они в избе под самой башней живут.

Нютка повторила, будто прибаутку: «Рыло да Пахом вместе живут». Хотела было спросить, кто такие, что за люди да как можно в башне жить, да Ромаха уже рассказывал про острожек, про окрестных инородцев, среди коих бывают и мирные, и злые, про казачьи ватаги, что по дороге в сибирские остроги заглядывают сюда, про строгого Трофима, атамана, десятника, что главный в острожке, про то, что живут они малым коштом, да нескучно.

Ромаха вел ее дальше – к сараю, сеннику, скотному двору и конюшне, что пристроены были к тыну. В стойлах нетерпеливо переступали и жевали овес полдюжины лошадей.

– Ишь какие красавцы, – похвастал Ромаха. – А того, братнина коня, ты знаешь. Беркетом звать. – Он зашел в стойло, погладил жеребца, взял щетку и провел пару раз по лоснящейся шкуре. – По-татарски значит «орел». Его брату князек сибирский подарил.

Он водил Нютку по конюшне, называл каждого коня и его хозяина, одних винил в непослушании, других хвалил. По всему видно было, чуял себя здесь привольно, будто много часов проводил с лошадьми.

– Ромаха, а ты чего здесь прохлаждаешься! Кормушки пустые, стойла дерьмом заросли!

Парень подпрыгнул на месте, вытянулся и замер, словно его заколдовал кто. В конюшню зашел казак немалых лет. Седые короткие волосы, тонкий красный кафтан, щегольские сапоги, без шапки – мороз его не трогал. Он сказал пару резких слов, на Нютку и не взглянул. Будто не дочь Строганова перед ним, а пустое место.

– Все сделаю. – Ромаха поклонился важному в красном кафтане и убежал, торопливо проговорив: – В избу вернешься да в закромах сама порыщешь.

Казак ушел вслед за ним. Возопить бы сейчас, упасть на колени, попросить о помощи. По всему видно, то был Трофим, десятник, и что-то в повадках и взгляде роднило его с Нюткиным отцом. «А все ж слушать не будет», – буркнула она и отправилась разглядывать острожек.

Без Ромахи в том не было ничего приятного. Вздымались бревенчатые стены, пахло дымом.

Скрипел под ногами утоптанный снег. Возле изб без порядка и разумения громоздились сани, телеги и прочие засыпанные снегом предметы обихода. Она поглядела на тын, на башню, на сине-серое небо, захотела оказаться где-то высоко и поглядеть на всех оттуда, с облака или хоть бы с высокой башни, вздохнула и отправилась домой… Верней, в ту избу, которую приходилось теперь называть домом.

Мужики, что кололи дрова, таскали их к тыну – козырек наверху прятал полешки от снега. Нютке видны были склоненные спины, головы, одна в колпаке, вторая – с чубом. Те самые, что в клети под башней живут. Она шла, потупив глаза, повторяла: «Лишь бы не сказали чего», но ее мольбы не услышали.

– Видал, девка идет. Волочайка.

– Угу.

– Что, не слыхал?

– Не до того было.

Оба говорили так, словно Нютки не было тут, на укатанной и унавоженной дороге. Первый мужик говорил так, что и дегтя на заборе не надо.

– Страхолюд привез. Для себя или для братца. А может, и для обоих! – Он захохотал, нагло, чуть повизгивая, и рыло его – и верно, будто свиное – стало красным.

Не таясь уставился на Нютку, она не успела отвести взгляда, защитить себя от наглости и похоти. Шла и шла мимо, ноги становились все тяжелее. Побежать бы – а она не смела. Второй скользнул взглядом да вновь принялся за работу. Рыло, не смущаясь молчания товарища, завел то же:

– Волочайка ладная, я бы от такой не отказался. – А дальше все потонуло в его гоготе и шуме поленьев, сваленных возле тына.

Нютка сбросила с ног своих тяжесть, цепи – не цепи, забежала в избу, закрыла дверь за крючок, придвинула к ней для пущего дела лавку и только тогда села.

Выйти бы, назвать худыми словами, отправить на Кудыкину гору. Да только знала, страх, что сидел внутри ее, зашил губы крепкими нитками. Оставалось лишь слать проклятия, глядючи на обидчиков в мутное оконце.

* * *

С той поры Нютка боялась одна ходить по острожку. День за днем проводила за хлопотами: терла, стирала, пекла, выметала сор и страхи. Братцы уходили с рассветом, а то и раньше, а возвращались они поздним вечером, когда тьма давно держала в плену поселение. Нютка оказалась предоставленной самой себе: пела, иногда тосковала, вспоминая родных и дом.

Жители острожка будто и не замечали, что в избе у восточного тына поселили девку. Лишь один не забывал о ней, наведывался с утра, на обед и еще полдюжины раз. Богдашка охотно уминал булки, не подумав счистить горелые корки, нахваливал: «Хрустят как», показывал глубокую рану на ладони – так он учился мастерить ложки. Отец его, старый казак, с Нюткой не вел бесед: кивал иногда в знак приветствия, а однажды передал через сына охапку целебных трав. Нюхала весь вечер, тосковала по матери – за то была благодарна старику.

Богдашка всякий раз говорил что-то новое про людей, которые оставались для Нютки неведомыми тенями. Слушала его со всем вниманием, охочая до сведений и сплетен.

– Сегодня я Домне про тебя сказывал. А она выгнала меня и постряпушек не дала.

Так узнала, что в острожке живет баба, весьма своевольная, с норовом, судя по словам мальчонки. Нютка порывалась сходить к ней в гости, да не отваживалась: всякий раз вспоминала обидные слова да намеки.

Чаще Богдашка хвалился:

– Батю моего всякий уважает. Характерник он. Знаешь, кто такой? – И, не дожидаясь ее ответа, продолжал: – Самый опытный казак, зелья и словеса всякие знает. Оружие заговаривает.

Нютка хотела спросить, ужели за то здесь не наказывают, не считают колдовством, но молчала. Потом в несладкие ее думы вторгался задорный голос мальчонки:

– Ой, еще два года, я с батей и дядькой Трофимом везде ходить буду. И на охоту медвежью, и в поход, и по Туре в юрты вогульские.

Нютка смотрела на смешного мальчонку со светлыми вихрами и ямочками на щеках, представить не могла: Богдашку – да в дальний поход.

– Ты с отцом живешь. А где матушка твоя? – вдруг спросила Нютка.

– Нет ее. И никогда не было.

Богдашка сразу растерял свою благожелательность и смешливость. Куда там! Стиснул зубы так, что заскрипели, словно песок по дну горшка. Только Нютку враждебными взглядами не испугать.

– У всех матушка есть – иначе и на белый свет не явиться. Даже Христос…

Но тут ей показалось чересчур смелым говорить про Сына Божьего. Кто она такая, чтобы замахиваться на…

– Умерла матушка твоя?

– Отвяжись ты… Вот прицепилась! – И что-то обидное для Нютки мальчишка утащил за дверь.

Как – нет матушки? Нюта весь день перекатывала в голове эти жуткие слова, вновь и вновь воображала свою матушку: темные ласковые глаза, черные косы под убрусом, мягкие ладони, травяной запах, что всегда шел вслед за ней. Далеко она, матушка. И что с ней, неведомо. Но жива – иначе быть не может! – любит дочку и молится за нее. Одно это защищает Нютку от сотни бед.

Так надумала она себе – то про свою матушку, то про Богдашкину, коей и вовсе нет, что заревела. Навзрыд, с потоками солеными, со шмыганьем и стучанием в висках.

* * *

Братцы тем вечером пришли поздно. От них шел сивушный дух, и Нютка сразу вспомнила горькое пойло, выпитое по велению Басурмана. Отчего их тешит этакая гадость? Квас иль травяной отвар куда лучше.

– Еще бы чуток, и я все выиграл, видел, братец? Зарик два раза выпадал! Афонька иль его Домна секрет какой знают. Я их обхитрю, дай только срок, – уверял Ромаха.

Нютка не могла взять в толк, о чем речь. Афонькой звали одного из казаков. Зарик – слово казалось знакомым, но забытым. А потом смекнула: речь вели о какой-то потехе.

Ромаха все говорил и говорил про зарики, про рублишки и окаянного Афоньку, что сорвал куш. Старший брат не слушал. Он, устроившись под иконами, в красном углу, как старший в этом доме, черпал ложкой кашу – быстро, точно кто намеревался украсть, – жевал хлеб и прихлебывал квас из ковша.

Нютка не смела сесть рядом – она давно насытилась и по заведенному обычаю стояла подле стола, готовая услужить. Ромаха говорил уже про Верхотурье, что он наконец увидит весной, про кабак и вновь про игру в зернь. Нютка стояла за его спиной, пропускала мимо ушей юношескую похвальбу и против воли своей глядела на старшего братца.

Увечное лицо его перекашивало во время еды, лучины кидали отблески на шрам, глаза – правый здоровый, левый искореженный – серые, словно лезвие топора, вновь и вновь скользили по ней. Обычно Синяя Спина старательно не замечал Нютку.

Не обращался прямо, все через Ромаху, обходил стороною – так, чтобы не столкнуться нарочно. «Для чего ему надобна?» – думала Нютка. И чувствовала то ли облегчение, то ли досаду.

Урод, отвратное чудище… Он должен пред девичьей красотой шею склонять, а она – отвергать в небрежении. Как в той сказке про Марью и медведя. Синяя Спина все делал наперекосяк.

Сейчас что-то изменилось.

Вытерев губы, стряхнув с усов и короткой бороды крошки, отодвинул миску от себя и велел ей:

– Забери.

Нютка, сдерживая норов, потянулась за миской – через стол, лишь бы не подходить ближе, не касаться урода. А Синяя Спина, словно вселился в него какой-то бес, подвинул миску к себе. Нютка, потеряв равновесие, чуть не упала плашмя – вот потеха была бы.

Ромаха пакостно хихикнул, но после братниного: «Цыц» – благоразумно умолк.

Нютка обошла стол, и каждая жилка ее была насторожена – ужели после выпитого вина решил воспользоваться добычей? «Его убью или себя убью, ежели насильничать будет». Успокоенная страшным своим решением, подошла так близко, что коснулась его плеча, обтянутого льняной, посеревшей от времени рубахой.

Синяя Спина позволил забрать миску, боле не играл с ней, как кот с мышкой. Но взгляд, коим он окинул ее с головы до ног, от темных кос до теплых штопаных чулок, заставил вздрогнуть.

Она мыла в лохани посуду, собирала крошки, прятала горшок в самую глубь печи, где до утра будет теплым. Лопатки жгло, всем телом своим чуяла: Синяя Спина так и не отводит взгляда. Нютка вновь, как с Третьяком в далеком зимовье, ощущала себя оленихой, попавшей в зубы волку.

Сгорбив спину, села на свою лавку у печи, повторяя: «Некрасива я, не гляди на меня», – да увы, колдовской силы в ее речах не было.

Наливши себе еще чарку квасу, Синяя Спина велел:

– Давай-ка, пляши.

Урод, мучитель, изверг хуже Ирода – о том Нютка не осмеливалась сказать. Как перечить? Некому теперь за нее вступиться. Страшно отказать: а ежели рассвирепеет?

Она встала, взяла платок и застыла в нерешительности. Пляс – последнее, чего хотела она сейчас, испуганная, трепещущая, ожидающая несчастья. Отчего она тогда дразнила их, летала по избе – глупая, неразумная девка? Ужели скромности и здравомыслия ей вовсе не отмерено? Не зря матушка кричала на нее, звала пустоголовой…

– Плясать! – Ромаха захлопал в ладони, подскочил, словно ребенок, коему обещали забаву. – Погодите-ка! Свирель сыщу. Пусть под нее пляшет.

Он долго рылся в углу, где свалены были сети, бердыши, панцири, вздыхал, просил дедушку-домового помочь в поисках. Наконец вытащил что-то – Нютка даже шею вытянула, чтобы разглядеть. Ромаха возней своей отсрочил ее пляску – и за то спасибо.

– Грязная ведь. – Она отняла запылившуюся вещицу. Оттерла так, что заблестело дерево, погладила нежно и лишь потом вернула владельцу.

Ромаха поднес ее к губам, подул, руки его порхали по свирели – и нежный, чистый звук заполнил избу. Ромаха закрыл глаза, точно забыл обо всем, а Нютка поняла, что отродясь такого не слышала.

– Пляши, – вновь сказал Синяя Спина, махнув на середину избы. А свирель просила о том же.

Звуки ее напоминали журчание весеннего ручья, шепот пробуждающегося леса, пение сладкоголосых птиц. Нютка забыла о том, кто следил за каждым ее движением, о том, кто владел жизнью ее, о поруганной судьбе и тоске. Она текла вместе с ручьями, спасаясь от неволи. Распускалась вместе с травами навстречу солнцу. Вся обратилась в сладкие звуки свирели и забыла, где она да кто она. И стало легче.

– Устал я дудеть, аж в груди заболело, – сказал потом, неведомо сколько времени спустя Ромаха и положил свирель на лавку.

Нютка, тяжело дыша, наконец оборвала пляску и поглядела на Синюю Спину: довольно ли потешила? А он одним движением – и не заметила как – оказался рядом. Пришлось заглянуть в увечное лицо, так, что учуяла запах вина, железа и чего-то еще, пряного, будто даже приятного. Нютка зажмурилась, обняла плечи и груди свои руками, решив: вот оно, началось. Сейчас он… «Отвратный, гадкий, изыди… Оставь меня».

Открыла глаза – а Синяя Спина уже устроился на своей лежанке. «Ужели услышал думы мои?» – дивилась Нютка.

И совсем не могла понять Петра Страхолюда, прозванного Синей Спиной. Что ж ему надобно?

* * *

По первости Нютка и не думала о том, где оказалась. Дни шли, она жила в крепости возле дикого леса, ходила мимо крепких стен, слушала казачьи беседы.

На исходе XVI века возведен был сибирский град Верхотурье. И стал он воротами в могучую Сибирь. По реке Туре, ее малым и большим притокам стали возникать деревни да заимки. Царь зазывал людей, освобождал от податей, обещал жирные плодородные земли, богатые леса, полные рыбы реки. Поселенцам давали деньги на обзаведение хозяйством, на избу, утварь, корову, лошадь – все, что надобно.

Было в том и лукавство. Инородцы – сибирские татары, вогулы, самоеды, остяки, киргизы, залетавшие с южных степей, разбойники разного роду-племени, и русского в том числе, – лихостью своей наносили немалый урон. Земли сибирские часто давали нещедрый урожай – то ранние, то поздние заморозки, дожди, засуха… с такой земли жить непросто.

Только русского человека тяготами не испугать. В пятидесяти верстах от Верхотурья вологжанин с сыновьями завел пашню, построил избу. Было это на Петра да Павла Рябинников – потому деревушку назвали Рябиновкой.

Несколько лет прошло – рядом прилепились еще избы. Жить бы да не тужить. Но время было лихое, смутное. Полетела стрела по юртам сибирским, пошли те народцы жечь да бить. Жители Рябиновки оказались крепкими да разумными. Поехали с поклоном к воеводе: помоги нам, детей наших убивают. Сами начали лес рубить, тын высокий возводить, а следом и казаки на подмогу пришли.

С той поры стоял на взгорке острог – в челобитных звали его Петровым, по имени святого Петра, а в народе Рябиновым, в честь прозвания апостолов. Казаки надзирали за тем, кто плывет да идет по реке Туре, собирали крестьян, ежели какая угроза виделась.

Только два года назад сгорела дотла деревня – одни угли остались. А люди, кто не погиб в огне да не задохнулся от дыма, били челом воеводе и уехали отсюда кто на запад, кто на восток.

Острог же стоял один посреди безлюдья, то ли укор, то ли надежда на заселение землицы, щедрой на дары и несчастья.

* * *

– Хозяйка, ты не пужайся!

Мужской голос разнесся по двору, Нютка, хоть не велели ей пугаться, вздрогнула всем телом. Кто-то незнакомый пришел в избу, с добром ли, со злом?

Она подхватила одежку, помешкав, засунула в рукав ножик и вышла на крыльцо. На первой ступени стоял казак. Он, словно дело имел с приличной девкой, снял колпак и поклонился. Был невысок ростом, крепок, не молод, да и не стар. Жизнь его изрядно потрепала, нарезала морщин на лице, проредила волосы.

– Давеча Ромаха калиту свою оставил. Видно, на радостях забыл.

Казак протянул ей кожаную суму, тряхнул ей, мол, ничего там нет, и улыбнулся. Нютка невольно ответила ему тем же. Какой приятный, не чета Синей Спине.

– Зовут меня Афонькой, кличут Колодником. Ты не бойся, по навету сажен был в темницу, закован в кандалы. Выпустили – на цареву службу в Сибирь отправили.

Он сел на крыльцо, видно, не желая заходить в избу. Нютка устроилась здесь же.

– Макитрушка, ты отчего затворницей сидишь, в гости не ходишь?

Нютка сначала вроде обиделась на такое прозвание. Отчего макитра-то? Не горшок она вовсе! Да быстро привыкла: в устах Афоньки то звучало ласково. И слово за словом поведала, как оказалась в острожке, отчего боится выходить из дому и как тяжко ей здесь, на краю света. Про родителей, да про Илюху (его величала женихом), про злыдней – про все рассказала.

Казак только кивал в ответ, бормотал изредка что-то сочувственное и на прощание обещал разобраться с теми, кто кричал ей вослед: «Волочайка». Он отказался от угощения, покопался в карманах портов, вытащил горсть кедровых орехов.

– Не печалься, макитра. Все будет у тебя ладно, – сказал.

А Нютка поверила.

Она с улыбкой вспоминала немолодого казака, даже напевала что-то тихонько. Не знала еще, что разговаривать с ним было делом опасным…

* * *

Синяя Спина больше не предлагал ей плясать, не жег серыми глазами, не подходил даже на аршин. Как и удавалось ему в таком тесном жилище?

Возвращался вместе с Ромахой поздно, после захода солнца, съедал варево, потом занимался каким-то делом: строгал лучину, чистил оружие или панцири, вязал сети, вместе с братцем шел во двор и при свете жирника сгребал снег. А порой и вовсе не появлялся несколько дней в избе.

Тогда Ромаха болтал с ней без стеснения: сверкая темными глазами, рассказывал, как непросто живется служилым в Сибири, про киргизов, что налетают с южных степей, жгут деревни и юрты. Про то, как мечтает найти богатые земли встречь солнца, где жирная-жирная земля и много-много соболей. Приведет инородцев под руку государеву. Получит награду да разбогатеет.

– Тебя бы я в жены взял, – сказал он однажды и тут же сменился в лице. – Только братцу о том не говори, Нютка, Богом прошу.

При Синей Спине он боялся ей и слово лишнее сказать, отводил глаза, но Нютка, как и всякая девка, знала, что ему по сердцу. Дышал тяжело, иногда гладил пальцами брошенный ею платок, улыбался, когда братец не видел…

Стать женой Ромахи? Она поглядела на него – как испуган словами, что вырвались у него супротив воли. Парень был хорош собою, не похож на братца-страхолюда: ловкий, молодой, черноокий. Но от мужа – откуда-то Сусанна знала – надобно другое.

Ровесник, Ромаха казался ей ребенком. Спорит, хнычет, обижается, отлынивает от домашних дел, мечтает о чем-то. Не чуяла она в нем силы, опоры, нахрапа. Какая надежа на такого мужа? Но сказала ему совсем о другом.

– Братец твой… – замялась, не зная, как и выговорить, – меня вовсе и не замечает. Не нужна ему. Так отчего ты и слова сказать мне не смеешь, отчего ты так его боишься?

Ромаха подскочил возмущенно, прикусил губу, так, что остались красные следы:

– Боюсь… И вовсе его не боюсь. Он знаешь что для меня сделал! Как он!.. И я слово казачье дал. Да разве ж ты понимаешь?

– Куда мне! – ответила Нютка и поняла: вовсе не хочет быть Ромахиной женой.

Пусть все останется как есть. Синяя Спина обходит ее стороною, не велит младшему братцу и глядеть на нее. А потом растают снега, откроется путь по реке Туре, и отец заберет ее из этого паршивого острожка.

* * *

Нютка сморщила нос: то ли сыростью, то ли тиной, то ли чем похуже несло от большого куска, который вытащила она из ледника утром. Она всегда любила пироги с рыбой. Ой, как готовила Еремеевна! И матушкины пироги удавались на славу.

Как из рыбины, да вонючей такой, приготовить съедобное?

Два дня назад братцы, старый казак Оглобля и Богдашка набили налимов. Столько, что еле затащили в острожек, на горку. Пятнистые, скользкие, с огромными пастями и усами на нижней губе, они казались Нютке чудищами. Подошла поближе, наклонилась, разглядывая рыбищу, а та возьми да махни хвостом. Завизжала, умчалась куда подальше, а Ромаха с Богдашкой потешались весь вечер.

Налимов, пока не промерзли, положили на деревянную плаху, нарубили топором. Рыбную щепу Богдашка собрал, отдал собакам, те проглотили разом и лаяли, требуя добавки.

– Ежели тебя запеку? – спросила Нютка у налима. И цыкнула на себя: совсем умом тронулась, разговаривает с рыбой.

Плеснула в кадушку воды, принялась отмывать от запаха, что, казалось, насквозь пропитал ее. «Слизь какая, мамочки», – повторяла Нютка. А рыбина выскользнула из рук ее, облила рубаху и однорядку. Словно смеялась над неумехой.

Наконец отмыла: чуткий нос ее не чуял тины, нож разрезал белое жирное мясо. Плюх! – и куски оказались в котелке. Сначала вареная, да с солью и лесной травой, потом запеченная с мукой да каплей оленьего молока – его здесь почитали за редкость и брали мороженым у инородцев.

Не сыростью пахло яство – сытостью. Нютка брала в руки светец, выходила во двор, поглядывая, не идет ли кто из братцев. Принялась за трапезу – и до чего ж одной скучно есть, вот в отцовых хоромах всегда полным-полно было народа. А здесь…

– Ишь какая вкуснота!

Богдашка явился на запах, точно мышонок, отдал должное налиму и сообщил, где братцы.

– Ты мне еще рыбы дай, им еда без надобности. Ромаха в зернь играет. Страхолюд сегодня у ворот стоит. Домой, мож, и не придет.

– Опять не придет?

– То казачья служба, – покровительственно сказал Богдашка. – А ты лучше спать ложись.

* * *

Закатные всполохи давно потухли, день сменился ночью. Неугомонная Нютка, обвязав котелок холстом, вышла из дому. Два пса подбежали к ней, игриво завиляли хвостами. Они втягивали воздух, рвались к налиму, да только она не собиралась их угощать.

Ноги скользили по укатанному насту. До ворот шагов тридцать, всего ничего. Нютка боялась встретить обидчиков, оттого шла и дрожала. И не зря.

– Ты куда, красавица, идешь? – спросил ее ласковый голос.

Нютка только крепче прижала к себе котелок. Она не ошиблась: один из тех молодых мужиков, что говорил гадости, вновь оказался на пути. Маленькие глаза, чуб, высоко поднятый колпак, нос будто свиное рыло, сам весь верткий: пока Нютка повернулась на его голос, успел перескочить с одного места на другое, стукнуть сапогом об сапог и посвистеть.

– Отстань, – ответила Нютка со всей злостью, какую носила в сердце. Нельзя молчать да терпеть – о том знала.

– Ты знай…

Рыло перегородил ей дорогу. Не обойти, не убежать. Вот нечисть! Лицо его оказалось близко-близко, светлая борода торчала клочками, будто на худо опаленном борове. Нютка не глядела на него – так проще было держать в узде страх.

– Как братцам будешь не нужна, так ко мне приходи… К нам с Пахомкой. Мы тебя знаешь как приголубим.

Он облизнул розовые полные губы. Нютка невольно подняла глаза и увидала на его рыле обещание такого срама, что она, чуть не выронив котелок, побежала прочь. Есть ли что гаже?

Порой представлялось ей, что мир состоит из таких вот сальных, пакостных, наглых, готовых осквернить ее. «Отчего такие?» – повторяла она всякий шаг, а на самом последнем, у ворот, упала, да на спину, аж зазвенело в копчике.

Лежала, не хотела вставать. Вродь не холодно, мягко. Тут же поняла, что кто-то поднимает ее, вздыхает прямо над ухом, и по одному эту звуку признала кто. А чего вздыхать-то? Ему ужин принесла. Нютка сберегла котелок, так и остался целехонький, ни куска оттуда не выпало.

– Налима сготовила, – угрюмо сообщила она, отряхивая снег с однорядки, с платка сирейского, с длинных кос.

Синяя Спина кивнул, будто то было обычным делом – идти через острожек да кормить мучителя своего. Нютка тут же решила, что боле такой глупости не сотворит.

Казак, сев на чурбан, отдал должное рыбе и свежеиспеченному хлебу – ел так, будто два дня кряду голодным был. Нютка вовсе не хотела глядеть на мучителя – чести много. Она, до того не бывшая ни разу у ворот, потрогала занозистую стену, отшатнулась, увидав прислоненную тут же пищаль и бердыш. Все напоминало о мужской силе и опасности, что могла явиться в острог.

В темноте, освещенная несколькими факелами, прикрепленными на железных крюках, деревянная стена, казалось, уходила в небо. Мощный засов в воротах – неошкуренное бревно. На углу башня, в которой горел огонек – то казак в дозоре.

Нютка понемногу начала привыкать к новому месту, к острогу, к его странной, доселе неведомой ей жизни. Никому бы не созналась, да ей нравилось сейчас вдыхать холодный воздух, глядеть на горящий факел и мощные ворота. И ощущать себя не ребенком – взрослой.

Синяя Спина вытер усы да бороду холстиной, крякнул довольно, выпил чего-то из фляжки, которая хранилась за пазухой. Как и положено грубияну, спасибо и не подумал сказать. А когда вернул Нютке пустой котелок, молвил:

– Не молчи, ежели кто обижает.

«Ты и обижаешь», – чуть не сказала Нютка. Но вовремя прикусила язык.

* * *

Сегодняшним вечером Богдашка пришел понурый, залез на лавку, поджал ноги в теплых оленьих сапогах, шмыгал на всю избу. Здесь обувку носили даже в избе, по полу тянуло, словно мороз испытывал людей на прочность: выживут или застынут, будто лягушки во льду.

Нютка погладила его по голове: мальчонка не вздрагивал, не убегал прочь, как в первые дни. А от ласки такой принялся шмыгать еще громче.

– Гляди, какой пирог с капустой постряпала. Богдашка, садись за стол!

Он помотал лохматой головой и скукожился еще больше. Сразу стал таким маленьким, что Нютка с трудом подавила желание прижать мальчонку к своей груди. Она сама-то была такой же: испуганной, несчастной, будто котенок под копытами лошади. Как спастись?

– Давай-ка я налью кваску, теплой водицы туда плесну, чтобы горло не застудить. Сядем, поедим толком, а потом ты все мне расскажешь.

Мальчонка вовсе ничего не ответил, только качнулся всем телом: мол, не хочу, не буду.

– А я тебе расскажу, как сюда попала. Знаешь, сколько всего со мною было? Жили мы с матерью посреди дикого леса…

Согнутая спина стала потихоньку расправляться, появился любопытный нос, из-под ресниц заблестели светлые-светлые глаза – не нашла в них слез, крепился Богдашка в своей печали, не ревел. Казаку нельзя оплошать.

– Только все сказывай, – пробурчал он и пошел за стол.

– Конечно, – обещала Нютка.

Богдашка только успевал в изумлении рот открывать – да не забывал про капустный пирог – и слушал про Соль Камскую, про родителей и терем в три яруса, про похищение, про злыдней и ободранного оленя. Умолчала о насилии да рублях, плаченных за нее Страхолюдом.

– Ой, какая ты девка!

Щеки мальчонки даже зарделись от восторга. Нютка обняла его крепко-крепко. Повезло ей среди ворогов и равнодушных найти друга.

Горе горькое Богдашки оказалось сущей безделицей. Отец, старый Оглобля, запрещал ему брать в руки сокровенный ларец – там лежало все, что надобно ему было для тайных дел.

– Я открыл, и все рассыпалось. Будто в прах. Батя прибьет меня, – сокрушался он, прожевывая пятый кусок пирога.

Нютка велела принести тот тайный ларец – все равно старый Оглобля не скоро вернется домой. Мальчонка притащил: старый, деревянный, в глубоких трещинах, со ржавым замком, ларец жил на свете куда больше их. Они откинули крышку, та скрипнула негодующе, но показала чудеса.

Нютка почувствовала себя дитенком, пока перебирала содержимое: чудные костяные кубики с выдавленными точками, замысловатые потешки в виде конских голов, резных плошек, чаш из зелено-желтого камня. Нютка обхватила одну из фигурок ладошкой – холодная. Потом камень стал нагреваться, впитывая Нюткино тепло.

– Шахматы отцовы, – благоговейно промолвил Богдашка и забрал у Нютки фигурку.

– Все целехонько. Отчего печалился?

– Вот. – Богдашка вытащил из ларца огрызки и протянул Нютке.

Она поднесла их поближе: целая дюжина мелких клочков уместились в ладони. На ветхой бумаге мелко, уверенной рукой писаны были какие-то словеса.

– «Сма… Смой ты с раба Божия скорбь-кручину темную», – разобрала Нютка.

А Богдашка тут же сложил молитвенно руки:

– Помоги. Я в словесах слаб. Он учил, только разумею худо… Отец всякий раз бил по голове, ежели чего не понимал. Так и выбил. Ежели не верну… – И зашмыгал горестно.

Оставив все бабьи дела, Нютка до самого вечера собирала клочки, пытаясь прочесть заговор казачий. Невольно вспоминала матушку с ее ведовским и знахарским, свои детские страхи и косые взгляды. Заговор выучила, написала на клочке бумаги, который Богдашка своровал у десятника Трофима, клочки спрятала в ворох тряпиц – женщинам такое знать не положено.

Течет реченька
С восхода на закат,
Омывает корешки
И песчаный перекат.
Смой ты с раба Божия
Хворь-кручину темную,
Смой ты с раба Божия
Сухоту песчаную,
Искус, грех уныния
И беду незваную.
Из буйной головушки,
Из сердца горячего,
Из утробы крепкой,
Из резвых рук да ног,
Из глаза зрячего,
Из крови красной, из кости белой,
Из слухмяных ушей,
Из семидесяти жилок да поджилок,
Изыди, изыди, скорей,
В море глубокое, в алконостову могилу.

«Казачий заговор – тайный, что вытянет с того света», – стучал в сердце шепот Богдашкин. Слова так и остались в памяти, словно втиснутые каленым железом.

А Богдашка с той поры вечер через вечер ходил к Нютке учиться грамоте. Забавник и говорун, он оказался усидчив, прилежен и скоро писал чище Нютки.

Зариком на Руси называли игру в зернь, кости. Так называли и саму игровую кость, и определенную сумму костяшек, приносившую выигрыш.
День Павла и Петра Рябинников – День памяти святителей Петра и Павла, епископов Никейских, 10 сентября.
Написано на основе этнографического материала – сохранившихся казачьих заговоров.
СкороКнижный режим