Оглавление
IV
Сказать вам, что я влюбился в эту женщину – было бы неправдой. Полюбил ее – нет; тоже нет. Но чем чаще я ее видел (а я стал бывать у нее каждую неделю, потом и два раза в неделю), чем больше говорил я с ней и смотрел на нее – тем больше рос во мне пленительный ужас, пугающий восторг, и я уже не мог и не хотел бороться с его властью надо мной.
Она жила одна Редко выезжала. Много работала. Случалось, ее навещали, – но как-то неохотно, как неохотно она принимала. Я заметил, что, действительно, в ней было нечто отталкивающее – для других. Вероятно, то, что меня держало в странном, нелюбовном, плену около нее. Уходили, не размышляя: что-то неприятное в ней – и кончено.
Иногда мне казалось, что не будь в ней для меня этого загадочного, обезволивающего ужаса – я бы мог любить ее просто, как прекрасную женщину, большой серьезной любовью. Сначала она мне не понравилась; вернее, сначала я был сражен одной непонятностью ее лица, и ни о чем больше не мог думать; но после я, с величайшим усилием, старался иногда, на мгновенье, представить себе это бледное лицо только жизнерадостно-юным, успевал – и тотчас же на смену являлось прежнее чувство ужаса, но еще усиленное болью великой и недоуменной потери, точно у гроба любимого существа.
А потом я и вовсе забывал – о моей возможной-невозможной любви, и стоял перед страшной женщиной, лишь окованный ее и неженскими, и нечеловеческими цепями.
Мы сидели с нею чаще всего в маленькой гостиной около мастерской, вернее – кабинете; там была почти такая же темная, тяжелая мебель, как вот здесь; и так же угли порою рдели в камине. Отель ее, действительно, был похож на угрюмый дворец; я каждый раз проходил через целый ряд молчаливых зал, чтобы добраться до лестницы, ведущей наверх – в кабинет и мастерскую.
Графиня встречала меня всегда ласково, всегда ровная, всегда красивая, всегда в длинном черном платье, точно вечный траур она носила.
Всегда ровная… да, но я замечал, – и она не скрывала, что ровно подымалась и усиливалась ее ко мне ласковость и приветливость. Я был с ней всегда откровенен; я не мог быть иным; она знала все, что я сам знал о себе по отношению к ней; знала все мои муки ужаса и восторга, все возраставшие; и, – казалось, – не только понимала, а могла бы и разрешить их; и между тем не разрешала. Случалось так, что я говорил – она слушала и молчала или произносила своим тихим голосом несколько тихоутвердительных слов, с тихой и грустной, всегда какой-то далекой, лаской. И я не настаивал, не просил, не расспрашивал, не торопил: я не мог. Как будто совершался медленно какой-то путь, и укоротить его по воле было нельзя.
Оставаясь один – я мучился сильнее и острее; а в ней была строгая и покорная тишина, которой, при ней, и я покорялся.
Так шла зима. Мы были почти близкими друзьями – и я так же не понимал ни себя, ни ее, как в первый день встречи.
Казалось – я не могу больше жить без нее. Но и при ней не было мне жизни. Непонятная, недоуменная тяжесть моя все усиливалась. Я попробовал не видеть графини целую неделю. Это было уже почти весною. Наконец, через неделю, решил опять идти, но не сейчас, еще переждать дня три. И не пришлось. Утром я получил от нее записку – первую – где она писала:
«Будьте, друг мой, у меня сегодня вечером. Ивонна де Сюзор».
У меня и мысли не явилось ослушаться. Пришел час – и я был у нее.