Оглавление
Читать другие книги
- Письмо в редакцию Читать онлайн
- Петербургские повести Читать онлайн
- «Современные записки» Книга XXVII Читать онлайн
- Мой Пушкин Читать онлайн
- Мои скитания Читать онлайн
- Стихотворения Читать онлайн
- Мой post-scriptum Читать онлайн
- Дело Артамоновых Читать онлайн
- Воспоминания Читать онлайн
- Конёк-горбунок Читать онлайн
- Село Степанчиково и его обитатели Читать онлайн
- Смерть Вазир-Мухтара Читать онлайн
- Главная
- Зинаида Гиппиус
- 📚 Книги
- Победители
- Читать онлайнЧитать онлайн
Часть первая
Накануне отъезда в Лугу Юрий Иванович Карышев, перебирая вещи, нашел несколько желтых тетрадок своего дневника. Дневник был заброшен давно, кое-какие листки выпали, растерялись, иные страницы, написанные скверным карандашом, почти совсем стерлись. Но Юрий Иванович принялся разбирать все с любовью и осторожностью, какая является только при чтении своего, – и так увлекся, что просидел над растрепанными тетрадками почти всю ночь. А когда кончил, то решил засунуть дневник в чемодан, чтобы в Луге, на летней свободе, перечитать его опять. Записки были ведены всего три года – три зимы, скорее, а последняя строка была написана всего за четыре года. Но Юрию Ивановичу этот промежуток времени казался необыкновенно длинным, и он знал, что это оттого, что он очень молод.
Дневник Юрия Ивановича велся искренне и откровенно. Вот он:
5 сентября, 89 г. г. С-поль
Итак – мы в восьмом классе. Шутка ли: девятый год в пансионе! Еще этот девятый годик, и прости – прощай! Вздумал вести записки аккуратнее, чем прошлые годы. Кстати же те семиклассные, пятиклассные дневники куда-то пропали. Да и глупо они писались. Наша пансионская жизнь, нравы закрытого учебного заведения – вот что интересно. А я разводил какие-то небесные миндали. Надеюсь, эти записки не покажутся потом глупыми. Однако в сторону.
Все наши, сиречь discipuli octavae classis1, страшно поважнели: не шутите, мол, – старшие из старших. Изменились все после каникул до неузнаваемости: степенность напустили, серьезность. Особенно наши пансионеры, «козлы», как их называют испокон веков в отличие от приходящих, «вольняжек», которых называют также «баранами». Вольняжек мы недолюбливаем и держимся от них в стороне. Между пансионерами же своими царит один дух.
Послушать только, какие у нас умные разговоры теперь ведутся!
– Согласен ли ты с мнением Белинского, относительно Соллогуба?
– Как тебе кажется, прав или не прав Щедрин в своих сатирах?
– Да, господа! Значение классических языков важно! Они – вторые воспитатели молодежи после родителей!
Просто удивляешься, откуда что берется? Уж не пробуждение ли после семилетней спячки? Пора бы, только жаль, что начало отзывается шаблонностью.
Преподаватели тоже слегка изменили тактику. Менее строго спрашивают, допускают посторонние вопросы. Воспитатели относятся с внешним уважением (до первого случая, верно, особенно «Лысый» и «Мопс»), позволяют себе фривольные разговоры, двусмысленности, откровенней корят начальство. Дядьки даже пересаливают в почтительности.
Да, мы у цели накануне окончания курса. Что будет, что ждать? И я задумываюсь об этом, но… логически решить, с ясностью, «кто я буду, что изберу» – пока не желаю. Гораздо заманчивей помечтать об этом в туманных образах, строить воздушные замки… Время еще есть. А пробьет час, – зевать не будем. Не таков мой характер. Говорят, что я родился в сорочке. Неправда. Думается мне, – скорее я в состоянии родить эту сорочку. Мне все удается… – Да, но оттого, что я не колеблюсь исполнить, раз что-нибудь задумал. Богатство… Богатство у нас было. Отец мой занимал важный пост: я еще помню, как в тумане, правда, что я, совсем маленьким, путешествовал с отцом по караногайским степям, по аулам, где отца моего встречали со всевозможною роскошью и пышностью, как представителя великого русского царя. Также туманно помню я и путешествие по Каспийскому морю с матерью, рано умершею, пребывание наше у директора каспийского пароходства… Отец мой сам начал мое воспитание. Между прочим, он занимался со мной ботаникой и зоологией. В семь лет я уже был обладателем прекрасного гербария, зоологической коллекции и писал безошибочно и со смыслом переложения из Пушкина, Тургенева и Толстого… Больше половины Тургенева и Лермонтова я знал наизусть, Алексеем Толстым увлекался. Я стал учиться рисованию и латинскому языку, говорил по-французски… В восемь лет я взялся за скрипку… На девятом году я блистательно выдержал экзамен в первый класс С-польской гимназии и, по воле отца, поступил туда пансионером. Отец внезапно умер. Все пошло прахом. От богатства остались жалкие крохи. У меня лично нет ни копейки: я отказался от своих сорока тысяч в пользу младшего брата (он тоже в нашей гимназии, во втором классе). Брат сирота, молод, ему, может быть, нужна поддержка. Мой же девиз: «Не унывай, сам счастье добывай!» Да и разве сорок тысяч деньги?
У меня титулованная родня, но я за малыми исключениями почти со всеми на ножах… хотя меня все-таки все любят.
Да и что мне дала эта титулованная родня? Ничего. И ничего я не возьму от нее. Протекции мне не надо, – добьюсь всего сам.
Однако я записался, а еще алгебру учить. Скоро звонок к чаю. «Лысого» воспитателя нет в классе, но как-то не шумно. Кто занимается, кто читает роман. Чаплин спит, положив голову на руку. Елисеев (мой друг или враг?) опять углубился в Гомера, а порою поднимает свои круглые, выпуклые черные глаза и пристально глядит на лампу. Ничего в лампе нет интересного: обыкновенная классная лампа с плоским абажуром горит тускло и при этом тихонько и однообразно жужжит. Странный этот Елисеев, я его не понимаю пока. Он у нас недавно, перевелся из – ской гимназии только в конце прошлого года, значит, в седьмой класс. Мать опять переехала в Петербург, а он к нам пенсионером. Говорят, он и в – ске недолго учился, а из Петербурга. Круглое, смугло-бледное лицо. Улыбается скверно. Говорит мало с кем, половина класса с ним на «вы», – а товарищ хороший. Если учинить тихую гадость кому-нибудь, – он первый. Думаю, строит из себя пророка. Читает «Илиаду» и вдохновенно смотрит. Мы, было, как-то столкнулись на узенькой дорожке, начался крупный разговор, но, вдруг, он порвал и отошел. Трус, что ли? А человек, во всяком случае, начитанный. Говорят, у него кузина хорошенькая, недавно приехала в наш город. Коли не познакомит, сам доберусь. Говорит Елисеев чаще всего с Яшей. Вот они сидят рядом, молча теперь. Елисеев в Гомере, только черная голова, стриженая, видна, а Яша лежит головой на парте, смотрит в потолок и тихонько выводит «Господи воззвах» на третий глас. Яшу я люблю. Он… Увы, звонок! Приходится отложить о Яше на следующий раз. Алгебру так и не выучил.
26 сентября
Объяснялся с нашим «Лысым». Напал он на мальчонка, шалун отчаянный, да малютка ведь. Третий день ест одно первое блюдо, голоден, ну, я властью «старшего» (у нас за каждым столом сидят по двое «старших») решил, что довольно ему голодать, и позволил обедать наравне с другими. Обрадовался малый. После обеда спрашивает его «Лысый»:
– Ты оставался без двух блюд?
– Нет.
– Кто твой старший?
Тот называет меня по имени и отчеству, потому что все малыши меня любят и так зовут. Вскипел «Лысый» и подлетает ко мне.
– Вы Юрий Иванович?
– Я, – говорю.
– Какой же вы Юрий Иванович? В пансионе вы Карышев!
– Этого, – говорю, – в правилах нет, что у пансионера отнимается имя и отчество.
– Будьте осторожны! Не забывайте, с кем говорите!
– Прекрасно помню: с окончившим курс уездного училища, ныне исправляющим должность помощника воспитателя.
Помертвел «Лысый».
– Вы сами без обеда будете!
– Ошибаетесь: восьмой класс без обеда не оставляют. Здесь не уездное училище, голодом нравственность не прививают.
Совсем расходился «Лысый», кричал, кричал, все грехи мне вспомнил. И то неладно, и с дядьками-то я обращаюсь, как командир…
– Не привык, – говорю, – иначе обращаться.
– Вы должны их уважать, они ваши воспитатели…
– Солдаты воспитывают молодое поколение? Да? Хорошо! Да ведь это бурбоны, которые мне за двугривенный сделают что угодно!
Так и отъехал «Лысый» ни с чем, обозвав меня напоследок «либералом».
Они считают меня либералом, потому что я не позволяю обращаться с собой так, как они обращаются с другими. Я на дерзость отвечаю дерзостью, но не грубой, а обличенной в приличную одежду: выходит и хорошо, и сильно.
Директор знает это, но знает тоже, что меня не переупрямишь. Без отпуска меня довольно трудно оставлять. Я хожу к Николаю Александровичу, моему родственнику, здешнему губернатору, почетному попечителю нашей гимназии. Как несчастье, сейчас ему письмо, – выручайте. Приезжает сам к директору. Ну, губернатору-то не очень откажешь.
Довольно весело бывает по субботам. Пляшем вовсю. Кузины, с которыми я приятель, ухаживают за мной наперерыв. Елисеев тоже бывает у Николая Александровича (оказывается, его мать хороша с ним, а я и не знал), но только на вечерах, а ночевать возвращается в пансион. Не понимаю все-таки, что ему за удовольствие присутствовать на этих вечерах? Он не танцует, смотрит на барышень либо с презрительной гримасой, либо говорит им такие дикие вещи, что они в ужасе отскакивают. Вообще, его боятся, но уважают, потому что он непонятен. Старик какой-то. Молодость в нем не кипит ключом, как в нас. Мы готовы всю ночь отплясывать, пить, есть, а назавтра, свежие, бодрые, опять за дело!
Впрочем, хотя с Елисеевым мы в холодных отношениях, я чувствую, что из всего класса он один мне по плечу. Будь другие обстоятельства, может, мы и столковались бы. У меня нет друзей. У меня есть приятели, все приятели, в классе я коновод, – и больше ничего. Да и кто мог бы стать моим другом? Чаплин? Славный малый. Увалень немного, но прилежный. Жаль, «идей» слишком много в голове. Яша? Этого я люблю. Но не его же взять в друзья!
15 октября
Все идет своим чередом. Учимся, гуляем, надуваем «педагогов» и удивляем дядек каверзностью измышлений. Эх, хорошая штука молодость и товарищество! Я нахожу, что в пансионе, как нигде, развивается благотворный дух товарищества.
Скоро литературно-музыкальный вечер. Одно огорчение с этими вечерами. Кому устраивать придется? Очевидно, мне. Директор находит, что удаются только те вечера, которые устраиваю я.
Сегодня Яша получил письмо с Афона. Читал мне выдержки и чуть не плакал от умиления. Яша парень тихий, безобидный, и наружность у него вся тихая: белые волосы прилизаны, руки держит, как священники под эпитрахилью, говорит тоненьким, жалостливым голосом.
Любит чистоту, «лепоту» и опрятность. Скопидомен до скупости, отчего его зовут иногда Яша-жид. С товарищами-однокашниками мало сходится, а выбирает младших. Часто гуляет один, чтобы помечтать о божественном или помурлыкать канонные песни, а то «Господи воззвах», причем третий глас ему особенно нравится. Когда на него не смотрят, он открывает апостольские послания и пробует читать басом. Ведет обширную переписку с монастырями. Когда увлекается, любит проповедовать божественное неверующим. Елисеев, его сосед, смотрит на него с презрительной снисходительностью, но никогда не обижает. Думается, будет Яша священствовать. А впрочем, кто его знает? Пожалуй, «надует Бога». Светских разговоров Яша не любит, барышень не выносит, – впрочем, злые языки говорят, что он влюблен в горничную директора, бабу пудов восьми.
Чаплин говорит, что во вторник пойдем в театр. Удеру оттуда, как прошлый раз. Вот ловко вышло! Нас четверо дядек водят по счету и там становятся один в коридоре, другой у буфета, третий и четвертый в дверях… Казалось бы, не уйдешь! А ухитряемся. Тот раз я встретил знакомых юнкеров. Нарядили в бурку, в папаху и в своей толпе провели мимо дядек. Таким же манером и назад к концу спектакля. Удастся ли на этот раз?
1 ноября
Вот история-то! Был в театре два раза (раскрутилось наше начальство!). Первый раз не думал о побеге, пьеса была интересная, а второй… Второй раз я и пошел только для того, чтобы удрать. Четверг день Томилиной… единственный случай, когда можно попасть было к ней из пансионской тюрьмы. Она меня сильно звала… да и самого меня тянет к ней, надо сказать правду. А давно ли познакомились? Недели полторы тому назад, не больше. На вечере у Николая Александровича. Томилина – кузина Елисеева. То есть не она, а ее муж ему двоюродный брат. Вот субъект! Не могу понять, как такая женщина могла выйти за этого бурбона. Армейский офицер, грубый, полуобразованный, с вечно пьяными глазами и хриплым голосом. Говорят, он еще год тому назад был красив, а теперь пьет не в меру и каждую минуту готов на дебош. Николай Александрович не принимал бы его, если б не жена. Софья Васильевна из хорошей семьи, имеет средства, была на курсах. Не влюблен ли Елисеев в кузину? Нет, впрочем, не похоже. Но расскажу все по порядку, что случилось со мною за эти знаменательные две недели. Вижу, однако, что я более занимаюсь личными делами, чем описанием нравов пансиона. Не беда! Пишу, что хочется. В дневнике прежде всего – свобода.
В пятницу, как раз накануне той субботы, тоже происшествие. Во время большой перемены получаю письмо. Рука незнакомая. Читаю – и не верю. Тетушка приехала и просит прийти. Что-нибудь особенное вышло: madame la comtesse2 тяжела на подъем. Пишет ее экономка, приживалка, вернее. Ma tante3 ведь с целой свитой ездит.
«Лондон». Наша гостиница так себе. Тетушка заняла нумер в бельэтаже, три комнаты, приемная посередине. Уж по всему дивану подушки и подушечки разных колеров и фасонов. Лоло спит в уголку, пахнет не то мятой, не то камфарой, не то какими-то престарелыми духами. Две приживалки разматывают шерсть.
Сама так же величественна: удивленные черные брови, растянутая речь, серые букли из-под кружев…
Конечно, я к ручке, а она меня в лоб.
– Как ваше здоровье, ma tante?
– Плохо…
Промычал что-то соболезнующее. Изволили осведомиться об успехах.
– Ничего, – говорю.
– Как ничего? Должно быть не ничего, а хорошо!
– Хорошо.
– Ну то-то.
Изволили гнев на милость переложить. Благодарил за участие – и я опять к ручке. Спрашивали о брате – нездоров, отвечаю, в лазарете.
Затем m-me la comtesse изволили осведомиться о жизни.
– Скучно, – говорю. Батюшки, опять не попал!
– Делом, значит, не занимается, сударь! Опять нотация – опять к ручке.
– Куда ходишь в отпуск? Сказал. Остались довольны.
– Денег много тратишь? Долги есть?
– Есть, – говорю, – и жду нахлобучки – нет, ничего. При прощании дали сторублевку.
Молодец тетушка! А я даже не спросил, по каким делам она сюда приехала.
Решил в воскресенье пригласить товарищей в «Северную» пообедать. Зову Елисеева. Улыбнулся, еле-еле промычал что-то, отказ, вероятно, потому что потом не пришел, – и вдруг говорит:
– А завтра у губернатора на вечере будете?
– У Николая Александровича? Конечно. А вы?
– Я буду. Моя кузина, Софи Томилина, тоже будет. Советую познакомиться. Очень изящное существо. Впрочем, как на чей взгляд, – прибавил он торопливо и холодно взглянул на меня. – Она не красива.
Я пожал плечами и отошел. Посмотрим эту изящную некрасивость. Если изящно, разберем, не сомневайтесь, господин Елисеев! Труда особенного нет.
Прихожу к Николаю Александровичу, – эге, вечер-то нынче en grand4. Кузины с обеда заперлись в своих комнатах, – одеваются. Музыка настоящая – не тапер. Хоромы губернаторские – одно сиянье. Растений привезли из оранжереи. Бал. Ну, думаю, постоим за себя. Я очень молод, и не только не огорчаюсь, – но радуюсь этому. Молодость – великая вещь. Вся сила в молодости. Мне даже не нравится, что я на вид кажусь старше своих лет, совершенно взрослым. Pince-nez5 – я немного близорук – придает мне даже какую-то, несвойственную моему характеру, солидность. Чаплин, у которого нет на лице никакой растительности, завидует моим усам. А я нахожу, что они слишком густы для моих девятнадцати лет. Юношеская нежность лица бывает особенно привлекательна.
Съезжались гости. Кавалеров было не особенно густо, два-три офицера, молодой чиновник, – а то все больше из наших. Несколько семиклассников даже, половчее. Пришел и Елисеев. Я было хотел подойти к нему, но он тотчас же пробрался в угол и уселся под пальму, приняв созерцательный вид.
Я танцевал без устали, сажал одну даму, брал другую и совсем забыл о предстоящем мне новом знакомстве. Но вдруг, кончив один тур вальса и отирая лоб платком, я случайно заметил в дверях гостиной незнакомую женскую фигуру в светло-сером платье. Дама эта стояла ко мне спиной и разговаривала с губернаторшей. Не знаю почему, но я сейчас же догадался, что это Томилина, и сделал шаг к дверям. Знакомиться – так знакомиться! У меня не было ни малейшего чувства стесненности: я с удовольствием думал, что хорошо показать этой петербургской даме, курсистке, что и наш город не одними медведями заселен.
– А вот вам и кавалер! – сказала губернаторша, добрейшая Анна Львовна, видимо продолжая начатый разговор и указывая на меня.
Дама в сером платье обернулась и взглянула на меня.
Я тоже посмотрел на нее прямо, как я умею смотреть, чтобы сразу все заметить и оценить.
Я тотчас же внутренне согласился с Елисеевым в определении этой женщины. Он, очевидно, не глупый человек, Елисеев. Но, конечно, я и без его определений и предупреждений понял бы Томилину. Она, действительно, некрасива и чрезвычайно изящна. Молода, на вид ей не больше двадцати двух лет, лицо бледное, хотя не смуглое, узкое с острым подбородком. Серые глаза, красивые, приподнятые к вискам, как у китаянок. Рот тоже недурен, немного велик для узенького лица, хотя губы свежие, бледно-розовые. Лицо слегка портит нос, чуть-чуть длинноватый, и общая неправильность черт. Каждый, проходя мимо, сказал бы: «Какое интересное лицо, хотя и некрасивое». Действительно, хорошенькой Томилину никак нельзя назвать. К тому же она, при очень высоком росте, худа почти до костлявости, тонкая, но плоская. И странно, что при всем этом первое, что в ней поражает, – женственность. Ни мягких движений, ни округлости плеч, а между тем вся она – воплощенная женственность. Это я тотчас же заметил и это меня к ней больше всего привлекло.
– Я не так одета, чтобы танцевать, – сказала Томилина. – Я не знала.
Голос у нее оказался низкий, грудной, бархатный, один из тех женских голосов-контральто, которые мне особенно нравятся. Я с улыбкой взглянул на ее серое платье, закрытое, правда, но легкое и свежее, с кружевным корсажем, на гранатовый цветок в темных волосах, причесанных вниз, очень просто, и проговорил:
– Право, ваш туалет более пригоден для вальса, чем хотя бы этот, например…
И я указал глазами на проходившую мимо нас толстую и красную даму в неуклюже сшитом розовом платье.
Томилина весело улыбнулась, положила руку на мое плечо, и мы пошли вальсировать.
Мы танцевали вместе следующую кадриль, потом котильон, потом мазурку. Не помню, о чем мы болтали, но мне ни секунды не было скучно, и я любовался, как она, смеясь, закидывает голову наверх, обнажая пышные сборки кружев у ворота. Смеется она так же мелодично, как говорит.
Зашла речь об Елисееве.
– Саша? – спросила Томилина. – Вы его хорошо знаете? Я – нет. С ним нужно долго говорить, чтобы заставить его высказаться. А у меня нет терпения.
Решительно, она слишком молода, это ее единственный недостаток. Слишком молодая женщина не может быть очень интересна, щенок всегда хуже взрослой собаки. Все-таки я тогда же решил ухаживать. Тем более что у меня были сомнения: не смеется ли она так и не болтает ли о пустяках, считая меня слишком юным, мальчиком? Следовало убедиться.
Мужа увидал к концу вечера, на третьем взводе. Как он ей не отвратителен, не понимаю! Она, впрочем, заметив его в танцевальной зале, смолкла, сделалась серьезна и скоро уехала, увезя свое сокровище. Мне сделалось скучно, танцевать расхотелось, я стал искать глазами Елисеева, чтобы подсесть к нему, но Елисеева не было.
На другой день мы пообедали с товарищами в «Северной». Елисеев не пришел, да и черт с ним. Было много шума. От тетушкиной радужной осталось всего тридцать рублей. Эх, где наше не пропадало!
Всю неделю преследовали меня несчастья. В четверг из театра удрал к Томилиной. Увлекся, проболтали до одиннадцати, в театр вернуться не успел.
Весь день нынче жду грозы. Ну, завтра не миновать. Приготовимся. Пусть посмеют сбавить из поведения!
А какая она чудная женщина! Меня к ней так и тянет.
3 ноября
Свершилось! Было-таки объяснение с директором, и довольно знаменательное. Вчера, только что сели за уроки – зовут меня. Являюсь.
В кабинете тишина, полумрак. На столе рабочая лампа под зеленым абажуром. Господин директор сидит и пишет.
Поклон с моей стороны и ноль внимания с его стороны. Стою четверть часа, полчаса. Наконец, изволит обратить на меня внимание.
– Устали стоять?
– Нет.
– Ну, стойте еще.
Стою еще. Минут через десять опять спрашивает:
– Устали? Отвечаю: нет.
– Ну, постойте еще.
Стою, смотрю на старческий профиль с согнутым носом, большим дряблым подбородком, бесцветным пухом на голове – и думаю: ладно, это посмотрим, ты ли пересидишь, я ли перестою. Минут через двадцать поднимается директор, подходит ко мне и смотрит, прищурившись. Смотрю и я.
– Вчера вы ушли из театра в город…
– Да, ушел.
Он этого не ожидал. Помолчав, спросил:
– А куда вы ходили?
– Позвольте не отвечать.
– Я требую ответа.
– Не могу вам ответить.
– Я вас вдвойне накажу!
– Воля ваша.
– Знаю без вас!
– Виноват, что напомнил.
– Вы дерзости говорите! Я сам скажу, куда вы ходили: в винный погреб! Да или нет?
– Нет.
– Ну, в гостиницу?
– Нет.
Молчание. Господин директор сопит, значит, гневается. Быть крику, думаю. Однако вместо того спрашивает другим тоном:
– Полноте дурачиться: где вы были?
– В театре.
– Да ведь вы сами признались, что уходили!
– Но ведь меня не поймали… а здесь я говорю с вами один на один.
– А, так вот как! Ступайте. Будете наказаны.
Кланяюсь с некоторым недоумением, почему так легко отделался? – и собираюсь уйти.
От двери директор меня возвращает.
– Да, постойте-ка, я забыл: восемнадцатого у нас акт: я желаю устроить литературно-музыкальный вечер. Прорепетируйте с большими, приготовьте маленьких. И вообще все устройте. Будет губернатор.
А! Понимаем, в чем дело. Состроил кислую мину и отвечаю, что никак не могу заняться этим, ибо чувствую себя нездоровым.
Директор пристально посмотрел на меня.
– Вы еще больше будете наказаны.
– Воля ваша… Я только прошу избавить меня от чести устраивать вечер: я нездоров.
Директор отвернулся и прошелся несколько раз по комнате. Жду.
– Я на этот раз щажу вас: вы не будете наказаны. Но чтобы вперед это не повторялось! Слышите? А теперь отправляйтесь и устраивайте все к вечеру. Постойте, вот вам инструкции…
Мы мирно обсудили подробности концерта и бала. Я настоял, чтобы была духовая музыка для танцев. А что до угощенья… берегись, казенная мошна! Не пожалею тебя для пансионеров! Будете иметь, друзья, вдоволь мороженого и конфет! Велено в казенных санях ехать за провизией.
Николай Александрович с кузинами непременно будут. А Томилина? Хорошо бы ее без мужа… Непременно Томилину… Иначе и устраивать не стану.
Когда все было определено, мой «шеф» милостиво отпустил меня, прибавив:
– Я выбираю всегда вас, Карышев, потому что я знаю, что вы коновод в классе, имеете влияние… И я должен вам прямо сказать (хотя ваше поведение и не примерное), что я этим обстоятельством доволен. Ваше влияние на класс не может быть дурным: вы уважаете внутренне ваше начальство, вы из хорошего круга (я имел честь быть вчера представленным вашей тетке, графине Ш., мы говорили о вас), ваши идеи не имеют ничего общего с теми растлевающими идеями грубого либерализма, которые в настоящее время – язва гимназической молодежи…
Молча и с благодарностью поклонился, хотя был огорошен. Вот тебе на! Все был либералом и одобряли, теперь оказываюсь не либералом – тоже одобряют. Что же я такое? Либерал или нет? Думаю, просто человек со здравым смыслом. А там называйте, как хотите. Что ж, я либерал…
Томилина нейдет с ума. Славная женщина! Рот у нее красивый: бледный и свежий.
25 ноября
Едва приходим в себя. Уроки страшно запустили. Вот так бал был! Показал я себя. Ведь я последний раз хозяином на балу. Через полгода я – вольная птица. И денег же я просадил! Семьдесят пять рублей на одни конфеты. Мороженого на сорок семь рублей – ешь, не хочу! Лимонадов, оршадов и т. п. дряни на восемнадцать с копейками. Печенья к чаю два пуда. Директор в ужасе. «Да вы с ума сошли?» Нечего, дядя, платить нужно. Кути, пансионеры, ничего не пожалел!
Концертное отделение тоже вышло на славу. Вот читали похуже, ну да нельзя же все. Губернаторская семья была полностью… И Томилина была. Муж, слава Богу, не приехал. Мне, благодаря моей роли хозяина, нельзя было много танцевать, но и она мало танцевала; пробегая по зале, я видел ее в уголку, разговаривающею с Сашей Елисеевым. Не похоже, чтобы он был в нее влюблен. Да и я, в сущности, не влюблен. Она мне нравится, кажется изящной, не похожей на других дам, хотя почти все красивее ее. Чаплин, который отличается беспощадной резкостью и определенностью суждений, отрезал, когда я указал ему на Томилину:
– Рожа и доска!
Чаплин глубоко чужд всему изящному. Горничные ему нравятся куда больше барышень. Ухаживает, как медведь, за Нютой Смоковниковой, которая, действительно, на барышню не похожа: толстая, красная, ядреная…
Хотя на этот раз мне почудилось, что он не совсем искренен…
Томилина мне нравится, но не знаю, продолжать ли ухаживать за нею. Как будто и не стоит. Я не скрываю от себя, что я мало сталкивался с подобными женщинами и неопытен. Во всяком случае, нужно много времени, а времени у меня нет. Она сказала мне, что говорит со мною с удовольствием и с трудом вспоминает, что я только гимназист восьмого класса. Я не горжусь, что я развит более моих товарищей: это естественно.
А ухаживать теперь… не знаю. Не то у меня на уме. Она рассказала, что муж переводится в Москву. А я, кажется, совершенно решил ехать именно в московский университет. На математический. Славная, точная наука! Чапе и Пудик тоже едут в Москву и родственников у них там – никого. Будут, значит, вместе жить. У меня в Москве тетушек хоть пруд пруди, но – ни за какие коврижки не поселюсь ни у одной! Самостоятельность прежде всего. Может быть, поселюсь с Чапе и Пудиком. О карьере пока думать не хочу. Моя звезда и мой характер меня не обманут. А время есть.
Авось там, в Москве, когда я уже буду более самостоятельным человеком, чем теперь, мы встретимся и с Томили-ной. А теперь – mes hommages, madame!6 Необходимо повторить бином Ньютона. Некогда. Елисеев, мечтающий о небесных миндалях, прескверно знает математику. Яша тоже. Но ему, Божьему человеку, все прощается. На что будущему священнику математика?
1 марта 90 г.
Случайно открыл, что Елисеев пишет стихи. И что тут скрывать? Я сам пишу стихи. Все товарищи знают, что я пишу стихи. Иногда эпиграммы, а иногда и серьезное. У меня большая легкость в писании стихов. Я тут же, в дневнике, между прочим, могу написать стихотворение. Попробую.
Я, конечно, не из религиозных, но понимаю, что в поэзии допустимы слова: молитва, небеса и другие. Мои стихи многим в классе нравятся. Я нарочно пошел читать их Елисееву, чтобы вызвать его на то же. Он выслушал и ничего не сказал. Не болтливый мальчик! Тогда я прямо спросил, какое его мнение и не прочтет ли он что-нибудь из своего.
Он поморщился и сказал, что не любит читать своих стихов, потому что они будто бы ему одному только и понятны, да и не ему, в сущности, принадлежат, а переводы с французского. Про мои же стихи сказал, что они, вероятно, хороши, но так не похожи на его стихи, что он и судить точно не может.
Когда я настаивал, он прочел мне с неохотой одно стихотворение. Что за дичь! Я, действительно, мало понял. Он достал французскую книжонку и показал мне текст. Я знаю недурно по-французски, но должен признаться, что смысла и тут не понял. Да уж есть ли он, смысл?
– Зачем вы переводите такую дичь? – спросил я его. – У вас стих, кажется, хорош, почему же не выбрать для перевода что-нибудь настоящее, Мюссе, например… да мало ли? И откуда вы достали эту книжку?
– Я просил мать выписывать мне из Парижа новых поэтов без исключения, – на имя Николая Александровича. Меня заинтересовало, а многое – вот и это стихотворение – мне очень нравится.
– Нравится? Что же вам тут нравится?
– А вот послушайте.
Он мне опять прочел это же стихотворение и прескверно прочел, как-то в нос и с пресмешными переливами.
– Слышите, какие звуки? Совсем музыка. Звучит, оно, правда, недурно.
– Так что же? – спросил я. – Ну, это так. А все ж я не понимаю.
– Чего вы не понимаете?
– В каждом стихотворении должна быть идея. Тут же я не вижу ни малейшей идеи.
Елисеев криво усмехнулся и сказал, что, по его мнению, можно и без идеи, ежели красиво звучит. Благодарю, не ожидал! Это что-то новенькое! Я пожал плечами и не захотел начинать спора. Однако, чтобы иметь определенное понятие, решил ознакомиться с замысловатым французским поэтом и попросил у Елисеева ненадолго книжечку. Читал-читал вечером – одурь взяла. Ничего не понял. Ну его к шуту! Сбрендивший какой-то… Елисеева мне стало даже слегка жалко. Недолго и свихнуться, особенно при его нелюдимости. Я и раньше замечал, что у него дикие глаза.
А между тем весьма начитанный по литературе человек. Оказывается, он массу книг получает через Николая Александровича (в пансионе цензура-то строговатая). А я и не знал. Надо будет заимствоваться от поры до времени. С этими пансионскими делами, право, забудешь окончательно, что и на свете творится. Ничего, скоро конец! Отворятся ворота жизни!
Да! Томилина давным-давно уехала. Но о ней потом.
9 апреля
Не пишется. Тоска и тоска. Удеру в город, хотя за мною и присматривают. Да что в городе? Если б Томилина была… Давно она уехала, а я ее не забыл. С Елисеевым прошлый раз о ней вспоминали, он даже разговорился. Не хвалить ее – он никого не хвалит – но признает, что есть привлекательность. Я даже решился спросить его, почему она вышла замуж за такого субъекта. Вот уж не пара!
Елисеев посмотрел на меня.
– Зачем женщины выходят замуж? Влюбилась.
– Да вот это-то мне и непонятно. Ведь довольно умная женщина, интересная, что она могла найти в этом грубом солдафоне? Ведь на физиономии написано: тупица и зверь.
– Это ничему не мешает. Что обыкновенно женщины находят в мужчине? Я говорю, что она влюбилась. Это естественно. Для этого совсем не нужно ему быть изящным, умницей. Ну и прекрасно. Не прекрасно то, что она вышла замуж, то есть связала жизнь с жизнью человека, ей душевно совсем чуждого. Влюбленность для того и является, чтобы пройти, в этом весь ее смысл, что она пройдет. Не глупо ли приколачивать ее гвоздями за одежду? Она оставит одежду и все равно уйдет. И будет то, что теперь у Сони: стыд и страдание. Прикована к трупу.
– А что же ей было делать? Побеждать влюбленность? Да если она думала, что любит?
– Любит! Вот это-то и печаль. Я, знаете, не верю в женский ум. А побеждать влюбленность? Зачем? Если была настоящая влюбленность, значит, была красота, а красоту никому намеренно убивать не следует.
– То есть, вы хотели бы, говоря попросту, чтобы Софья Васильевна поступила безнравственно?
– Как безнравственно?
– Чтобы она отдалась этому господину без брака? – продолжал я, уже начиная горячиться.
– Почему же это безнравственно?
Я посмотрел на Елисеева молча. И потом прибавил только:
– Софья Васильевна разделяет ваш взгляд на вещи?
– К несчастью, нет.
– Почему «к несчастью»? Вы так уверены, что смотрите правильно?
– Да, я привык быть уверенным в истине того, что я утверждаю, – холодно ответил он, глядя на меня в упор своими черными, слишком выпуклыми глазами.
Странный человек Елисеев! Иногда мне кажется, что он готов мне сказать дерзость, но тотчас же я вижу, что это не так. И в душе не могу обижаться на него, точно он больной. А между тем он мне кажется умнее всех в классе. Мне хотелось бы вызвать его на доверие. Он ужасно скрытен и холоден. Вчера, впрочем, я слышал, как он разговаривал с Яшей о Боге. Хотел вмешаться, да жаль было их прерывать. Яша о монастырях, о послушании, о веригах, о Троеручице, – а Елисеев в чистейшую метафизику въехал и, признаться, я и не разобрал хорошенько, что он доказывает. Начитанный малый. Но страннее всего, что они с Яшей так спорили, будто в главном согласны и не обсудили только мелочей. А я готов был голову дать на отсечение, что они даже и понять друг друга не могут.
11 апреля
Елисеев болен. Как-то он справится с экзаменами! Я ходил к нему в больницу. Кажется, ничего серьезного, нервное сердцебиение. Но я давно заметил, что он не крепкого здоровья, несмотря на полноту. Он бледен, с желтизной на висках, у него часто болит спина или печень, силы нет совсем. Мне жаль этого молоденького старичка. Он не знает, какое наслаждение чувствовать молодую бодрость в здоровом теле, силу и упругость мускулов. Он ненавидит гимнастику, а я ее обожаю. И что из него выйдет, что ему предстоит с его непрактичностью, презрительно-холодной скрытностью и любовью к диким стихам? Он тоже и ломается много. Мы беседовали с ним опять о Томилиной. Признаю, что он женщин знает лучше меня. Ну, да мое все впереди.
– Я Сониной душой никогда не интересовался, – сказал мне Елисеев с некоторым цинизмом. – Знаете, женскую душу создать нужно, чтобы она была. Создать душу женщины можно только полюбив, а я Соню не любил. Я старше вас, мне уже двадцать один год, но я никогда не любил. И не буду любить. Я слишком люблю другое.
Он умолк, и я не спросил, что это «другое», что он любит.
– Насколько я могу судить, – продолжал он опять, – Соня удивительная женщина. Я не знаю ни одной женской черты, хорошей или дурной, которая бы в ней отсутствовала. И это привлекает.
Мне не очень понравилось суждение Елисеева о женской душе. Я не люблю цинизма. Когда я думаю об этом предмете, я всегда прихожу к заключению, что женщина прежде всего равноправный человек. Я смело могу себя назвать либералом в этом отношении.
Конечно, практическая жизнь часто совершенно не то, что теории, составленные лишь на основании логических данных, в практической жизни могут быть отступления, и даже отступлений больше…
А недаром я писал, что Томилина вся – женственна. В сущности, я даже быстрее все схватываю, чем Елисеев.
С Томилиной мы так расстались, что я твердо верю в нашу встречу. Не знаю где, когда и как, но встреча будет. Ей должны нравиться такие люди, как я, неизмеримо больше Елисеевых. Да, с кузеном они, кажется, сильно au froid7. По крайней мере, он к ней глубоко равнодушен, даже почти презрителен, как ко всем. И отчего эта его презрительность не оскорбительна? Верно, потому, что он несчастен и болен.
12 апреля
Сильно готовимся к русскому. Какая-то будет тема? После обеда жестоко спорили о профессиях.
Чаплин объявил, что идет на филологический, а по окончании уедет в деревню, учителем. Ну, для этого не стоит возиться с университетом: в сельские учителя берут прямо из гимназии. Чаплин утверждает, что, чем шире собственное образование, тем легче просвещать темную массу, младших братьев, и что это единственное дело, которому порядочный человек в настоящее время может посвятить жизнь.
Необходимо поднять средний уровень. В русском народе – непочатые силы, источники жизни. Нужно только буравить почву. О хлебе, только о хлебе насущном надо думать. Надо идти бойцом на арену жизни – и покинуть ее победителем. Жизнь есть разумная работа и хлеб! И каждый имеет свое, равное с другим, право на работу и на хлеб!
Чаплин разгорячился и был похож на проповедника. Я хотел возразить ему тут же, но меня перебил Яша. Он, задыхаясь от волнения, проговорил:
– Напрасно ты, Чаплин, считаешь себя непогрешимым. Что такое твое образование, поднятие среднего умственного уровня? Выучишь крестьянина читать, писать – прекрасно. А для чего ты хочешь его выучить? Ведь не для того, чтобы он Евангелие читал – нет? А чтобы он соображал, вернее, проверял счета, чтобы ему легче было этот твой хлеб добывать. А сказано: «Не о хлебе едином будет жив человек». На что ему твой хлеб, ежели душа у него…
Чаплин прервал Яшу, пожав плечами:
– Я с богословами не спорю, – сказал он презрительно. – Текстов никогда не запоминал. Поди, заботься о душе Петра Сидорова, когда у него хлеб полгода с мякиной, да с ноября углы в избе промерзают! Ты мне еще докажи да так, чтоб какая-нибудь возможность была поверить, – существование души докажи!
У Яши откуда только прыть взялась. Сцепились, кричали, кричали, – охрипли оба, а толку никакого. Еще бы, этакие проповедуют крайности! Чтобы их немного примирить, показать, что в крайностях нет истины, – я начал говорить сам. Говорю я легко и, кажется, красиво. По-моему, Чаплин во многом прав. Образование, как свет, необходимо; дорога, которую избирает для себя Чаплин, – благородна, но я допускаю, что можно приносить людям пользу и другими способами, кто к чему способен. Я не пойду пахать; я гораздо больше принесу пользы меньшей братии, если я даже посвящу себе книжной науке или, например, буду ученым техником, химиком… Польза может быть и без непосредственного соприкосновения с народом. В настоящее время, конечно, главное внимание должно быть обращено на материальное благосостояние людей. Но, расширяя для этого общее образование, мы тем самым неизбежно будем влиять и на развитие народа в нравственном отношении. Предрассудки, суеверия, темные предания, – все это исчезнет. С дальнейшим развитием культуры возможно, что исчезнет и всякий мистицизм в том патриархальном виде, в котором существует теперь, но человеку, на известной ступени прогресса, может быть и не нужен никакой мистицизм. Все это покажет будущее, теперь же надо выбирать профессию по склонности, внимая голосу разума, считаясь со всеми соображениями, с требованиями жизни. Но духовные потребности человека крайне важны, и, прежде всего, аристократия и некоторое неравенство должны существовать. Я думал, что мои доводы успокоят их, они были логичны и ясны. Но, к удивлению, моя речь разбесила спорщиков до крайности. Яша, чуть не плача, проговорил, что никогда он не считал меня за такого грубого материалиста и либерала, что я настоящий «красный» и хуже Чаплина. Чаплин же угрюмо, глядя на меня исподлобья, обозвал меня «карьеристом на подкладке ханжи». Мы с ним, конечно, посчитались. Но – извольте радоваться! Думал примирить обоих – и ни одному не угодил. Печально, хотя отчасти и смешно. Жизнь покажет, кто из нас прав, господа! А пока я полагаю, что ни Чаплин, ни Яша просто не обладают гибкостью ума.
Мне с двух сторон попало, я ждал, что за меня заступится Елисеев, но он так и не подал голоса, хотя все время сидел и слушал. Иногда я думаю попросту, что вовсе его молчание не скрывает в себе кладезя премудрости, как он хочет показать.
Экзамены прямо на носу. Я не боюсь. И предметы мне знакомы, да и везет мне всегда неизменно. Можно сказать, что удача преследует меня. А здоровое соображение вместе с удачей, – что нужно еще человеку?
Поживем, поживем!
Москва. 25 августа
Я третий день в первопрестольной. Итак – свершилось! Я – студент университета, и старейшего университета. Товарищи в восторге, я тоже… хотя восторг мой несколько иной, не знаю даже, восторг ли это. Было два дня – тотчас после получения аттестата – когда я был беспричинно рад. Но эта животная радость прошла, я опять спокоен и объективно, даже скептически смотрю на все. Мой скептицизм мне во многом помогает, хотя, надо сказать правду, порою и отравляет минуты, которые могли бы быть счастливыми.
Не спорю, – я рад. Рад, что вступаю на более самостоятельный путь, избираю занятие по своему вкусу, рад свободе. Я подчиняю свою волю университетским властям, но подчиняю сознательно, добровольно, sua sponte8, как скажет классик.
Нас четверо, все четверо мы поселились вместе. Квартиру – две небольшие и, главное, недорогие комнатки – нашли на Малой Бронной, около Тверского бульвара. Бронные, Козли-ха – излюбленный студенческий квартал. Отсюда все близко, да и дешево здесь. И днем, и ночью тут видны студенты. Днем трезвые, вечером подгулявшие толкутся по улицам. Живут и не тужат, что могут быть дни, когда в кармане останется пять копеек: две на колбасу и три на булку. Недалеко тут и «Италия» – студенческий ресторан. Оттуда частенько выходит целая компания и идет на бульвар, распевая:
Городовой сторонится и молчит. Около «Италии» городовые бессильны, тут студенты хозяева.
Однако я еще не сказал, кто мои товарищи. На математический факультет со мною поступил только Володя Пудик, славный малый, хотя и недалекий. Чаплин, конечно, пошел на филологический. Четвертый же наш сожитель… Нет, кто бы это мог думать! Четвертый студент нашего общежития – Яша! Он так и не пошел в духовную академию. И курьезнее всего, что он – юрист. Мы часто дразним его, расспрашивая, как он относится к завету «не судите, да не судимы будете», – но он отшучивается и уверяет, что пошел в университет только по желанию матери, а что в глубине души он все тот же.
Он действительно все тот же. Он, как говорили злые языки, еще гимназистом был влюблен в горничную директора. А теперь, я замечаю, он умильно посматривает на нашу хозяйку, Полину, прелестную небожительницу, по ошибке попавшую в Москву, вместо небес. Вот дивное существо! Сорокалетняя вдова какого-то подпоручика, коротконожка, короткоручка, с подмазанными дряблыми щеками. Пыхтит, как паровик, томничает и через Яшину голову делает мне глазки. Воображает, что может понравиться!
28 августа
Москва, как город, не произвела на меня впечатления. Грязновата и совсем не грандиозна. Ехали мы поступать в святилище науки со страхом и трепетом; выполнив формальности, вступили в университет, благоговейно посмотрели на аудиторию – и до пятого сентября свободны. Что делать. Ну, устроились, заказали одежду… Получили вид на жительство, – что же делать?
Конечно, компанией, au bon courage9, все отправились вечером… Это путешествие приобрело такое же право гражданства для всех поступающих студентов, как и форма, обязательная ныне для всех.
В течение одного дня – такие крайности: утром идейные разговоры и тому подобное, а вечером… Бесшабашные оргии сменили речи о личных надеждах, и это как-то незаметно, будто одно вытекает логически из другого…
Мне стало больно за товарищей, и я, при первой возможности, удрал.
Не хочется ни с кем делиться мыслями. Думы про себя тяжелы, но я к этому привык. Пусть бумага будет моим единственным другом. А для других я – веселый товарищ, удалой повеса Юрий Карышев, ловлю моменты… Чем глубже человек, тем более он одинок и скрытен.
1 сентября
Познакомились с дальним родственником Яши. Некто Линев. Лет ему тридцать пять, холост, живет с мамашей, служит у купцов. Сам высок, ходит развинченной походкой, все лицо в веснушках, небольшая, круглая, рыжая бородка. Чрезвычайно много говорит о литературе и утверждает, что никого не любит так, как студентов. Обворожил всех наших любезностью. Скоро они увлеклись человеком, которого видят в первый раз. Очень довольны знакомством, а я – я должен быть доволен, на то я товарищ… хотя я и не привык водить компанию с приказчиками да «бухгалтерами».
Линев предложил, между прочим, устраивать литературные вечера: чтение и мнения о прочитанном. Это дельно. Посмотрим, что выйдет.
3 сентября
Ну и отличился наш «дядюшка» – так все наши, кроме меня, зовут Линева. И на первом же литературном вечере! Канта смешал с Контом – и верить не хотел, что ошибается. Но у него оказался Кант, – и я его ткнул носом. А ведь корчит какого знатока литературы и философии! В общем, вечер прошел мило. Много спорили, кто как умел, горячо. «Дядюшка» юлил до чрезвычайности. Его старший брат, женатый, он живет отдельно, совсем из купеческого звания, молчаливый, заросший, обрюзгший. За ужином «дядюшка» вызывал намерение подпоить всех, – почти успел. Кончилось тем, что после разговоров о Тургеневе, Гоголе, Белинском отправились… «Дядюшка» в роли ментора. Он там свой человек. Это по его части. А ведь корчит либерала!
Мы, молодежь, еще не впитавшая в себя житейской мерзости, можем говорить о равенстве и братстве и так третировать то, что поэты называют «венцом создания» – женщин! Говорить о высоком назначении женщины и через полчаса ехать к женщинам, которые потеряли образ человеческий! Петь рядом с ними «Gaudeamus», эту чудную песнь? Фу, мерзость!
Или у нас, студентов, слова будут идти врозь с делом? Я опять незаметно удрал и от «дядюшки» и от всей компании.
4 сентября
Слава Богу, завтра начинаются лекции. Какую жизнь мы ведем! Встаем в час, карты, карты, бесконечный винт, вечером. Тверской бульвар, Соболя или «дядюшка», а то и все вместе. Особенно карты осточертели: ведь в них втягиваешься.
Хозяйка наша Полина решительно делает мне авансы. Ах ты коротышка столетняя! Скажите пожалуйста! И что она во мне для себя нашла? Неужели молодость до такой степени непобедимо обаятельна?
5 сентября
Был на лекциях… и ровно ничего не понял, кроме вступительной речи профессора. Аудитории огромные, после гимназии все как-то странно… Сел, кругом незнакомые лица, друг друга сторонятся. Держатся отдельными кружками по гимназиям.
Если так будут читать, то лучше не ходить на лекции. Все это не то, я не того ожидал. Слишком просто. Благодаря простоте исчезает взгляд на университет, как на храм науки. Неужели это пустое слово?
А общество братьев-студентов, о котором мечталось в гимназии?
Разочарованы мы все. Об университете у нас сложилось грандиозное представление. Дома, сегодня вечером, мы молчим, но каждый знает, что у другого на душе.
16 сентября
Начинаю мало-помалу привыкать записывать за профессорами. Решили с Володей разбирать записи в тот же день. Остальные из нашей колонии делают так же. Пока позабыли все, кроме лекций. Вечерами пьем чай по пяти часов и читаем свои предметы.
Порой приходит Махметка, старый студент. Он все посмеивается. «Ненадолго, – говорит, – ваше усердие».
Не верится. Сегодня уговаривал отправиться в театр «Салон» – не пошли. Никуда не ходим. И «дядюшку» забыли.
На курсе начинаем знакомиться. Какая масса публики. Войдешь в аудиторию – шум, гам, толки самые разнообразные. Из профессоров мне нравится особенно Ц. Говорит свободно, увлекательно, при этом толково и дельно.
1 октября
Большие дебаты по поводу издания лекций. Конечно, нужно издавать! Не на все же ходить. Я уж и так решил не ходить на богословие, например. Скорее потом один по книге просмотришь.
На первой лекции Ц., в вступительной речи, громил тех, кто избирает математический факультет как переходную ступень для поступления в технические училища. Он не прав: человек ищет, где лучше.
11 октября
Нет возможности ходить на все лекции. Да и никто не ходит. Только физика и полна; – гроза университета – Одногодов заставляет ходить всех, потому что не издает лекций. Горе!
По вечерам еще занимаемся, хотя пыль остывает в страшной прогрессии.
2 января 91 г.
Сколько времени прошло! Много перемен, много пережито. Однако надо же восстановить хронику. За это время я так вырос, окреп, узнал жизнь и людей, что, когда я вспоминаю мальчика, приехавшего из провинциальной гимназии полгода тому назад, – мне делается чуть-чуть смешно. Хотя, конечно, у меня и тогда было много здравого смысла, но опыт великая вещь. Например, относительно женщин… Конечно, они не могут и не будут никогда играть большой роли в моей жизни, но все-таки надо знать a quoi s'en tenir10, как верно сказал молодой князь Редин, юрист. Я сошелся с ним не так давно, бываю у него. Княгиня хорошо знает мою тетку. Княжна очень недурна, хотя бледновата. А какой у них train!11 Да, это не коммерсанты Линевы! Впрочем, я забегаю вперед. Коснусь слегка всех происшествий последнего месяца.
Мы совершенно перестали посещать лекции с ноября. День проходил быстро. Вставали в одиннадцать. Чай, то да се… Бульвары, читальня пашковского музея, после обеда – спать, в восемь – карты у нас или у товарищей, иногда театр, знакомые… «Дядюшка», узнав, что мы забастовали, обрадовался. Пошли опять «литературные» вечера. Я было не хотел ходить, – терпеть не могу мещанства, а от всех этих бухгалтеров так им и разит. К тому же у меня подвернулось занятие: хорошенькая жена инженера, приезжая, случайное знакомство, победа неожиданно легкая… Тогда эта легкость была для меня особенно неожиданна… Но «дядюшка», кажется, держится за меня после инцидента с Кантом и Контом, – пришлось уступить. К тому времени и с инженершей я разорвал… Я не признаю увлечений на такой почве. Другое дело, если б она была свободна… А так – нет. Не могу тянуть сознательной гадости. Лучше сразу оборвать.
Моя прелестная хозяйка Полина делает мне целый ряд авансов. Я ее сто раз обрывал, но когда-нибудь проучу, как следует. Погоди, старушка!
Продолжаю. Мало-помалу, «дядюшкины» литературные вечера делались многолюднее. Появились дамы – коммерсантки, конечно. Делом занимались все меньше: почти сразу начинался пляс, а уж после ужина что делалось – беда!
В один из таких вечеров мое внимание обратили на жену старшего брата «дядюшки», Линеву. Она считается красавицей. Посмотрел я – ничего, только не в моем вкусе. Инженерша была пухленькая брюнетка. А эта – худая, высокая, искрасна-рыжие волосы. По худобе она мне напомнила Томилину. Но какое сравнение с Томилиной! Та изящна, грациозна, а у этой резкие почти манеры, какое-то соединение грубости с кошачьими ухватками, – этим она и берет. Глаза громадные, бледно-зеленые, и глядит она ими прямо и настойчиво. Кстати, я вспомнил Томилину: сказать правду – это единственная женщина, которая мне более серьезно нравилась. Влюблен я не был – что за охота дурака ломать, – но очень она мне нравилась. И как я мальчишески глупо вел себя тогда с нею! Погоди, Соня, наше не уйдет!
Линева танцует недурно. После ужина, когда она немного выпила, – а это она, кажется, любит, – опять пустились в пляс. Завернул я с нею вальсом в темненькую гостиную – и поцелуй ее там. Ничего, думаю, скандала, наверно, не поднимешь. Недаром прямо в глаза смотришь.
И точно. После поцелуя шепнула: «Жду завтра, в двенадцать часов. Позавтракаем».
Другие дамы «купеческие» глядели злобно и завистливо, когда заметили, что я танцую почти с одной Линевой. Но я посмеивался в душе. Все вы одинаковы, миленькие! Линева только поблагообразнее прочих.
На следующий день был и завтракал у моей купчихи первой гильдии – Марии Ивановны Линевой. Экое имечко! Как раз по ней: «имя вам – легион!»
После завтрака. – очень вкусного, – долго мы сидели. Муж на своей «мануфактуре». Дом отделан с претензиями, желательно было, как видно, и шику подпустить: горничная в чепчике, обои темные, кушетки и козетки… Но в столовой висят такие олеографии, что тотчас сундучным рядом запахло.
Хорошо, что я вполне умею владеть собою во всех отношениях. И я тут же решил наказать ее, поводить хорошенько за нос, чтобы она вперед от живого мужа поостереглась кидаться на шею через день после первого знакомства.
И, хотя я уже не был прежним гимназистиком, я невольно подумал: «Какая гадость! Неужели большинство женщин таково? Большинство! А если все?» Конечно, я еще не смею так говорить, но мысль эта пришла и ужаснула меня. Женщина, существо, которое мы привыкли ставить на пьедестал, которому готовы поклоняться, в котором видим венец творенья!
Подобные истории подрывают во мне всякое доверие к женщине. Чапе до сих пор говорит о женщине, как о человеке, хотя кажется мне, что и он сбавил тон. Думал так прежде и я, даже больше – я готов был верить, что найду божество… А нашел Линеву. Со времени встречи с Линевой у меня окончательно выработался независимый и трезвый взгляд на женщин. Печально, но что делать с фактом! Надо думать о себе. Едва выпустила она меня тогда. Пришел домой, – товарищи только и болтают о своих интрижках. Тоже завели.
Яша краснеет, но рассказывает все подробно. Запечин один молчит, но, видно, и у него есть. Надоело мне это до смерти, хлопнул дверью и ушел спать. Провались вы там все!
Прошло два дня. От Линевой письмо за письмом. И как это женщина не понимает, что письмами окончательно опротиветь может, если мужчина не влюблен в нее, как дурак? Письма бесят, письма надоедают, письма – холодная вода для мужчины так же, как для женщины они – шампанское. Господи! ко всему прочему они еще непроходимо глупы, эти божественные существа!
Итак, я был засыпан письмами, которых даже и не читал. В то же время Полина удвоила свои ухаживанья. Зовет после обеда на кофе всех нас. Пошли. Но нежные взоры Полины скоро заставили меня встать и раскланяться. Она тотчас же покатилась шариком за мной и нагнала на пороге второй комнаты.
– Чем я заслужила вашу немилость, Юрий Иванович? Вы избегаете меня!
– Да, – говорю, – Полина Дмитриевна, поневоле от вас убежишь!
– Что же я вам сделала?
– Боюсь в вас влюбиться!
– Нет, это уж для меня невозможно! И с адским вздохом закатила глаза.
– Помилуйте, ваши лета…
– Ах, мои лета уж не те, что годков десять тому назад! Тогда я была непоседой, вострушкой, проказницей… В двадцать лет – какие заботы!
Двадцать лет! Нет, милая, верно, тридцать с хвостиком тебе тогда было!
На следующий вечер товарищи ушли в гости, явилась Полина ко мне, уселась и давай разговаривать про любовь. Ах, ты! Решился отучить. Тонко, но понятно, сам начал изъясняться. Чего только ни наговорил! Душа жаждет сочувствия, сердце ищет друга…
Полина расчувствовалась, подсела ближе и – хлоп! склонила голову на мое плечо. Ну, думаю, кончено! Сейчас полезет целоваться! Но, к счастью, в ту же секунду в передней позвонили. К Полине пришли спасительные гости. До сих пор еще не было случая проучить ее раз и навсегда, но это впереди!
На другой день я встал злой, с Полиной говорил через дверь, а получив десятое письмо от Линевой, немедленно ответил ей, что болен и не знаю, когда приду к ней и приду ли.
Надел халат и сел заниматься. Мы к тому времени опять стали заглядывать в университет, особенно на практические работы, и прочитывали дома. Товарищи ушли, я был не в духе и остался.
Признаюсь, не ожидал такого пассажа! Линева приехала сама, испугалась, что я сильно болен. Хорошо, что даже Полины не было дома. Вот пошли бы сплетни!
Влетает моя Линева – и прямо ко мне на шею.
– Милый, ты болен?
– Да, болен.
– Что же с тобой? Что у тебя болит?
Не ожидал этого вопроса, промычал что-то, – она сообразила, что я вру – сцена!
Я взбесился и попросил ее убираться вон.
Слезы. Слезы взбесили меня еще больше, и я резко и ясно высказал ей мой взгляд на ее поведение.
К великому моему ужасу, это произвело действие неожиданное. Она пристально и долго глядела мне прямо в лицо своими огромными, зеленоватыми глазами, потом вдруг, как кошка, бросилась мне на шею, целовала меня и радостно повторяла, что все понимает и что лгу я из любви к ней, что люблю ее так сильно, что забочусь о ее чести, о спокойствии ее жизни, но что ей ничего не нужно, и любовь ее…
Совсем я этого не ожидал, но понял сразу, что все слова бессильны. Я вырвался из ее объятий.
– Что ты делаешь? – сказал я сурово. – Сейчас придут товарищи, хозяйка вернулась.
– Ах, мне дурно! У меня кружится голова… Туман перед глазами…
Эге, матушка, вон куда! Нет, меня не проведешь.
– Ступай домой. Я завтра к тебе приеду.
– Приедешь, да? Клянись… Клянись, что приедешь! Черт тебя возьми! Поклялся. Когда она уехала, я упал на стул в холодном поту. Нет, они меня окончательно изведут, если не положить предела!
Но я положил предел, по крайней мере, выходкам Линевой. Не поехал к ней, к себе велел не пускать, а письма ее бесчисленные вкладывал нераспечатанными в новый конверт и отправлял обратно. Уразумеет, опомнится. При встрече едва подам руку. Этакая гадость, этакая безнравственность! Как женщина она мне очень мало нравилась.
Я сказал, что мы опять слегка вернулись к университету. Нельзя, надо подогнать. Со студентами, кроме вот Редина князя, я ни с кем не сошелся. Университет хорошая штука, но… для человека с твердой волей, с желанием самому устроить свою жизнь, сообразно установившимся взглядам, это все не очень пригодно. Другое нужно, более осязательное, более широкое, более деятельное, более приспособленное к жизни. Недавно я слышал… И это дало мне мечту… Ни слова, даже здесь! Надо молчать, пока еще ничего нет.
Все разъехались на праздники… я остался. Всюду звали, но я не захотел. Разберу лекции. Хочется посмотреть, великий ли труд – издание лекций? Или не боги горшки обжигают?
В одиночестве недурно живется. С «дядюшкой» и всеми коммерсантами вижусь все реже и реже, думаю совсем порвать. У князя Редина я гораздо больше чувствую себя в своей тарелке. Тетка писала княжне обо мне, и княгиня начинает обращаться со мной по-родственному. И молодой князь мне нравится. Он не глуп. Отчасти напоминает Елисеева. От Елисеева я однажды получил письмо. Странный человек! Письмо сухое, короткое, просит навести какую-то справку. Но в конце прибавляет: «Что вам за охота жить в Москве: переводитесь в Петербург».
Да, Петербург! Много у меня мыслей…
Хорошо в одиночестве, если б не Полина. Опять, кажется, ломится. Вот проклятая старуха! Не отворю ей нынче и чаю ее не хочу!
5 января
Третьего дня случилось вот что. С самого утра Полина распустила свои хвосты и ходила около меня, как индюк. Наконец, изъяснилась в любви.
Я готов был вспылить, но молча ушел. Неужели она не поняла моих явных насмешек?
Через полчаса – так часов в десять вечера – зовет меня через дверь.
Отказываюсь идти.
– А к вам можно?
– Нет.
– Отчего же?
– Оттого что нельзя!
– Значит, можно?
– Не выводите меня, Полина Дмитриевна, из терпения!
– Я успокою вас!
– Не надо.
– Можно все-таки войти к вам?
Фу ты, черт! Я не выдержал, распахнул дверь и прямо ей в лицо, нисколько не стесняясь, сказал, что это наглость, идиотство – и вообще таких вещей наговорил, что она долго помнить будет!
А теперь… у меня сердце не на месте. Хорошо ли я сделал? Она все-таки женщина, и притом глупая, а не в моих правилах оскорблять женщин. Правда, нет ничего более возбуждающего бешенство, как навязчивость женщины, но ведь надо владеть собою! Я склонен осознать ошибку, если я ошибся, и теперь говорю себе: полно, хорошо ли я поступил? Ведь я забавлялся ею иногда, сидел с нею, позволял ей склонять голову на плечо? Правда, я сначала думал проучить ее тонко, и только когда она ничего не поняла – я решился на последнее…
Нет, надо выработать себе стальной характер, иначе женщины меня съедят. Сознание неполной правоты перед Полиной мучит меня. Я и так пропадал два дня. Голова болит. Полина как будто не замечает меня, – я тоже. Переехать с квартиры? Не стоит. Авось обойдется.
6 января
Наши съезжаются. Явились Чаплин и Володька. Хотел им рассказать про эпизод с Полиной, но в горле остановилось. Чаплин со своей грубой суровостью наверно бы стал доказывать, что я сделал свинство… не знает он ни в чем меры. Точно я сам не осуждаю себя ровно настолько, насколько нужно!
7 января
Приехал Яша. Ему я рассказал про мою расправу с Полиной. Яша помирал от хохота, расспрашивал подробности и в заключение шепнул со сладостью: «Так ей и надо!»
Нет, я не совсем согласен с Яшей. Мне неприятно думать… Не таков мой характер.
10 января
Лед растаял, – Полина заговорила. Слава Богу, с сердца камень свалился. Расположение духа изменилось, после занятий даже в «Италию» с товарищами пошел.
Замечательный это ресторан – исключительно студенческий. Редко-редко зайдет сюда не студент, и ему неловко, и он спешит скорей уйти. Студенты сидят кучками, и по несколько столов сразу разговаривают, незнакомые знакомятся, – и, глядишь, поднялся горячий спор все о «живых» вопросах, – лица оживленные, речи искренние, пылкие, полная свобода мнений… Пить тут не пьют, то есть не напиваются. Выпьет компания за весь вечер дюжину пива, и довольно. А сколько принципиальных вопросов будет поднято, сколько мнений pro и contra12 будет высказано… – знают только стены, да дремлющая прислуга. Вдруг горячие речи прерывает чей-нибудь голос – кто-то запел Gaudeamus, подхватил один, затем другой, а там и все запели, и полился мощный и красивый напев нашей студенческой песни. Забыты все вопросы, забыты горе и невзгоды… отдаемся какому-то непонятному, дивному чувству, – и легко живется в эти минуты! Вот кончили Gaudeamus, и один из присутствующих предлагает тост за честное и доброе – за студентов, их идеи, стремления. Громкое «ура» отвечает на тост, и началась опять общая, бесконечная и волнующая беседа о «проклятых» вопросах.
Да, студенчество, настоящее, беспечное, вольное, московское – надо было пережить, даже если скоро дорога моя повернет в сторону. Хороша ты, кипучая и честная молодость!
А вот еще Татьянин день будем справлять. Говорят, грандиозные кутежи бывают. Посмотрим.
Вернувшись из «Италии» домой, опять нашел семидесятое письмо от Линевой. Не унимается! Нет, подальше от коммерсанток! Дама из общества хоть держать бы себя умела. Запечатал письмо – и опять назад. Будет ли этому конец? С Полиной, я убеждаюсь, я хорошо поступил. Небось прижала хвост.
Вообще, рассуждая здраво и твердо, приняв во внимание склад моего характера, я вижу, что мне было бы очень хорошо уехать из Москвы. Засасывает она, подлая, своим мещанством. Чаплин – другое дело. Он весь погрузился в товарищество, командует целыми кружками студентов, у них свои сборища и дебаты. Да и это мне кажется мещанством, Чаплина как-то не шокирует. Другого склада человек. Хорошо студенчество, спору нет, увлекательно, но мне нужно что-то и кроме товарищей, мне нужно общество, семейные дома… Мало ли что мне нужно! И я привык трезво смотреть вперед, надеясь только на себя и на свою звезду.
Молодость и энергия – всесильны.
15 января
Наконец-то мы пришли в себя после Татьянина дня. Ну уж был денек! Запишем все по порядку; все-таки останется воспоминание.
Праздник начался еще накануне. Сговаривались, где кто и с кем будет обедать. У нас составилась своя группа, почти все земляки.
Утром, двенадцатого, молебен, затем акт в университете. Публики масса. Мы – студенты – на хорах.
Профессора читали речи, мы аплодировали всем, за исключением Я., которому немного даже посвистали. Юристы жалуются на него, и, как говорят даже наши субинспектора, небезосновательно. Ну, пошикали ему и мы за товарищей.
Начальство всполошилось, по хорам забегали педеля и субы, но этим дело и кончилось.
После акта все студенты отправились обедать в недорогие рестораны. В этот день никто дома не обедает. Мы, нашей группой, отправились в «Горную Розу». Выбрали председателя обеда, выбрали magistr'a bibendi и magistr'a cantandi13. Все шло более чем чинно, даже натянуто. Старшие студенты вспоминали прежние Татьянины дни, молодые завязали споры – мало-помалу натянутость прошла, и мы незаметно просидели до семи часов. В семь надо уже ехать в «Эрмитаж». Тройки были наняты на всю ночь.
Вошли мы туда… Господи, твоя воля! Подобия «Эрмитажа» нет! Зеркала все убраны, столы покрыты серыми войлочными скатертями, люстры сняты. Студентов такая масса, что даже сесть некуда. Стоят. Шум, крик – ничего не поймешь. Потребовали мы вина и пива. Тут уже не было разделения – твое и мое – все было общим. Подходит collega, берет твой стакан и пьет за твое здоровье. Но вот заволновался весь зал: профессора приехали!
Вошли почти все профессора, – их встретило Gaudeamus igitur. Начали их качать. Они взбирались на столы, говорили речи, им не давали кончить, толкали со столов, они падали прямо на руки студентов, и их опять качали. Лезли на столы и студенты, пытались тоже говорить – качали и студентов.
Кто-то крикнул: «Нет инспектора! Послать за ним!»
Моментально составилась депутация – к инспектору. Через полчаса являются депутаты ни с чем. Инспектор – любимец студентов – напился уже до бесчувствия и спит. «Порицание инспектору!» – раздались крики, – и бутылки посыпались в стену!
К десяти часам «Эрмитаж» опустел, все отправились в «Стрельну». Там еще люднее и шумнее. Между студенческими мундирами мелькают черные фраки – это профессора, или старые питомцы университета. На каждом столе – оратор, и говорит или кричит что-то. В главном зале адвокат У. сказал речь. Качали и его. Все перезнакомились, с профессорами мы пили на «ты». Царствовала коммуна.
Двое вздумали купаться в пруду – в бассейне с живыми рыбками. Вот бородатый студент угрюмо и сосредоточенно бьет стакан за стаканом и тотчас же выплачивает гривенники; а вот на столе лежит мертвое тело, завернуто в шинель, к шинели прикреплена записочка: «Просьба к г-дам трезвым: доставьте сей предмет по следующему адресу» – и адрес.
К двенадцати часам мы были у «Яра».
Там те же истории, только в еще большем масштабе. В семь утра мы попали домой и на другой день проснулись. Головы болят. Отдание Татьянина дня стали праздновать и только сегодня пришли в себя. Да, выдался денек!
17 января
После Татьянина дня все оказались знакомые на курсе, стали дружнее. Стали подтягиваться на занятиях. Князек Редин очень симпатичный человек. Он ввел меня в свою компанию. Бываю и у него, и у его товарища, барона Вальц. Дома хорошие. Брошу окончательно Линевых и К° под предлогом усиленных занятий. Вон из этого омута!
Скоро, однако, и экзамены… А моя мечта… Эх, кабы не сорвалось!
1 февраля
В первую минуту это неожиданно взволновало меня. Я даже испугался. Но сейчас же я почувствовал, как переменился с того времени, насколько я теперь сильнее и разумнее… и мне стало приятно, волнение прошло, остался интерес и удовольствие. Но расскажу по порядку, в чем дело.
Я шел вчера, уж под вечер, по Пречистенскому бульвару. Было снежно и мягко, небо низкое, близкое и белое, как молоко, сумерек еще нет, а только предчувствие сумерек. Впереди меня, скорым, но неторопливым шагом шла женщина. Что-то знакомое почудилось мне в грациозных очертаньях длинной, узкой талии, в тяжелом узле темных волос, проткнутом бледной, черепаховой шпилькой. Одета она была не так, как одеваются московские дамы: слишком легко, в короткой, ловко сшитой кофточке и суконной юбке. Лица я не видел, но она меня сразу заинтересовала. Я нагнал ее, слегка перегнал – и обернулся. Передо мною была Томилина.
Вот тут-то я и почувствовал волнение. Странно сказать, я чуть не убежал. Но через секунду все уже прошло. Я остановился и с непритворным изумлением сказал:
– Софья Васильевна! Вы ли это?
Она вздрогнула, потом взглянула мне в лицо серыми, узкими глазами, сейчас же узнала меня, слегка покраснела под вуалеткой и, протянув мне руку, произнесла:
– Боже! Какая неожиданная встреча!
Голос ее по-прежнему был мелодично низок, с прекрасными грудными нотами. Только мне показалась какая-то неуловимая аффектация, что-то театральное и в голосе, и в жесте, чего я прежде в ней никогда не замечал.
Мы пошли вместе. Она рассказала мне, что в Москве недавно, всего несколько дней, приехала к мужу, который заболел в небольшом городке (там стоял его полк) и был переведен в московскую больницу. Муж плох, но не безнадежен. По названию больницы я понял, что болезнь душевная. Спился, голубчик, этого и следовало ожидать. Затем выяснилось, что они не живут вместе уже около года. Софья Васильевна была на педагогических курсах в Петербурге, а теперь, как она сразу мне и пояснила, увлекается театром и мечтает поступить в театральную школу. Вот оно откуда, манерничанье-то! Живет в Петербурге со своей родственницей, матерью Александра Елисеева, но, кажется, с кузеном не в ладах и – что меня даже удивило – не под его влиянием. «Ах, он такой странный! У меня совсем другое общество! Профессора, курсистки… Последнее время я сошлась с некоторыми писателями-публицистами, не из молодых»… Вот как. Ну, это дело десятое.
Общественное благо и народ. А как это она соединит с театральными туалетами и веселой закулисной жизнью? О, дамские мозги!
Я ни в какие споры с ней вступать не намерен, пусть себе говорит, что хочет. Мне важно, что она мне очень нравится. Иначе немного, чем в прошлом году, я был тогда ребенок, но, пожалуй, еще сильнее. Я поддержал ее, говорил о театре, о том, что давно ей следовало найти дело по душе, предрекал ей славу. Пусть тешится барынька: под гримировкой она будет эффектна на сцене. Теперь, днем, несмотря на вуалетку, я в первый раз рассмотрел, что она вовсе не так молода, как мне казалось в прошлом году. Лицо утомленное, острый подбородок совсем не юношеских линий. И правится она мне не свежестью и красотой, а женского в ней много, что-то нежное, томное и в самой бойкости беспомощное.
Довел ее, после некоторых скитаний по лавкам, до Славянского. Просила зайти, когда будет время, говорила, что в Москве никого не знает, всегда одна, выходит только в определенные часы в больницу к мужу. Надо будет зайти. Еще бы, чувствовало мое сердце, что мы встретимся! Это не рыжая коммерсантка Линева! Несмотря на ее теперешнюю театроманию в связи с «крайними», в общество которых ее поставили курсы, она все-таки человек с душой и соображением, да и воспитание не такое, – совсем другой круг. Нравится мне сильно.
4 февраля
Был у нее. Понравилась еще больше. Но, странно! От прошлогодних впечатлений ни следа не осталось. Как будто я с ней только что познакомился, все новое. Неужели я так переменился? И думаю, что не только по отношению к женщинам. Что ж, чем трезвее взгляды, тем лучше.
Она живет одна. Номер не из дорогих, тесноватый. Конечно, у нее есть средства, но, видно, не широкие. Да и откуда им быть?
– Я так рада, что встретила вас, Юрий Иванович, – говорила мне Томилина за чашкой чая, сервированного на заграничный лад, со спиртовым чайником. – Вы не поверите, как мне жутко быть одной, в неприветливом, громадном и чужом городе. Как я ни бываю иногда храбра, но должна признаться, что одиночество в толпе меня особенно угнетает. Я кажусь себе такой заброшенной, беспомощной и жалкой, что мне хочется плакать. Это комично, но такова истина.
Она была так мила, несмотря на слегка отцветшее лицо и театральный голос, что я не удержался, взял ее руку и крепко поцеловал и с величайшей искренностью возразил ей, что я рад встрече еще больше, чем она. Предложил ей себя в полное распоряжение.
Мой поцелуй, кажется, слегка удивил и встревожил ее, потому что она покраснела, но через минуту оправилась, благодарила и даже согласилась завтра идти в театр. Сдается мне, что в этой женщине, несмотря на милую внешнюю бойкость, много наивностей, да и традиции в ней крепко сидят, хотя она и вращается в обществе «красных», откровенно одобряющих цинизм. Ну кто бы ей мешал здесь бросить полоумного мужа, давно нелюбимого? Нет, навещает его, живет в Москве одна и, насколько я понимаю, в шалостях не искушена. Все-таки муж, все-таки брак. Что ж, в женщине эти традиции похвальны. Напрасно некоторые их стыдятся.
6 февраля
Ужинал после театра у нее. Она была очень весела, остроумна, передразнивала актрис, подшучивала над собой. Ко мне относится очень хорошо: некоторые ее слова просто трогают меня сердечностью и доверием. Несмотря на то, что она не очень красива, она так изящна, что в театре на нас обращали внимание, я видел. Платье черное, из тяжелого атласистого сукна, делает ее фигуру еще тоньше и выше. Белый батистовый воротничок, мягкий, придает ей моложавость. Вечером ее комнатка кажется такой уютной: мягкая мебель, ковры, много цветов (она любит цветы, завтра пошлю ей сам, откуда только денег взять?), розовый полусвет… Я был сам не свой. Ее взгляд, ее речи черт знает до чего могут довести. Порой мне кажется, что она кокетничает со мною, не грубо, конечно, а тонко… порою же у нее прорываются странные ноты, и тогда во мне подымается холодная злоба: не смотрит ли она на меня, как на вчерашнего ребенка, гимназиста, который будет робко ухаживать за нею, а она, как королева, иногда, в виде милости, протянет ему руку для поцелуя? Жаль, что придется разрушить эти иллюзии. Быть влюбленным до идиотизма мне еще не приходилось, да и не придется, надеюсь.
Однако в тот вечер она была со мною предупредительна без малейшей снисходительности. И воздух ее номера показался мне такой отравой, что я должен был бежать. Нет, это вздор, что она относится ко мне, как к мальчишке. Глаза говорят другое. Буду верить ее глазам – и своим.
Сегодня опять весь день провели вместе. Она ходила что-то покупать, я с нею. Давал ей советы. У меня есть вкус. Обедали вместе у Тестова. Завтра я предложил ей поехать посмотреть «Яр». Она опять взглянула на меня тревожно, как после поцелуя руки, потом улыбнулась и сказала:
– Это, кажется, не совсем «принято»? Хорошо, что я уже давно не боюсь слова «не принято». К тому же, – прибавила она с женской непоследовательностью, – меня здесь никто не знает.
Я принялся ей описывать своеобразность «Яра», о котором, как я думаю, петербуржцы имеют плохое понятие. Она заинтересовалась. Мы болтали мирно по внешности, хотя я очень волновался. Никогда еще женщина так не действовала на меня. Что-то будет? Не перестать ли ходить? Не могу – тянет. Она приворожила меня.
Не люблю я, когда она затевает споры. Зачем это? О своих планах, предположениях, о своих взглядах на жизнь я не могу говорить с женщиной, да и редко с кем могу. Я понимаю, что ей хочется поговорить с человеком, узнать его и показать себя с умственной стороны. Только я слишком ясно слышу звонкие фразы приятелей-либеральчиков в ее словах; для меня нет сомнения, что это все не ее, а благоприобретенное, и я не хочу спорить через нее с неведомыми людьми. К тому же я со многим и согласен. Не привести ли к ней Чаплина? Приведу! Вот пустится-то в жаркие разговоры! И совершенно это не изменит ни на йоту мою Софью Васильевну. Хороша она, всегда скажу, а это… это не ее дело.
Университет совсем забросил. У Редина сколько времени не был. Впрочем, князь видел меня издали в театре с Томилиной и потом спросил: «Кто эта элегантная дама?» Наша компания удивляется, куда я пропадаю. А ведь я действительно… почти совсем пропал.
7 февраля
Не были у «Яра». Опять ходили за покупками. Что мне нравится в С. – это ее доверчивость. Она так верит каждому сказанному слову, как будто оно уже дело. Это тоже совершенно женская черта, свойственная женщинам даже более умным. И чувствуется, что никакие разочарования не удержат ее от веры. Это – та женская слабость, которая пленяет бесконечно. Женщина не создана для одиночества: она ждет покровителя и не может жить, не веря.
8 февраля
Опять не были у «Яра»! Или она хитрит? Или боится? Вряд ли. Она не думает ни о чем определенно, как я не думаю. Хочу мчаться с ней на рысаке, прижав плотно ее тонкий стан.
Чаплина водил к ней. Спрашивал, понравилась ли она ему, молчит по обыкновению.
11 февраля
Как это случилось? Трудно вспомнить подробности. Неожиданно, без мыслей…
Мы поехали в девять, вернулись в три. За ужином о чем мы говорили? Не помню. Но сначала она не казалась мне взволнованной. Два бокала шампанского заставили ее побледнеть, но глаза стали блестящие. Она заговорила о том, о чем молчала до сих пор: о своем несчастном замужестве, о тоске жизни, о страхе одиночества…
– Вы спасли меня здесь от самой себя, мой друг, – произнесла она тихо и глубоко и протянула ко мне руки искренним жестом. Я хотел пожать руки, но кровь бросилась мне в голову, я с силой притянул к себе эту милую женщину; через секунду она была у меня на коленях, я целовал лицо и свежие, бледные губы…
Помню ее испуг, ее слабые, умоляющие возгласы, отрывочные слова, то сердитые, то нежные… Она не ждала моих поцелуев… неужели? Во всяком случае, в ней есть что-то неиспорченное.
Когда мы ехали назад, – она уже не сердилась, не протестовала, с нежной покорностью отдавалась моим поцелуям и только повторяла:
– Если вы… если вы не любите меня немножко… я отравлюсь.
Я улыбался и, конечно, уверял ее, что люблю больше жизни. Но – странно! Сама она ни разу не сказала, что любит меня. Я только теперь это вспомнил. Но я думаю, что любит. Она не такая женщина, как Линева, а между тем мы сошлись так же скоро. Она полюбила меня.
А я? Не знаю. Не знаю даже, хорошо ли я делаю… Э, пусть не хорошо… я счастлив. Сейчас иду к ней. Минуты счастья редки, а дурно я делаю или нет – мучиться буду потом. Любовь ли это, увлечение – без нее теперь не могу жить… Иду.
15 февраля
Что я делаю? Гадость, и гадость сознательную…
В моих ли это правилах? Тяжело на душе, а приближается время идти – идешь, торопишься не опоздать.
В нашей колонии страшное безденежье опять. На мели окончательно. Я еще доставал, пока мог, скоро и я сяду.
Вчера весь день провел, как сумасшедший. Катались, гуляли, были в театре… Я забыл и товарищей. Сегодня опять должен был идти вечером к ней, не пошел, отговорился срочной работой, но ничто в голову нейдет, сижу и думаю.
Нехорошо. Соня – женщина милая, еще неиспорченная, хотя со странностями. Например, у нее вся веселость пропала, редко-редко рассмеется, и говорит, что любит меня, избегает, хотя я и без слов это чувствую. Нехорошо то, во-первых, что Соня – не свободный человек. Будь она свободна – дело другое, а то ведь замужем, все это украдкой… Нет, не нравится мне такое положение дел!
Сегодня я спросил про мужа.
– Очень плох, – ответила Соня, и мне показалось, что у нее глаза блеснули. Как это нехорошо! Она хочет уже его смерти. Я верю, что я ее первый любовник, это ведь видно, но, во-первых, не известно, почему первый?
Может быть, просто потому, что случая не было.
Ведь мы очень скоро сошлись, победа была не трудна. А во-вторых, мог ли бы я теперь жениться на Соне? Я, студент первого курса, с неопределенными надеждами на будущее… У меня брат на руках, я не имею права себя связывать. Соня гораздо старше меня, привыкла жить не семейно, мечтает, вон, о театре… Средств ни у нее, ни у меня… Характер нервный, часто мне даже непонятный… Такая ли жена мне нужна? Но пусть я не говорю, я понимаю и разделяю ее отвращение к беспорядочности наших отношений, но ведь «теперь» мне жениться было бы безумием! Нравится она мне страшно и до сих пор, но тянуть эту историю не могу. И себя погублю окончательно и ее. Потом нам обоим тяжелее будет. Брошу все…
Полно! Хватит ли сил бросить?
Думаю, что хватит.
17 февраля
Опять пересилил себя и не пошел к ней. От нее письмо, милое, удивленное и кроткое. Боится, не заболел ли я. У нее и мысли нет, что я могу почему-нибудь нарочно не прийти. Она сказала мне как-то очень искренно, что она только потому прощает себе наши отношения, что уверена в моей любви на всю жизнь. Конечно, она думает, что я женюсь на ней, если муж умрет. Но должна же она понять… муж может тянуть годы, да и я, – разве есть мне смысл теперь жениться? Еще когда это все может быть? Неужели до тех пор длить эти неправильные отношения? Нет, не могу, это гадость с моей стороны! Я должен перед своей совестью, должен ее оставить, собрать всю силу характера.
Но эти письма… Я не выдержу. Разве уехать? Идея! Поеду в Казань, к тетке. Давно меня звала. Ночью и поеду. Денег доехать хватит. Решено. Еду!
Написал ей письмо. У меня рука дрожала. Чуть не разревелся, ей Богу. Все ей написал с полной откровенностью. Написал, что бегу от нее, потому что продолжать отношения в таком виде – не могу, не в моем характере, а она не свободна, как не свободен и я, будучи едва студентом первого курса. Я оставлял решение вопроса будущему, признавая свои обязанности к ней, как к женщине, которую я не только люблю, но и уважаю.
Кажется, хорошо?
На душе – камень, меня поддерживает только сознание исполненного долга. И за что она меня полюбила? В сущности, мы очень различны. Мы часто даже не понимали друг друга. Но ее существо привлекает меня… Довольно. Недаром я сознаю себя сильным.
25 февраля
Вчера приехал из Казани. Немного – пожалуй, даже больше, чем немного, – увлечение улеглось. Первые дни было тяжело, последние не так. Теперь тянет к ней тоже, но не так, как прежде.
Застал от нее пять писем. Не знаю, что в них было, я их сжег, не читая. Справился о ней в гостинице: уехала, слава Богу! Не могу даже и пойти.
Наши бедствовали страшно – ни одного сантима. Все заложили. Сидели, запершись, боялись кредиторов.
Выручил их: тетушка меня в Казани побаловала.
Отчего Соня… виноват, Софья Васильевна уехала? Что муж? Как она приняла мое письмо? Поняла ли она, какая сила характера нужна мне была для моего поступка? Она уехала… в Петербург. А если я встречусь с нею? Нет, не встречусь, не хочу. Не теперь, по крайней мере. Через годы… А она живет у Елисеевой. Шура Елисеев, кажется, болен, прерывает курс и едет за границу. Так я слышал.
Экзамены на носу. Да я их не боюсь. Во мне проснулась вся энергия, я деятелен и жив. Я уже сделал многое для исполнения моего плана. Решил окончательно теперь приняться горячо за дело. Всех, кого можно было, поставил на ноги. Знаю, меня будут осуждать многие, но иду сознательно на это. Я добьюсь своего, я верю в свою звезду. Не сорвется!
Ах, Соня, Соня… Какая была милая женщина… Воображаю, как ей тяжело… Но потом она поблагодарит меня в душе; я знал, что делал.
Раскрывается передо мною дорога жизни…
Петербург, 9 сентября, 91
Не сорвалось! Я в Петербурге. Я – студент института инженеров путей сообщения! Да, сбылся мой план. Я задумал мой переход еще до Рождества. Что, в самом деле! Ну, что мог дать мне университет? А здесь передо мной широкие перспективы, все будущее в моих руках! Пять лет ученья – не беда! Я работы не боюсь. Я все взвесил и думаю, что каяться мне не придется. Попасть было трудно. Наверно, многие решат, что я попал по протекции. А протекция здесь – удача и удача! Слава Богу!
С Чаплиным мы разошлись, хотя он тоже перевелся в Петербург, но в университет. Перед моим отъездом крупно поговорили. Он просто не умен, я думаю. Назвать меня карьеристом… что ж, карьера не маловажная вещь! Сказал, что напрасно я прикидывался либералом – прикидывался! Никогда я не прикидываюсь. Многим либеральным взглядам я сочувствую, но невольно осуждаю всякую крайность. Человек должен руководствоваться здравым жизненным смыслом, а не кличками: либерал, консерватор! Это скучно. В конце Чаплин объявил мне, что я «человек своего времени» и «не способен ни на какой порыв». Это я-то, с моими безрассудствами и смелостью, которая до сих пор, впрочем, сходила мне с рук, не способен на порыв! А что я «человек времени» – это не плохо. Гораздо хуже, если б я, как Чаплин, был человеком времени моих дедушек. А порыва и молодой удали, да жизненной энергии, право, во мне достаточно.
Институт – далеко не то, что университет. Совсем другой характер. Нашел кое-кого из земляков. Славный народ! Скоро приедет Редин. Они тоже переехали в Петербург, но князинька перевелся в университет.
Ходил по родственникам. Двоюродный брат Жорж отличный малый. Вчера он, его приятель Кот и я здорово кутнули. Квартиру я нашел дивную – полный пансион за легкое занятие с одним юношей. Далековато от института – зато экономно. Люди, кажется, хорошие. Сам Петербург мне нравится, хотя я и ждал найти его грандиознее.
14 октября
Живется отлично. Лекции посещаю аккуратно. Характер институтских занятий мне нравится чрезвычайно. Много самостоятельности.
«Совершил» кое-какие знакомства.
Одно знакомство очень интер…
8 декабря
Совершенно окунулся в светскую жизнь. Некогда и не хочется писать дневник. Приобрел большие знакомства. Лекции идут своим чередом, уроки тоже… на все хватает времени. Не ожидал, что втянусь в эту жизнь. Я стал отчаянным танцором – дирижером, устроителем вечеров, делаю визиты… Тетушка моя рада – та, настоящая, madame le comtesse, – и снабжает меня финансами через меру. «Наконец, – говорит, – ты взялся за ум!» Скоро, пожалуй, надоест, вот что плохо.
Приглашений получаю больше, чем дней в месяце. Приходится сортировать. Даже сплю мало!
20 января
Праздники пролетели, как один день. Скоро и конец учебного года. Ну-с, Юрий Иванович, как вы себя чувствуете? Несмотря на светский вихрь, прочитанное профессорами знаю, хоть сейчас к ответу. Стало быть, все отлично. Дневник обрывист – некогда записывать.
6 апреля
Экзамены идут отлично. Время провожу так же.
Совсем завертелся с NN.
Кокетка первой руки, борьба идет страшная.
За весь год один раз видел Томилину, и то издалека, в театре. Был с ней, кажется, Чаплин. Изящна по-прежнему. Убежал. Еще рано нам встречаться. Елисеева бы хорошо увидать, да его нет в Петербурге. На юге где-то, лечится. Это не уйдет. А по воспоминаниям он умный человек. Хоть и совсем другого склада, а чувствовалось как-то, что он мне по плечу. Мать его в лицо я знаю, симпатичная дама, а недавно познакомился с Андреем Петровичем Шатиловым, ее братом, дядей Александра Елисеева. Шатилов довольно известен, бывший профессор истории, кажется, серьезный, ученый, слывет за чудака – вероятно, потому, что живет один и очень замкнуто. С сестрой, Лизаветой Петровной, впрочем, в больших ладах. Я не нашел в нем ничего странного, разве что рассеян немного. Человек еще не старый, лет сорокадвух-трех, высокий, седые, пушистые волосы и предобрые глаза из-под черных бровей. Человек, видно, умный, жаль, что бросил профессуру и засел в кабинете. О племяннике, Шуре Елисееве, говорил с теплой симпатией. Впрочем, видно, что он слишком добр. – Что это я расписался о Шатилове? Даже опоздал, бегу!
27 мая
Все кончено! Уехал из Петербурга перед последним экзаменом (другие сдал блестяще). Добился своего там, куда ехал, но год потерял. Что, Кэти? Чья взяла?
Стоило ли так дорого покупать несколько безумных – даже не счастливых – мгновений? Раскаиваюсь ли я? Нет и нет! Я сказал себе и ей, что свое возьму, чего бы это мне ни стоило, и взял!
Меня назовут сумасшедшим. Пусть! И все-таки я не поступил бы иначе – таков мой характер, – я не боюсь смелых сумасбродств.
Итак, я, гордость первого курса, – второй год на первом курсе! За меня хлопочут, и сильно, этот пропущенный экзамен я бы мог, шутя, выдержать каждую минуту… У меня везде полные баллы… Э, будь, что будет! Увенчаются хлопоты успехом – отлично; нет – еще лучше. Надо уметь ко всему применяться.
Прощай, дневник, – мало я писал, не было времени. Зато ни одной секунды я не пропустил, а брал, что мог только взять хорошего и веселого от жизни, брал смело и полностью, ведь
На этом обрывался дневник Юрия Ивановича. Последняя строка была написана четыре года тому назад. Теперь, в начале июля, Юрий Иванович, благополучно перейдя на последний курс института и отбыв обязательные работы, отправляется гостить в Лугу на дачу к своему товарищу Елисееву. С Елисеевым он сошелся ближе в последний год.
Юрий Иванович с умилением перебрал листки старого дневника. Потом, тщательно связав их, положил в чемодан: в Луге будет приятно еще раз перечитать милые строки.











