Оглавление
VII
– Я не спала почти всю ночь от ожидания, волнения и радости. Старику, когда он говорил свои последние речи, не верить было почему-то нельзя, я поверила бесповоротно и только досадовала, что он из упрямства отложил дело на целые сутки. О чем думать! Что тут сомневаться! Мне дается такое исключительное счастье, такая сила – знать! Открывается сокровенная тайна будущего! Люди всю душу полагают на то, чтобы угадать хоть часть – а я буду знать все! Какой безумец отказался бы от этого! Я смеялась над советом старика – «подумать», и думала только о том, как я это узнаю. Он мне расскажет? Но слова не дают всей полноты представления. Он мне покажет? Но глазами нельзя видеть своих собственных чувств и мыслей. А он обещал дать мне все, все! Я узнаю моего отца, узнаю, как я ему отомщу. Что я ему отомщу – я не сомневалась.
Ночь прошла, длинно тянется день. Я просидела весь день дома. Достаточно я «думала»! О другом совете старика, помолиться кому-нибудь, – я забыла. Я никогда не была особенно религиозна. Да и о чем молить, просить, спрашивать, когда я все буду знать!
Бес смеха, хохота овладел мной. Я целый день беспричинно хохотала, смехом отвечая на всякий вопрос домашних. Едва смерклось – я надела шляпу и ушла бродить по улицам. Накрапывал мелкий предосенний дождь. Я едва удерживалась от смеха, глядя, как шлепали в грязи бедные серые люди, дрожащие за каждый свой шаг, каждым шагом вступая в неизвестное, в неверное, в темное. Они не знали, что ждет их за первым поворотом. Бедные! Жалкие!
Время шло. Приближался назначенный час. И в назначенный час я была у дверей старика.
Он отворил мне сам, тотчас же. Никого, даже той женщины, служанки, я не видала. Старик держал в руках зажженную свечу, хотя в прихожей и в приемной горели лампы.
– Это вы, дитя мое, – сказал старик. – Вы пришли. Я так и думал.
Он был в том же сером халате, весь совершенно такой же, как накануне, – и весь совершенно другой: он трясся, точно от захватывающей тайной радости, смешанной со злобным испугом, почти ужасом. Он был похож на трусливую и гадкую старую птицу, серую, – и по-птичьи втягивал лысую голову в широкий ворот халата. Птица была трусливая, но большая и сильная. Силу я тотчас же в нем почувствовала – и опять поняла, что он меня не обманет.
В приемной старик, не выпуская из рук свечи, остановился, точно еще больше струсил, и сказал:
– Вы подумали, дитя мое, вы сами решили… Я советовал вам подумать. И вы, после свободного размышления, пришли ко мне, не правда ли, с тем же требованием, чтобы я…
– Да, да! – вскрикнула я нетерпеливо. – Вы не будете повторять мне все снова! Это решено!
Его дрожь заражала меня. Я уже не смеялась и не радовалась. Беспокойство, нехорошее и невнятное, меня захватывало. Я испугалась, что придет страх. Очень он был где-то близко… а страху, казалось бы, не от чего явиться.
– Долго вы будете еще мяться! – почти грубо крикнула я.
Старик тотчас же повернулся и, промолвив с неожиданным спокойствием и строгостью: «Идите за мной», – направился к двери в углу, которой я раньше не заметила. Отворил ее и прошел.
Я промедлила на пороге мгновенье, только одно мгновенье: словно чья-то тихая, ласковая рука попыталась удержать меня; но она отстранилась, внезапный страх скользнул по мне и исчез, точно холодная мышь пробежала по телу – и я вошла за стариком.
Очень большая – громадная – комната с низким потолком, и совершенно пустая. Только потолок, пол и очень гладкие, очень белые стены. Даже окон я не заметила. В одну стену, впрочем, был вделан камин, огромный, черный, как раскрытый старческий рот. На камин мой спутник поставил свечу. Я увидала, что за камином, отставленный почти на середину комнаты, стоит стул, самый простой, деревянный, – и только один.
Мне теперь казалось, что я опять ждала чего-то особенного, мягких светов, таинственных ковров, одуряющих курений, чего-то волшебно-пугающего, – а странная пустота и белизна комнаты обманули меня, и страх, ползающий близко, был не тот, которого я, может быть, хотела, но нехороший, невнятный, тупой – и тоскливо-душный, похожий на тусклый свет свечи в огромной комнате.
– Сядьте, дитя мое, сядьте на стул, – сказал старичок суетливо, все с той же злобно-ласковой трусливостью. – Сядьте. Сейчас… Сейчас…
Я покорно села, – как стоял стул, – спиной к камину, лицом к сплошной белой стене, бесконечной, сливающейся и с потолком, и с другими белыми стенами. Я уже немного оправилась и даже подумала о том, что прежде меня занимало. Рассказывать он, очевидно, мне не будет. Может быть, я увижу себя и все на этой белой стене.
Но стена белела гладкая, мертвая.
Старичок перестал суетиться.
– Дитя мое, – проговорил он холодно и твердо. – Я должен отвечать, если… В последний раз: вы хотите?..
– Да. Да, – сказала я. Но сказала уже не думая, что говорю, сам язык сказал.
Старик вынул белый шелковый платок из кармана халата.
– Хорошо. Хорошо. Пусть исполнится, – заговорил он быстро. – Сидите спокойно. Ничего. Я только положу вам руки на голову. Но сам я не должен видеть. Мне нельзя. Я не должен. Вот, я завяжу себе глаза.
И он дрожащими пальцами стянул узел платка на лысой голове. Платок был большой, и концы смешно свешивались вниз. Но тотчас же старик зашел сзади стула, и я только слышала его лепетание:
– Сейчас. Сейчас. Вы здесь? Я опущу руки вам на голову. Я опущу – и подниму. И больше ничего… ничего.
Лепетание замолкло. Я почувствовала, как он медленно опускает, вероятно сложенные, руки на мою голову, еще не касаясь ее. Вот, коснулся… О, какие тяжелые! Коснулся, опустил, и…
И тотчас же поднял. Между движением его рук вниз и движением вверх – не прошло никакого времени. Сколько бы мы не уменьшали время – до тысячной, до миллионной секунды – все же это будет некоторое время, а тут не было никакого. Но лживее всего – сказать, что не было ничего. О, ничего! Нет, все, – не было только времени.
Я встала. Обернула к старику лицо. Он сорвал повязку и поглядел в мое новое, теперешнее, лицо, близко, – и помню его глаза: жалкие, жалобные и ненавистнические, и полные страха смерти. Такими глазами убийца или насильник смотрит на дело своих рук.
Он взглянул – и отвернулся. Я пошла вон, не оглядываясь. Он остался.