Глава тридцатая. Перед свадьбой
Рождество в Петербурге нынче славное. Мягкое, белое; дни чуть заметно удлинялись, и сумерки были ласковее, задумчивее.
Литта давно не видела снега, радовалась ему. Жаль, что в городе тотчас же он по улицам рыжеет и лоснится. Как хороши теперь, должно быть, поля около опустевшей Стройки, чистые-чистые, сверкающие.
Но мечтать некогда Литте. Надеялась, что отдохнет в отсутствие Романа Ивановича, и не вышло: беспокойство какое-то нарастало в душе, хуже чем при нем. Подумала-подумала – и написала Флорентию, в Пчелиное. Коротенькое письмо, а когда он откликнулся – написала опять, длиннее. Хотелось все рассказать ему, но не посмела: привычно не доверяла она почте. Объявить просто, что выходит замуж за Романа – какой смысл? Как он поймет? И она писала отвлеченно, о тоске, беспокойстве своем и надежде, что все скоро уладится, – «придумано уже».
Собрания у графини шли чередом и делались бурными. Литта, занятая своим, рассеянно следила за ними, но все же понимала, что происходит внутренняя борьба, что преосвященный Евтихий со своими сторонниками подводит мину под Федьку с его последователями; борьба пока неровная, так как Федька в силе «наверху». Княгиня Александра волей-неволей на Федькиной стороне, но уже давала понять старой графине, что такое положение долго не удержится; она сама при первом случае будет за то, чтобы стащить Федьку с неподобающего места. Слишком уж он обнаглел. Телохранителей своих распустил окончательно. Графине было противно, что они снимали в швейцарской глубокие калоши и вламывались в ее салон босопятые.
– Я понимаю святость, святая простота, Tout èa enfin24, – говорила она, нюхая свои sels25, – но почему же непременно эти голые ножные пальцы? Почему? Какая настоятельная надобность?
Федька сам не очень любил салон старухи; предпочитал общество молоденьких барышень, курсисток, гимназисток, когда уж спускался с верхов.
Литту он, встречая, каждый раз усаживал рядом, надоедал ей сильно, особенно тем, что лез целоваться.
Часто вспоминали Романа Ивановича. Графиня с досадой говорила, что она без него иногда «как без рук»..
– Qu'est ce qu'il vous écrit, petite? – спрашивала она внучку. – Revient-il?26
Литта отделывалась общими словами. Да и что могла сказать? Роман Иванович ей не писал совсем, ни разу; и не обещал писать, однако Литта с удивлением заметила, что это молчание ей неприятно.
Явился перед самым Рождеством, неожиданно.
Были сумерки. Графиня отложила вечную работу свою и только что хотела сказать Литте, бесцельно стоявшей у окна, что пора повернуть кнопки. Увидала плотную фигуру Сменцева в дверях гостиной (он входил без доклада) и воскликнула:
– Ah, vous voilà, enfin!27 Беглец!
Литта поспешно обернулась. Почувствовала, что сердце у нее забилось. Радостью? Ну, еще бы. Он приехал. Скоро, скоро освобожденье. И так она была одинока со своими думами. Он все знает, и он друг…
Невольно она протянула ему руки. Он поцеловал обе, старался в сумерках разглядеть выражение ее лица. А Литта рада была, что темно. Она покраснела, и, сердясь на себя за это, краснела еще больше.
Вот зажглось электричество. Свет упал на смуглое, чуть похудевшее лицо Романа Ивановича; Литта увидала его знакомую усмешку вбок, странный, скользящий взгляд; холод облил ее на мгновенье – отчужденность, неприязнь, что-то похожее на страх… Но быстро совладала с собой Литта, точно узел внутри стянула какой-то… Прошло.
Роман Иванович остался обедать. Говорил все время с графиней и с Николаем Юрьевичем.
А после обеда графиня отослала внучку, объявив, что ей надо переговорить с Романом Ивановичем о делах, «ведь событие близится, а мы деловой части его почти не касались».
Это о свадьбе, конечно. О приданом, о деньгах, о том, где именно будут они жить. Литта знала, что для них готовится квартира в графинином доме. Не возражала – пусть уж он, как знает, сам. Ее и не спрашивали.
Литта прошла в «классную». Там горела ее милая, старая лампа. Уютно, знакомо, тихо.
«Прощай, лампа, прощай, кресло. Никогда не увижу вас больше; и не надо», – думала Литта без горечи.
Она не любила старого. Если боялась чего-нибудь, то вот этой неподвижности, уюта, длительности всего, что уже есть.
Села в кресло зеленое. Мысли опять вернулись к Роману Ивановичу. Странно: такую вещь он для нее делает, а ведь они по душе никогда и не разговаривали; отрывочно, о деле он говорил, о других, о ней, а о себе самом – никогда.
Вот чуть не два месяца его не было, – неужели так и не скажет, куда ездил, зачем?
«А какое мне дело? – сердито перебила она свои мысли. – Ездил и ездил. Нужно – скажет. Вздор какой».
В дверь тихонько постучали, и она тотчас же отворилась. Вошел Роман Иванович.
Ни разу еще не был он у нее в «классной». Не садился к столу, за которым она помнит Михаила – ее случайного учителя математики, и себя – девочку с распущенными волосами.
– Я с разрешения графини, – сказал, улыбаясь, Роман Иванович. – Вы не заняты?
– Нет, пожалуйста… Это моя бывшая классная. Садитесь. Я ничего не делала. Так…
Роман Иванович сел против нее. Абажур затенял смуглое лицо, только усы и твердый подбородок светлели.
– Я был в Париже, у Михаила Филипповича, – сразу начал он. – Хочу рассказать вам про эту поездку.
Литта онемела от неожиданности. А он стал рассказывать спокойно, обстоятельно, не торопясь, ничего стараясь не пропустить. Говорил о Жене, о их старом знакомстве, о Ригеле, о том, что успел подметить, хотя бы со вне, в жизни парижской; перешел на Михаила и на ему близких – Мету, Наташу, Юса, Володю…
– Мы очень часто виделись и много толковали с Михаилом Филипповичем о делах. К моему отъезду выяснились большие возможности соглашения. Судите сами…
– А… письма у вас нет? – перебила его Литта взволнованно.
– Михаил Филиппович просил меня на словах передать его горячую просьбу скорее приехать. Он надеется видеть вас месяца через два…
– Как? Не раньше?
– Он так говорил. Ввиду того, что вы сами решили не сообщать ему о нашем…
– Да, да, я не хотела. Значит, вы не сказали? Хорошо. Так, значит, Роман Иванович, Михаил и его друзья отнеслись к вам, вы говорите…
– С полным сочувствием. Я и не рассчитывал сейчас на что-нибудь очень определенное, торопиться не следует, факты же сложились.
И он опять перешел на разговоры с Михаилом в Париже, на листки, которые оставил ему.
Об одном лишь умолчал Роман Иванович: о письме, полученном от Михаила уже в Киле, на имя Сергея. Письмо было длинное, резкое, не очень связное, но Роман Иванович отлично его понял.
Особенно не огорчился. Этого можно было ожидать. Обойдется. А не обойдется – что ж делать. Была бы честь предложена… От Михаила он, Роман Иванович, никак не зависит. Напротив… Через Литту – напротив… Это хорошо, что у Романа Ивановича есть Литта. Веревочка крепкая, на всякий случай, если понадобится Михаил и «воинство его». А пока – пусть побунтует, дело не к спеху. Не убедил Роман Иванович – убедят уста женщины, в которую он влюблен.
И о Сергее рассказал Литте Сменцев. Насчет Михаила прибавил, однако:
– У него есть, по-моему, не то что идеалистический уклон, а неровность, что ли… Прозелитизм еще чувствуется. Подозрительность привычная. Резкие углы. Понимаете? Со временем пройдет.
Литта понимала. Взволнованная, розовая, она готова была без конца еще расспрашивать. Как серьезно и открыто он говорит с ней о деле, в котором они теперь с Михаилом почти вместе. Все хорошо. А потом будет совсем хорошо, должно, должно быть.
– Наша свадьба десятого января, – сказал вдруг Роман Иванович, перебив Литтины расспросы. – Желал бы, чтобы вы об этом тоже подумали. Не все о Париже!
Намеренно-грубо положил он смуглую, широкую руку на бледненькую ручку, лежавшую на столе.
Литта ее отдернула. И посмотрела на жениха измененными глазами. Опять недоверие в них, и неприязнь, и надменность.
– Не понимаю вас, – сказала сдержанно. – Меня более всего интересует Париж… и говорю.
Роман Иванович улыбнулся. Еще бы она понимала! Этот жест его – ведь это игра. Ему захотелось увидеть перед собою прежнюю злую и чуткую девочку. Знал, что в ней спит недоверие, и будил его, не боясь, нарочно; во всякую минуту мог усыпить снова. Было забавно – пока. Шалость. После будет не так; не то нужно, конечно. Нужно, чтобы она выучилась глядеть его глазами и чтобы это было естественно, и просто, и крепко у нее.
– Что с вами, милая? – заговорил он, меняя тон, дружески. – Вы на что-то рассердились. Но как же не подумать о свадьбе. Вот я целый час с графиней говорил… Надо условиться вместе.
Литта опустила голову. На что в самом деле рассердилась? И ведь не она – он ей оказывает услугу.
– Еще не поздно… – проговорила, однако, с упрямством. – Я, может быть, опрометчиво приняла от вас это одолжение. Мало ли какие неудобства…
– Неудобства большие, зачем скрывать. Но это мое дело. Заботьтесь о себе, – а я уж буду о себе. Никогда не лгал вам, вообще не лгу. Хочу жениться на вас – значит, хочу и сделаю, так и принимайте.
Очень был серьезен. Литта робко протянула ему руку.
– Ну, простите меня. Я такая… дикая иногда.
Роман Иванович вчуже залюбовался девочкой: хорошенькая была в эту минуту. Если бы страсть к женщине могла владеть им, – он влюбился бы в Литту: очень ему нравилась.
Но странен строй души Сменцева. Другие огни горят в ней. В другое пламя ввился бедный, вечный огонек человеческой страсти любовной – ввился и утонул в нем.
Роман Иванович не «девственник», – в том смысле, как понимает слово преосвященный Евтихий; но все же Евтихию не лгал он: что значат мимолетные полуравнодушные встречи, те самопроверки, которые ведал Сменцев? Литта нравится ему, влечет его – первая; но и с ней – воля и ум ясны; холодны мысли; горит, быть может, капризная страсть, – любовная ли?
Но понимал: в ней – к нему – должна быть эта страсть. Пусть будет, если иначе нельзя.
– Я ревную вас, Литта, – заговорил он медленно, с любопытством следя, как опять изменяется ее лицо. – Да, ревную. Я очень ревнив. Почему вы покраснели? – перебил он себя.
– Нет… Но я не понимаю, Роман Иванович…
– Опять? Сейчас поймете. Я ревную союзницу, товарища – к женщине, влюбленной невесте. Не Парижем интересуетесь вы, а вашей любовью, заняты вашим личным делом. Но ведь есть общее, в нем я вам не дальше, чем Ржевский. Вы забыли…
Взволнованная, Литта вскочила.
– Неправда, неправда! Да это вы нарочно, ведь должны же вы знать! Я так рада, что вы и Михаил – согласились вместе… С Флорентием столько говорили, мне так легко с ним…
– С ним?
– Да, прямо скажу: с вами труднее. Часто хотела о многом спросить вас, и не спрашивалось. А впрочем… – она запуталась, – впрочем, до сих пор… я и не могла… и не желала входить…
– Литта, послушайте. Из Пчелиного, от Флорентия тревожные вести. Застал здесь письмо. Я должен быть там; после десятого поеду. Хотите со мной? Это задержит недели на две, на три ваш отъезд за границу, но зато вы поехали бы туда уже с некоторыми сведениями, а кроме того, могли бы пригодиться в Пчелином. Я надеюсь. Вот мое предложение, – но как хотите, дело ваше.
Литта задумалась.
– Поеду, – сказала твердо, подняв голову. – Только… что могу..? Я ведь такая «барышня», Роман Иванович. Не льстите мне, я знаю, что ничего не знаю, ничего не умею. Но хочу уметь, быть другой. Попытаюсь.
– И не боитесь?
– Чего? – Она рассмеялась. – Нет, я не трус. Жизни не знаю, а ее не боюсь.
Помолчав, прибавила:
– Вас… вначале как-то боялась. Что ж, и я не люблю лгать.
С улыбкой Роман Иванович взял ее руку и медленно поднес к губам.
– Меня боялись. Этого я не хочу, слышите? Не хочу. Хочу другого. Ведь надо «не за страх, а за совесть»… Да?
Литта глядела в его неблестящие, упорные глаза, повторила, тоже улыбнувшись: «за совесть, конечно»… а сама опять почувствовала, что если не страх, то похожая на страх безвольная и сладкая боль окутывает ее; что на его «хочу» – такое «хочу» – она непременно ответит «да».
И опомнилась. Как облако, прошла мгновенная мара.
Уже другим, совсем обыкновенным голосом Сменцев говорил ей, что пора вернуться к старой графине. Только что стучалась Гликерия: чай подан.