Глава двадцать седьмая. Свидание

У Михаила в Париже была постоянная квартира. Маленькая, но довольно чистая и веселая, далеко, на окраине: из окон виднелись зелено-бурые валы укреплений. Собственно, это не его была квартира, а Наташина, сестры. У Наташи имелись средства, у Михаила – никаких. Частью прожил, частью отдал. Если б что и осталось – все равно теперь бы отдал. Вот когда отдать.

Сестру не осуждал; у нее брал очень мало, но самое необходимое; и сначала сократиться ему было трудно: не святой, любит пожить хорошо в минуты отдыха. Вообще жизнь не научила его считать деньги, да и не могла научить: когда же? Был непрактичен: как-нибудь. Думая о том, что женится на Литте, – он думал о своей влюбленности в нее, о том, что какие-то заветные стороны души его находят в ней отклик; что она, эта чужая «барышня», сумеет ему его самого объяснить, быть может; а как они здесь жить станут, как сложится их брак – это все уходило в туман. Будет хорошо. Только бы она приехала скорей.

Уже неделю Михаил в Париже. Был у Ригеля, – его он любит и Женю беспомощную тоже. Любит Ригеля, а вечно с ним расстраивается, особенно в последнее время. Встретил Мету, – с ней еще не знал, как быть. Но обрадовался ей, как родной. И старое сомнение укусило: за что бросить ее, верную, и на кого? Не приспособится она к делам Ригеля, к этому тихому колесу теперешнему. Говорить же с ней о своем, о новом, боялся. Не то, что боялся, – выжидал.

Хотя после приезда Флорентия и разговоров с ним Михаил стал гораздо увереннее. Не слова, конечно, изменили его, – но сам Флорентий, чистый, крепкий и ясный, с ясными словами о том, что Михаил пережил, передумал нынче летом в России, во время скитаний своих по «святым местам».

Михаил чувствовал прилив сил, жажду выйти из полосы бездействия, из неопределенного положения, в котором так давно пребывал.

О свидании с Романом Ивановичем думал не без интереса. Боялся только, что не будет беспристрастен: замешана Литта, и, наверно, этот Сменцев в нее влюблен.

В Париже Михаил не скучал, хотя бывал только у Ригелей. Сидел дома, занимался. Думал, не записать ли ему свое путешествие, пробовал, – да не выходило. Не было привычки к литературе.

Юс приехал с ним. Этот окончательно избездельничался, и Михаил ему советовал хоть в парижский университет поступить. Пока же он шлялся по Парижу и, кажется, покучивал. У Юса были, впрочем, полосы отчаяния и самобичевания. Флорентий на него мрачно подействовал. Юс решил, что это святой, но дурак. Себя считал тоже дураком, но не святым. И заметив, что Наташа, к которой он втайне был неравнодушен, горячо хвалит Флорентия, отрезал однажды:

– Теперь я знаю, какие вам дураки нравятся. Мне только и стоило бы святым сделаться, однако не хочу лезть для одного вашего удовольствия.

Наташа тоже изменилась, повеселела вся после приезда Флорентия. Она – еще там, в Пиренеях, но обещала приехать в Париж, когда Михаил напишет. Ей хочется видеть Сменцева.

Было солнце и ветер. Михаил все утро занимался дома, хотел уже выйти, когда услышал пыхтение автомобиля около дома.

Выглянул в окно. Скромный такси остановился у входа. Вылезла дама с девочкой.

«Да это Женя. Наверно, ко мне».

Женя вошла, веселая.

– А я с Манюсей каталась, и за вами. Поедемте к нам обедать. Давно пропали, Исааку браниться не с кем. Ромочка придет, – вы знаете, я так рада! Старый мой, старый друг приехал, Ромочка Сменцев. Он теперь, кажется, профессор… Нет, преинтересные вещи рассказывал, у него там в имении, в Воронежской, что ли, губернии, мужичий университет есть.

– Постойте, Женя. Сменцев приехал? Вы с ним знакомы?

– Ну, еще бы. Он про вас спрашивал, я даже не знала…

– Хорошо, поедемте, по дороге расскажете, как это вы со Сменцевым приятели.

По дороге Михаил ничего собственно о теперешнем Сменцеве от Жени не узнал, а о том, что они с Женей так хорошо дружили десять лет тому назад, ему было неинтересно.

– А-а! Пропадал и нашелся! – весело встретил их Ригель. Сам отворил дверь. – Это ты, Женька, его притащила? А я тут без тебя распорядился: обедать рано, мы пока чай пьем.

Женя повела девочку в детскую, а Ригель на минуту задержал Михаила в полутемной передней и сказал, понизив голос:

– Здесь Федот Иванович и Модест. Ты ведь с ними уж встретился нынче. И Мета здесь.

– Ну что ж, отлично, – пожал Михаил плечами.

– Да, еще я хотел тебя спросить…

И, совсем тихо, он начал ему что-то насчет Романа Ивановича.

– Понимаешь, я его, конечно, не знаю… Старая дружба с Женькой… Письмо какое-то тебе привез. Хотел тоже сегодня прийти…

Михаил успокоил Ригеля. Пусть придет Сменцев. Интересно его повидать. Письма же Михаил ждет давно.

Вошли в столовую. Уже начало смеркаться, но после светлого дня и сумерки были светлые.

Михаил поздоровался со всеми молча и сел рядом с Метой.

Ригель, так как Женя еще не выходила, сам принялся наливать Михаилу чай, круто наклоняя опустевший и охладевший серебряный чайник.

– А мы тут о моем последнем докладе говорили, – спешил Ригель. – Оба, и Федот Иваныч и Модест, не одобряют меня. С разных точек зрения. Жаль, ты не был, – повернулся он к Михаилу, подавая чашку.

Федот Иванович промычал что-то, явно не желая продолжать разговора. Старец седовласый, – благообразный, кряжистый, незыблемый. Лицо приятное, доброе, окаменевшее. Был он «хранителем заветов», – и уже, конечно, вывернись земля, как перчатка, наизнанку, убеждения и взгляды его ни на йоту бы не изменились. С Ригелем он был в прекрасных отношениях – кто мог с Ригелем быть в дурных?

Модест Петрович, пожилой, суховатый шатен профессорского вида, тоже сильно дружил с Ригелем; они даже вместе, случалось, составляли какие-то рефераты, хотя полного единомыслия между ними не было. Считалось, что Модест Петрович принадлежит к «правому крылу», к которому Ригель еще не примкнул. Модест Петрович имел тяготение к философии, был «культурник» и «научник»; современную метафизику, впрочем, недолюбливал.

Михаил не то, что чувствовал себя не в своей тарелке, а как-то не нужны ему сейчас были ни традиционный Федот, ни Модест.

Ригель нужен, – но не с ними, один и лично. Приветливая и горячая душа его нужна, светлая на все отвечающей добротой. Мета… она здесь одна – с ним, одна – союзница; но что она знает? Настоящая ли союзница?

– Хозяйки нет – и чай холодный, – сказал Михаил, улыбаясь, просто чтобы сказать что-нибудь.

В эту минуту вошла Женя. За ней в дверях показалась широкая темная фигура – новый гость.

– Чай холодный? Неправда. Новый кипяток несут. Louise! Dépêchez-vous!21 Здравствуйте, господа. И знакомьтесь: старый друг мой, Ромочка Сменцев. Да что вы в темноте, право!

И она повернула электричество.

Блеснули седины Федота. Мета прикрыла глаза худенькими пальцами. Модест сидел, как сидел. И тяжелый синий взор Михаила впервые встретился со взглядом Романа Ивановича.

Чуть-чуть дольше одного мгновенья смотрели они друг на друга. И уже Роман Иванович здоровался дружески с Метой; с Модестом и Федотом он встречался у Ригеля.

– Садитесь, садитесь, – хлопотал Ригель. – Чай, Женька новый обещает. А вы ведь знаете, Роман Иванович, о чем я реферат читал? Ну, вот рассудите, объективно только, пожалуйста…

Странно: с приходом чужого человека сделалось свободнее. Михаил сразу почувствовал себя ближе Федоту и даже Модесту, – а он его терпеть не мог. Разговор завязался легко. Завязал его, впрочем, Роман Иванович, а Ригель помог.

С открытостью искреннего, постороннего, но сочувствующего человека Сменцев говорил об общем российском «воздухе», о тамошних делах, порою даже ввертывал слух, сплетню, и выходило интересно и забавно. С Модестом начал было спор о взгляде известного эсдека на синдикализм. И вдруг сказал очень серьезно, прервав самого себя:

– Да, Ригель, я вам говорил и всем готов повторить: громадную практическую – слышите, практическую! – ошибку делают те, кто в наше время, мечтая о народе и народном движении, в стороне оставляют вопросы великой важности: церковный и сектантский. Это не политично и не исторично. Говорю на основании опыта, долгих наблюдений. Живал в деревне. А нынче и в интеллигентных кругах эти все вопросы играют роль значительную.

– В каких кругах? Какие вопросы? – недоуменно пробасил Федот. – Не понимаю, про что говорит. А народные суеверия известны.

– Нет, нет, – заторопился Ригель, – конечно, всестороннее изучение народа и его истории – необходимо. Это пробел, кто же спорит.

Роман Иванович перебил его:

– Позвольте сузить вопрос до конкретного примера, азбучного; метафизику можно в другой раз. Считаете вы необходимостью успешную пропаганду в войсках?

– Ну, еще бы! – вскрикнул обиженно Ригель.

– А признаете ли вы, что это дело весьма шло у вас слабо и успехов не было?

– Пожалуй. Что ж, пожалуй и так.

– Ну вот. Для меня, скажем, ясно, почему оно так, почему и не может быть не так, пока способы, формы, узость пропаганды остаются прежними. Какие основы ваши? Экономика. Принципы отвлеченной свободы. С солдатами-то? Полноте. Все это должно разбиться о камень, который вы не видите и который для солдата имеет огромное значение, потрясающее: присяга. Относитесь, пожалуй, легко, с пренебрежением: суеверие. Камень останется камнем и при первом движении вас же задавит. Нельзя идти с пропагандой к тем, в чью данную психологию не умеешь до конца войти.

Заговорили вдруг все, кроме Михаила и Меты. Михаил намеренно молчал, слушал. Отлично понимал что Роман Иванович говорит для него, нисколько не надеясь убедить или разъяснить что-нибудь Федоту. Ригель, впрочем, понял и разгорячился совершенно.

– Хорошо, допустим, что я стараюсь войти в эту странную психологию…

– Раз вы говорите «странная», вы еще далеко не вошли. А надо не только войти, надо насквозь понять, воплотиться в этого солдата, принять факт присяги, как он принимает, и уж с его позиции… ну, идти дальше, что ли…

– Дальше? Куда же дальше? – кричал Ригель. – Сесть на этот камень – и что же?

– Зачем сесть, – спокойно улыбался Роман Иванович. – Понатужиться и сдвинуть – в другую сторону. Не надо топтать святынь: это не прощается. Святы великие обеты; но великий обет рабства можно сменить обетом свободы…

– Вы расширили вопрос, – начал Модест, – и, конечно, в очень широкой постановке, при коренном изменении идеалов, замене отживающей веры в личного Бога общечеловеческими стремлениями…

– Нет, – почти грубо перебил его Сменцев. – Я не про то. Надо верить, как народ верит. Только самому понимать и другим объяснять, что истинное содержание веры этой не рабство, а свобода.

Федот глядел на Сменцева в злобном недоумении. Уязвленный Модест даже отодвинулся от стола.

– Вон вы куда! – осев, произнес Ригель. – Ну, батенька, верить, во что народ верит… Во-первых, насчет содержания свободы, – это еще вопрос… Исторических-то доказательств нету… А во-вторых, что прикажете делать, если никакой современный интеллигент на эту веру не способен? Что же нам из практических целей притворяться, что ли? Нет-с, извините, прежде всего искренность. На демагогию мы не пойдем.

Роман Иванович пожал плечами. Ему вдруг стало скучно.

– Ваше дело; я ничего не предлагаю, только поясняю факты. Изменитесь, если можете. А то другие будут. Ведь не последний же предел, не совершенство – современный интеллигент. Было бы печально.

– Прежде не так… – сказала вдруг Мета, волнуясь. – Я не знаю, как, но только всем жертвовали… И в эту, в душу народа шли… Душа к душе говорили.

– Что было, того не будет, Мета, – сказал неожиданно Михаил. – Но станем верить, что будет еще лучше. Жив дух, жив народ… А там посмотрим.

Старик тяжело поднялся и сделал знак Ригелю.

– Мне надо еще сказать вам…

– Постой, прощай, ухожу, – подошел к хозяину Модест.

Обиженно и молча простился с Романом Ивановичем. Поцеловал руку у Жени. Ушел. Ригель повел Федота в свой кабинет, деловые какие-то разговоры.

Скрылась и Женя, хлопотать об обеде. Михаил, Роман Иванович и Мета перешли в гостиную. Остались там втроем.

21. Луиза! Поторопитесь! (фр.).
СкороКнижный режим