Оглавление
3. Лохмотья
– Ведьмина дочь, – твердил на ухо Третьяк, пытался ногою раскрыть бедра, распять, сделать своей добычей.
– Пусти-и-и, – выла она и со страхом ожидала насилия. Видела жеребцов, кобелей и прочую домашнюю живность, знала о срамном. И о том, что после такого один путь – в омут.
Она извивалась, кусала, царапала. Рада бы обратиться сейчас в дикую зверицу, разорвать на куски злыдня. Рада бы стать той самой ведьминой дочерью, что умеет укротить всякого.
Но мужская крепость с женской не сравнится. Сил в ней осталось немного: Третьяк не жалеючи ударил пару раз по лицу. Что-то хрустнуло, закровил нос, потекла теплая влага. Нютка, словно жуткое творили не с ней, ощутила, как добрался до внутреннего, как пытается лишить чести и надежды. Она закрыла глаза и решила думать об ином, ежели спастись ей не дано.
Прошел миг, другой…
Перестало давить мужское смрадное, не касались ее грубые руки, не кусал никто шею. Шорох, потом крик, ругань, резкий удар, точно топором по чурке. А Нютка скорчилась на полу, боясь открыть глаза и увидеть, что Третьяк над ней.
– Вставай, чего лежишь? – пробурчал знакомый голос.
Нютка, глупая-преглупая, пуганая-перепуганая, открыла глаза, увидала Басурмана. В руке его была палка с крюком железным, а кровь капала и капала.
Ойкнула, подскочила, укутала голое в порванную одежку. Только после того подошла к Басурману с очередным благодарным шепотом: «Спас ты меня, спас», а он отпихнул ее и, поворотив к чему-то лежащему на полу, грубо сказал:
– Твой грех. Вместе могилу рыть будем.
Нютка видала мертвецов. Оплакивала отцова слугу Малóго. Рыдала вместе с матушкой и Лукерьей над деревянной колодой, где лежал разодранный медведем Голуба. Молилась над покойным дядькой Митрофаном.
Только ни разу не видала, как живое обращают в мертвое.
Басурман ударил насильника по темечку не до смертушки. Крепкая голова – одного удара железным крюком оказалось мало.
Третьяк скоро завозился, застонал, повторял, еле ворочая языком: «Басурман, ты чего?», попытался встать.
Нютка закрыла свои трусливые глаза, заткнула ладошками трусливые уши, но и того, что пробивалось через неплотный заслон, было довольно, чтобы оцепенеть от ужаса.
Хлюп, стук, чмоканье, деревянным по мягкому.
– Чего ты? Пожалей… Из-за девки? Чего ты?
Шаги Басурмана, тихие, будто звериные.
Стон, и вновь хлюпанье…
Ужели так человека убивают?
При ней убивают.
Из-за нее убивают.
Нютке бы молить Басурмана о жалости: разве угроза им теперь стонущий измолоченный Третьяк? Что сделает худого? Надобно открыть уста и просить: «Пожалей». Господь завещал прощать врагов своих.
Вспоминала грубость насильника, его насмешки, кулаки. И молчала.
Стонов не слышно, ударов не слышно.
Тишина опустилась на зимовье. Не легкая, лесная, внушающая покой. Иная, полная тревоги. И отвратного запаха смерти.
Нютка медленно-медленно, точно полуживая, опустила ладони, открыла уши той тишине.
Открыла глаза, поглядела на лавку, где спал Басурман, на соболей – лишь бы не на мертвое! – потом на красный угол с крохотной иконой. И, вспомнив что-то, подхватила сирейский платок, закрыла образ Спасителя – он и так увидел много худого.
Вопреки угрозам своим Басурман тащил огромного, словно распухшего Третьяка один. И готовил могилу один. Да и то… Земля промерзла, застуденела, не спешила принять мертвого.
Басурман просто рыл снег – неглубокий, вершка четыре, не боле. Одной рукой орудовать было неловко. Та самая палка с крюком выскальзывала из пальцев. Басурман кашлял тяжело, до хрипоты, сплевывал слюну и рыл вновь. Нютка лезла, голыми ладошками копала снег, отпихнул ее резко, мол, отойди.
Окровавленное тело, в лохмотьях и вмятинах, будто рваный холст или освежеванная олениха… Как Нютка ни отводила глаза, а все ж не выдержала, углядела, на что похож теперь главный злыдень. Навеки то запомнит.
Тело уложил Басурман в ту ямину, засыпал снегом, нарубил еловых лап, прикрыл сверху, будто спрятал от всевидящего ока. Нютка во время того стояла рядом, тряслась осиной на ветру, шептала: «Да святится имя Твое, да придет Царствие Твое», сбивалась, шмыгала, глотала слезы и начинала сызнова.
Басурман вновь прогонял ее от ямы в снегу, от мертвеца, от ужаса, а Нютка не уходила, стояла рядом и зачем-то просила прощения за сотворенное по ее вине.
– Волки разроют, – буркнул Басурман.
Он еще раз поглядел на то место, где схоронил убитого, даже не перекрестился. Пошел к зимовью, чуть пошатываясь. Нютка плелась следом и каялась за двоих. Да чуяла, Басурману ее молитвы не надобны.
Она благодарила тех неведомых хозяев или гостей зимовья, что оставили иглу да нитки. Как иначе бы она совладала с подранными рубахами? Еще до рассвета села у лучины и творила шов за швом. Будто, связав воедино лохмотья, она могла забыть о мертвеце и обратить жизнь свою в гладкое полотно.
Басурман встал, долго зевал в кровати, и эта беззаботность его раздражала Нютку. Она скребла снегом и песком кровавый пол, боролась с тошнотой и боялась даже взглянуть на злыдня.
Он вел себя так, будто ничего прошлой ночью не случилось. Принес поленья, настрогал лучин, даже принялся натирать снегом шкуру добытой оленихи.
Ужели убил соратника и совсем не раскаивается?
Потом Нютка вспомнила жену Третьяка Лукашу – теплая улыбка, золотые косы, всегда готова помочь Нютке, а она… Заревела, заголосила на всю избу, да так, что Басурман ушел, не оборотясь. Видно, боялся бабьих слез.
А угомонив сердце долгими слезами – для чего еще они девкам дадены? – починив одежу, вычистив дух смерти из зимовья, Нютка принялась думать, что станет с ней дальше.
Может, злыдень сжалится и вернет ее матушке-батюшке?