Часть первая

В октябрьский день, после обеда, в одной деревушке валлийского графства, на постоялом дворе, остановился какой-то приезжий, который тотчас же послал просить к себе местного викария, мистера Калеба Прайса. Викарий явился и узнал в приезжем старого своего университетского товарища, с которым, впрочем, у него не было ничего общего, кроме латинских учебников и воспоминаний школьной жизни, потому что приезжий, сэр Филипп Бофор, был дворянин и богач, а он, мистер Калеб Прайс, – бедняк без роду и племени, который по окончании университетского курса получил самое плохое место, какое только может получить человек без протекции, и с горем пополам поддерживал свое одинокое существование скудным доходом с деревенского прихода.

– У меня до вас дело, мистер Прайс, сказал приезжий после взаимных приветствий: я хочу жениться, и вы должны обвенчать меня.

– Гм! возразил викарий с важностью: женитьба дело серьезное, и для вашего венчания здесь место довольно странное!

– Согласен. Но и вы должны будете согласиться, когда выслушаете меня. Вы знаете, что дядя мой – полный властелин своего огромного имения. Если он узнает, что я женюсь против его согласия, он может рассердиться, лишить меня наследства и все отдать брату. А я между-тем непременно хочу жениться и притом совершенно против его желания, на дочери ремесленника, на девушке, какой не сыщете во всем свете. Мы обвенчаемся как-можно секретнее. Если это будет обделано здесь, в вашей маленькой церкви, то, конечно, этого никто не узнает.

– Да ведь вы не имеете позволения жениться?

– Нет; моя невеста тоже еще не совершеннолетняя, и мы даже от её отца скрываем наш брак. Здесь, в деревенской церкви, вы можете потише пробормотать окличку, так, что никто из ваших прихожан не обратит внимания на имена. Я для этого останусь здесь на месяц. Потом приедет моя невеста, мы в тот же день обвенчаемся и дело кончено.

– Но, сэр Филипп, любезный друг и товарищ, подумайте, на что вы решаетесь!

– Я уже все обдумал и нахожу, что все будет прекрасно. Нам нужно двух свидетелей. Мой слуга будет одним, другого приискать предоставляю вам, только поищите такого, чтоб был глуп, туп и стар донельзя, – какого-нибудь допотопного, если можно.

– Но…

– Я ненавижу все но. Если б мне прошлось создавать язык, я ни за что не потерпел бы в нем такого негодного слова. Дело решено. У вас тут плохое место, мистер Калеб. В поместье моего дяди богатый приход; тамошний викарий, – он же и приходский учитель, – очень стар. Когда я получу наследство, это место будет ваше; мы будем соседями и тогда вы тоже поищете себе доброй хозяйки. Одному ведь жить скучно. расскажите-ка мне про ваше житье-бытье, с-тех-пор как мы расстались в университете.

* * *

Месяц спустя, сэр Филипп Бофор и мисс Катерина Мортон были обвенчаны и уехали. Один из свидетелей, слуга сэра Филиппа, получил пять сот фунтов стерлингов награды и отправился в Ост-Индию, наживать больше. Другой, старый и совершенно глухой церковный сторож, вскоре умер.

Три года спустя, сэр Филипп писал к мистер Прайсу, что может наконец исполнить свое обещание и доставить ему хорошее, доходное место, но еще не у себя, а у одного из своих приятелей. О себе он говорил только то, что совершенно счастлив и без большего нетерпения ждет наследства, да между прочим просил доставить, на случай надобности, свидетельство о браке.

Это письмо застало мистера Прайса на смертном одре. Предложение места, конечно, не могло быть принято. Свидетельство, по просьбе больного, выправил и отослал по адресу мистер Джонс, викарий соседнего прихода, по временам навещавший товарища. Когда делали выписку, церковная книга была принесена на квартиру викария и там осталась. По смерти мистера Калеба Прайса место его около полугоду оставалось не занятым и в опустевшем, бедном жилище его деревенские ребятишки играли в прятки и, разумеется, растормошили и разбросали весь старый хлам, которого некому было получать в наследство. Между прочим, шалуны нашли церковную книгу и, смотря на неё со стороны чисто материальной, употребили на выделку бумажных змеев.

* * *

– Отчего это папенька так долго не едет?

– Милый Филипп, его задержали дела, но он скоро будет здесь… может-быть, сегодня же.

– Мне хочется, чтобы он поскорее увидел мои успехи.

– Какие же это успехи, Филипп? спросила мать с улыбкой: уж верно, не в латыни: я ни разу не видела тебя за книгой, с-тех-пор как ты принудил меня отказать бедному Тодду.

– Бедный! что за бедный? Он, просто, глуп как столб и гнусит так скверно: где ж ему знать по латыни!

– Я думаю, что ты едва-ли когда-нибудь будешь знать столько, сколько он знает, если отец не согласится послать тебя в училище.

– Что ж, я охотно поеду в Итон. Папенька говорит, что это единственная школа, которую можно посещать джентльмену.

– Филипп, ты очень горд!

– Горд? Ты часто называешь меня гордым, маменька, а потом всё-таки целуешь. Поцелуй же и теперь.

Дама привлекла сына к себе на грудь, расправила пышные, темные его кудри и нежно поцеловала сына в лоб, но взор её отуманился грустью и, она, не замечая, что ее слушают, проговорила со вздохом:

– Не дай Бог, чтобы моя уступчивость и преданность отцу повредила когда-нибудь детям.

Мальчик нахмурился, но ничего не сказал. В это время вбежал другой мальчик, и взор матери, обратившись к меньшому сыну, опять прояснился.

– Маменька, маменька! вот письмо к тебе! Я взял его у Джона.

Дама вскрикнула от радости и схватила письмо. Между-тем как она читала, младший сын присел у её ног и смотрел в глаза матери, а старший стоял в стороне опершись на свое ружье. Лицо его было задумчиво, даже мрачно.

Эти мальчики составляли резкую противоположность друг с другом. Большому было лет пятнадцать, но он казался гораздо старше не только по росту, но и по повелительному, гордому выражению смуглого лица, осененного густыми, черными как смоль кудрями. Изящный темно-зеленый охотничий наряд, живописно надетая фуражка с золотою кистью, и ружье, показывая наклонность к опасной забаве, придавали ему еще более мужественного характеру. Меньшой был по девятому году; его мягкие русые кудри, нежный, но здоровый румянец полных щек, большие, голубые глаза, подвижные и почти женские черты составляли живой идеал истинно детской красоты. Во всех частях его наряда, от изящно вышитого воротничка до красивых сапожков, заметна была мелочная, взысканная заботливость матери, которой любимое дитя служит игрушкой для препровождения времени. Оба мальчика имели вид существ, которых судьба бережно выводит на поприще жизни, окруженных и избалованных всеми выгодами богатства и знатности, как будто на земле нет терний для их ног, и под небесами нет ветру, который бы мог слишком сурово коснуться их молодых щек. Мать их некогда была красавицей я хотя уже утратила первый цвет юности, однако ж еще обладала прелестями, способными зажечь новую любовь, – что, конечно, легче, чем поддержать старую. Оба мальчика, не походившие друг на друга, имели сходство с матерью: у неё были все черты младшего и, вероятно, каждый, кто видел ее в девушках, узнал бы в этом мальчик живое подобие матери. Теперь, однако ж, – особенно в молчании или задумчивости, – она имела выражение старшего: некогда румяные и полные щеки были бледны; особенный изгиб линий рта и высокий лоб были запечатлены некоторою горделивостью и важностью, приобретенными опытом и годами. Кто мог бы наблюдать за ней в часы уединения, тот заметил бы, что эта гордость была не чужда стыда и что задумчивая важность была тень страстей, опасений и скорби.

Но теперь, когда она читала столь знакомый и милый почерк, читала глазами, в которых светилось её сердце, на лице выражались только радость и торжество; глаза сияли, грудь быстро воздымалась; она в восхищении несколько раз поцеловала письмо. Потом, встретив вопросительный, важный взгляд старшего сына, она обвила руками его шею и заплакала.

– Что такое, маменька, милая маменька? поспешно спросил младший сын, теснясь между матерью и братом.

– Твой отец приедет, сегодня… сейчас… и ты… ты… дитя мое… Филипп!..

Рыдания заглушили её речь. Письмо, которое произвело такое впечатление, было следующего содержании:

«Милая Катя, последнее письмо мое уже приготовило тебя к известию, которое я теперь сообщаю. Моего бедного дядя не стало. Хотя я в последние годы мало виделся с ним, однако ж смерть его поразила меня довольно сильно. Впрочем, утешаюсь тем, что теперь по крайней мере ничто мне не мешает отдать тебе полную справедливость. Я единственный наследник огромного имения. Я могу теперь предложить тебе, дорогая моя Катя, хотя позднее, однако же полное вознаграждение за все, что ты претерпела за меня, – святое свидетельство в твоем ангельском терпении, постоянстве, безукоризненной любви и преданности. Я могу отдать нашим детям принадлежащие им права. Поцелуй их. Катя! поцелуй их от меня тысячу раз. Я пишу второпях. Похороны только-что кончены, и пишу только для того, чтобы уведомить тебя о моем приезде. Я буду уже близко, когда твои глаза будут пробегать по этим строчкам… твои милые глаза, которые, несмотря на все слезы, пролитые из-за моих глупостей, никогда не утрачивали выражения доброты и любви.

Твой как и всегда, Филипп Бофор».

Филипп Бофор был человек, каких много в его кругу, – добрый, великодушный, легкомысленный и беспечный, с несравненно лучшими чувствами нежели правилами. От отца Филипп имел очень небольшое наследство, которого три четверти были уже в руках жидов и ростовщиков, прежде нежели он дожил до двадцати пяти лет, но он ожидал большего богатства и получал покуда очень хорошее содержание от дяди, старого холостяка, который из придворного куртизана сделался мизантропом, холодным, хитрым, проницательным, злым и властолюбивым. Этот дядя знал, что Филипп увез дочь ремесленника и жил с ней в своем имении, где, как любитель охоты, проводил большую часть года. Старик за это не сердился на племянника; он даже был очень доволен, когда увидел, что, под влиянием своей подруги, молодой человек бросил игру, мотовство, все модные пороки своего возраста и своего общества и из разгульного повесы сделался человеком солидным, степенным. Но жениться на бедной мещанке старик ни за что бы ему не позволил и потому законность их союза осталась для него тайною, как была и для всех в обществе. «Если, говаривал он, мрачно взглядывая на Филиппа, если джентльмен вздумает опозорить своих предков введением в семью такой жены, которую родная сестра его не может не краснея принят у себя в доме, то пуст он лучше сам сойдет в её класс. Если б у меня был сын, который бы решился вступит в такой брак, я скорее отдал бы имение своему лакею, чем ему. Ты понимаешь меня, Филипп?»

Филипп понимал очень хорошо. Он любил жену, любил страстно, но отказаться от имения не мог и не хотел. Катерина, из любви к нему и к детям, переносила стыд, страдала тайно, но терпеливо ждала и надеялась на лучшую пору. В последнее время однако ж эти надежды стали несколько сомнительными. Катерину тревожило беспокойство и опасение за будущность детей, потому что богатство, из-за которого она и дети тоже столько лет носили перед лицом общества постыдное имя, это богатство могло достаться другому. Меньшой брат Филиппа, Роберт Бофор, совершенная противоположность его, человек пронырливый, честолюбивый, с улыбкой на лице и со льдом в сердце, был в последнее время неотходно около дяди, и, казалось, успел вкрасться к нему в доверенность и приобрести его благосклонность. Но когда старик опасно захворал, Филипп был призван к его одру. Роберт был тут же. За час до смерти, старик оборотился в постели и, взглянув на того и на другого племянника, сказал:

– Филипп, ты повеса, но джентльмен, а ты, Роберт, осторожный, трезвый, очень порядочный человек. Жаль, что ты не купец: ты нажил бы себе состояние. Наследства ты не получишь, хотя и ожидаешь… я вижу тебя насквозь! Филипп, берегись брата. Теперь пошлите мне священника.

Старик умер; духовную вскрыли, и Филипп получил в наследство двадцать тысяч фунтов стерлингов годового доходу, а Роберт – бриллиантовый перстень, золотые часы с репетицией, пят тысяч фунтов деньгами и редкую коллекцию змей в спиртовых склянках.

* * *

– Вот, Роберт, вот мои новые конюшни! Клянусь Юпитером, лучше их не найдешь во всех трех соединенных королевствах.

– Да, великолепное здание. А это ваш дом?

– Да; не правда ли, хорош? Это уж построено по распоряжению Кати. её вкусу и уменью я обязан всеми удобствами и всем изяществом этого дому. Милая Катя! Ах, братец, вы не знаете, какая это чудесная женщина!

Разговор этот происходил между двумя братьями Бофор, в бричке, которая в это время подъезжала к Филипповой даче Фернсид-Коттедж. С ними сидел семнадцатилетний сын Роберта, Артур Бофор.

– Чьи это мальчики, дядюшка, там, на лугу?

– Это мои дети, Артур.

– А! я не знал, что вы женаты, дядюшка! сказал Артур и высунулся из экипажа, чтобы лучше рассмотреть мальчиков, которые спешила встретить отца.

Роберт горько улыбнулся при замечании сына; Филипп вспыхнул. Карета остановилась; Филипп выскочил и через минуту был уже в объятиях Катерины. Дети ухватились за его руки и меньшей в нетерпении почти кричал: – Папенька, папенька, ты не видишь своего Сиднея?

Роберт Бофор положил руку на плечо сына и остановился в отдалении.

– Артур, сказал он глухим шепотом: эти дети – позор нашего семейства; это похитители твоего наследства; это незаконнорожденные!.. И они будут его наследниками!

Артур не отвечал, но улыбка, с которою он дотоле смотрел на своих родственников, исчезла.

– Катя, сказал сэр Филипп, взяв меньшего сына на руку и указывая на Роберта: это мой брат, и вот мой племянник. Ты им рада, не правда ли?

Роберт принужденно поклонился и пробормотал какую-то невнятную любезность. Общество отправилось в покои. Артур и молодой Филипп остались попади.

– Вы охотитесь? спросил Артур, увидев ружье у двоюродного брата.

– Как же! Нынешней осенью я надеюсь настрелять не меньше папеньки. А он лихой охотник. Только ружье-то это одноствольное… старомодная хлопушка. Папенька купит мне другое, новое. Я сам теперь не могу купить.

– Конечно, сказал Артур с улыбкой.

Филипп вспыхнул и перебил с живостью:

– О! нет, вы меня не поняли! я и сам купил бы себе ружье, если б не заплатил на-днях тридцать гиней за пару лягавых. Чудо-собаки! Ручаюсь, что вы не видывали подобных.

– Тридцать гиней? О-го! воскликнул Артур с простодушным изумлением: да сколько же вам лет?

– Ровно пятнадцать. Эй! Джон! Джон Грин! повелительно вскричал молодой человек проходившему мимо садовнику: смотри, чтобы завтра утром невод был приготовлен на тем берегу озера, да чтобы в девять часов была готова палатка. Поставить ее под липами, да хорошенько, не так, как в прошлый рев. Тебе всё двадцать раз надо толковать, пока ты поймешь.

– Слушаю-с, отвечал садовник с раболепным поклоном.

– Ваш папенька держит лошадей для охоты? спросил Филипп.

– Нет.

– Отчего же?

– Оттого что он не довольно богат для такой роскоши.

– Ах, как жаль! Но приезжайте только к нам, и мы вам дадим любого коня. У нас конюшня большая.

Артур вспыхнул и его от природы откровенное и скромное обращение, стало гордым и принужденным. Филипп выпучил на него глаза и обиделся, сам не зная за что. С этой минуты он возненавидел своего двоюродного брата.

После обеда сэр Филипп и Роберт Бофор сидела за столом и пили.

– Да, говорил Филипп, в этом отношении я, действительно, ждал дядюшкиной смерти. Вы видели Катерину, но вы не знаете и половины её добрых качеств. Она была бы украшением всякого звания и всякого общества.

– Я не сомневаюсь в достоинствах мистрисс Мортон и уважаю вашу привязанность к ней. Но… вам, братец, не должно бы забывать, что она под именем мистрисс Бофор так же мало будет принята в обществе, как и под именем мистрисс Нортон.

– Но я вам говорю, что я и теперь уже действительно обвенчан с ней. Она ни под каким другим видом не оставила бы своей родины. Мы венчались в самый день её побега.

– Любезный братец, возразил Роберт с насмешливою улыбкой неверия: вам, конечно, должно так говорить. Всякий на вашем месте поступил бы точно так же. Но я знаю, что дядюшка всячески старался узнать достоверно, справедлив ли был слух о вашем тайном брак.

– И вы, Роберт, помогали ему в этих розысках?.. а?

Роберт покраснел.

– Ха, ха, ха! я знаю, что вы помогали! продолжал Филипп: вы знали, что такое открытие погубило бы меня во мнении старика. Но я провел вас обоих… ха, ха, ха! Мы обвенчались так тайно, что теперь даже самой Катерине без моего согласия трудно было бы доказать наш брак. Пастор, который венчал нас, умер; из свидетелей один тоже умер, другой пропал без-вести; даже церковная книга случайно уничтожена. Но у меня есть достоверный акт и я докажу законность нашего брака, я восстановлю чистоту имени моей бедной Катерины и вознагражу ее за все её самопожертвование.

– Ну, братец, мне не след противоречить вам. Однако ж всё-таки это странная история: пастор умер, свидетелей нет, церковной книги нет!.. Вы умно делаете, утверждая, что брак ваш уже существовал законным образом, когда хотите теперь гласно подтвердить его законность. Но… всё-таки… поверьте мне, Филипп… свет…

– Что мне до света! Мы вовсе не намерены ездить на балы и рауты и давать знатным людям обеды. Мы будем жить почти так же, как и до сих пор. Я только заведу себе яхту, да Филлипу найму лучших учителей. Филиппу хочется в Итон, но я знаю, что такое Итон. Бедный Филипп! Его, пожалуй, могут оскорбить, если люди там такие же скептики как и у вас, в вашем обществе. Старые моя друзья, я думаю, будут не меньше прежнего учтивы теперь, когда у меня двадцать тысяч фунтов доходу. Что же касается до общества дам, то, между нами будь сказано, я вовсе не желаю знать ни одной дамы, кроме моей Кати.

– Ну, вы лучший судья в своем деле. По крайней мере я надеюсь, вы не примете моих замечаний в худую сторону?

– Нет, любезный Роберт, нет. Я вполне чувствую вашу ласку и умею оценить ее. Довольно и того, что вы, человек такой аккуратный, таких строгих правил, приехали сюда, оказать моей Кате уважение (сэр Роберт беспокойно завертелся на креслах)… даже тогда, когда еще не знали, что она законная моя жена, и, право, я не осуждаю вас за то, что вы прежде никогда не делали этого, не осуждают за то, что вы старались приобрести любовь дядюшки.

Роберт еще беспокойнее начал переминаться и откашливался, как будто хотел что сказать. Филипп, не обращая на него внимания, выпил стакан вина и продолжал:

– Ваши угождения старику, как видно, ни к чему не послужили. Но мы постараемся уладить дело так, чтобы никому не было обидно. Вы с женниного мнении получаете, кажется, две тысячи фунтов доходу?

– Полторы, Филипп, только полторы, а воспитание Артура стоит дорого. С будущего году он поступает в училище. Он, право, очень умный мальчик… подает большие надежды.

– Да, и я надеюсь. Он славный малый. Мой Филипп многому может научиться от него… Филипп мой отчаянный лентяй, но чертовски умен, остер как иголка! Посмотрели бы вы, как он сидит на коне… Но возвратимся к Артуру. О воспитании его не заботьтесь: это мое дело. Мы пошлем его в Крист-Чорч, а потом посадим в парламент. А вам, самим… Я продам лондонский дом и вырученные деньги отдаю вам. Сверх того вы получите от меня полторы тысячи фунтов годового доходу которые вместе с вашими полутора тысячами составят три. Это дело конченное. Молчите. Братья должны поступать по-братски. Пойдемте в сад, к вашим детям.

Они вышли.

– Вы так бледны, Роберт! Это у вас, столичных жителей, общая черта. Что касается до меня, я крепок как лошадь и чувствую себя гораздо здоровее чем тогда, когда принадлежал к числу ваших повес, которые целый день топчут лондонскую мостовую. Клянусь Юпитером! я ни разу не хворал, исключая нескольких ушибов, когда падал с лошади. Я так здоров, как будто про меня и смерти нет. Оттого я никогда и не думал делать завещания.

– Так вы не делали завещания?

– До сих пор нет. Да и не стоило делать! нечего было отказывать. Но теперь, получив такое имение, пора подумать о вдовстве моей Кати. Клянусь Юпитером! кстати вспомнил. Я завтра же поговорю с адвокатом. А теперь не хотите ли посмотреть мою конюшню? Чудо, какие лошади!

– Посмотрите, как рыжая Бетти растолстела, сэр, говорил конюх выводя лошадей: зато уж мистер Филипп и манежит ее, нечего сказать! Мистер Филипп скоро будет ездок не хуже вас, сэр.

– Так и надо, Том, так и надо. Он будет лучше меня ездить, потому что никогда, кажется, не потолстеет так как я. Оседлай же ему рыжую Бетти. Ну, а мне бы на какой поехать? А! вот мой старый приятель, Поппет!

– Не знаю, что сделалось с Поппетом, сэр! Не ест, как надобно, и становится упрямым. Вчера хотел пустить его через барриер… ни за что!

– Что ж ты мне не сказал, Том? вскричал молодой Филипп: я бы его уж заставил скакнуть через шесть барриеров, не только через один.

– Сохрани Бог, мистер Филипп! ведь я знаю, что вы горячи. А случилось бы что-нибудь, так тогда что?

– Правда, правда, мой друг, прибавил отец: Поппет не привык к другим седокам кроме меня. Оседлай его, Том. Ну, а вы, братец, поедете с нами?

– Нет, я с Артуром должен ехать сегодня в город. Я уже велел заложить.

– Ну, как хотите.

Сэр Филипп сел на своего любимого коня и несколько раз объехал двор рысью.

– Что ты, Том! видишь, как мой Поппет послушен? Отвори ворота: мы проскачем по аллее, я там через барриеры… а, Филипп?

– Едем, папенька.

Ворота отворили, конюхи стояли и с любопытством выжидали скачка. Роберт и Артур также остались. посмотреть. Всадники были прекрасны. Один – ловкий, легкий, пылкий, на стройной, ретивой лошади, но – видимому столько же горячей и гордой, как и юный всадник, под которым она извивалась змеей; другой – Геркулес, также на сильном, здоровом коне, которым управлял с ловкостью мастера во всяком атлетическом искусстве, изящный и благородный в посадке и во всех движениях, – настоящий кавалерист, настоящий рыцарь.

– Ах, как хорош дядюшка на коне! вскричал с невольным удивлением Артур.

– Да, здоров, удивительно здоров! возразил бледный отец с тайным вздохом.

– Филипп, сказал мистер Бофор, галопируй вдоль аллеи; я думаю, барриер слишком высок для тебя. Я пущу Поппета через него, а для тебя велим отворить.

– О! папенька, вы не знаете, цак я нынче скачу!

И отдав поводья, пришпорив рыжую, молодой всадник поскакал вперед и махнул через довольно высокий барриер с такою легкостью, что у отца невольно вырвалось громкое «браво!»

– Ну, Поппет, теперь ты! сказал сэр Филипп, пришпоривая своего коня.

Конь доскакал до барриеру, захрапел и поворотил назад.

– Фи! Поппет! фи! старый хрыч! воскликнул опытный наездник, перекинув коня опять к барриеру. Лошадь замотала головой, как будто хотела сделать возражение, но сильно всаженные в бока шпоры показали ей, что господину не угодно слушать никаких доводов. Поппет пустился вперед, скакнул, задел задними копытами за верхнюю перекладину барриера и рухнул. Седок через голову полетел на несколько шагов дальше. Конь тотчас встал; всадник не вставал. Молодой Бофор с беспокойством и страхом соскочил с лошади. Сэр Филипп не шевелился; кровь полилась ручьями из горла, когда голова его грузно упала на грудь сына. Конюхи видели падение издали, прибежали и взяли упавшего из слабых рук мальчика. Старший конюх осмотрел его глазами человека опытного в подобных случаях.

– Братец, где у вас ушиб, говорите? вскричал Роберт Бофор.

– Он уже ничего не скажет: он сломил шею! возразил Том, и залился слезами.

– Пошлите за доктором! продолжал Роберт: Артур, оставь! не садись на эту проклятую лошадь.

Но Артур не слушал. Он уже сидел на коне, который был причиною смерти своего господина.

– Где живет доктор?

– Прямо этой дорогой, в город… мили две будет… всякой знает дом мастера Повиса. Благослови вас Бог! сказал конюх.

– Поднимите его… бережно… и снесите домой, сказал сэр Роберт конюхам: бедный мой брат! дорогой мой брат!

Слова его были прерваны криком, – одним пронзительным, раздирающим криком, – и молодой Филипп без чувств упал на землю.

Никто теперь уже не беспокоился об нем, никто и не посмотрел на осиротевшего незаконнорожденного.

– Тише, тише, говорил сэр Роберт, провожая слуг, которые несли тело; потом бледные щеки его покраснели, и он прибавил: он не сделал завещания, он никогда не делал завещания!

Три дня спустя, в зале стоял открытый гроб, с телом сэр Филиппа. На полу, перед ним, лежала, без слез, без голоса, несчастная Катерина и подле неё Сидней, который был еще слишком молод, чтобы вполне понять свою потерю. Филипп стоял подле гроба, молча уставив неподвижные глаза на мертвое лицо, которое для него никогда не выражало ни гневу ни досады, которое всегда смотрело и него с любовью, а теперь было холодно, бесстрастно. Подле, в кабинете покойного, сидел сэр Роберт Бофор, законный его наследник, бледный, желтый, сгорбленный. Только глаза его сверкали и руки судорожно суетились, между бумагами разбросанными на старомодной конторке и в выдвинутых ящиках. Он был один. Сына он на другой же день после несчастного приключения послал в Лондон с письмом к жене, которую извещал счастливой перемене своих обстоятельств и просил с экстра-почтою прислать адвоката.

В дверях послышался стук; вошел адвокат.

– Сэр, гробовщик пришел; и мистер Гревс приказал звонить в колокола; в три часа он хочет отпевать…

– Я очень обязан вам, Блаквель, что вы приняли на себя эту печальную заботу. Бедный мой брат!.. Так неожиданно!.. Так вы думаете сегодня хоронить?

– Да, конечно: погода прекрасная, отвечал адвокат обтирая лоб.

Раздался звон. В кабинете молчали.

– Да, это был бы убийственный удар для мистрисс Мортон, если б она была его женой, заметил через несколько времени мистер Блаквель: но этого роду женщины, конечно, ничего не чувствуют. Счастье еще для вашего семейства, сэр, что это случилось прежде нежели сэр Филипп успел жениться на ней.

– Да, это большое счастье, Блаквель. Вы велели приготовить лошадей? Я тотчас же после похорон намерен ехать.

– А что делать с дачей?

– Продать, разумеется, продать.

– А мистрисс Мортон и её дети?

– Гм! мы подумаем об них. Она была дочь ремесленника. Я полагаю, надобно будет обеспечить ее прилично званию. А? как вы думаете?

– Да, конечно; больше и требовать от вас не могут. Этого слишком довольно. Ведь это не то, что жена: совсем другое дело.

– Конечно, совсем другое дело. Позвоните-ка, чтоб принесли свечу. Мы запечатаем эти ящики… Да я охотно съел бы котлетку… Бедный мой брат!

Погребение кончилось; запряженный экипаж стенал к подъезду. Сэр Роберт слегка поклонился вдове и сказал:

– Через несколько дней я вам напишу, мистрисс Мертон, и вы увидите, что я вас не забуду. Дом этот будет продан, но мы вас не торопим. Прощайте, мистрисс; прощайте, дети.

Он потрепал племянников по плечу. Филипп топнул ногой и взглянул на дядю мрачно и надменно.

– В этом мальчик проку не будет, пробормотал тот про себя.

– Утешьте чем-нибудь маменьку, дядюшка! сказал Сидней простодушно и с умоляющим видом половив свою руку в руку богача.

Сэр Роберт сухо крякнул и сел в братнину коляску. Адвокате сел рядом с ним, и коляска покатилась.

Неделю спустя, Филипп пошел в оранжерею, набрать плодов для матери, которая по смерти мужа почти вовсе не дотрагивалась до пищи. Она исхудала как тень; волоса её поседели. Она, наконец, могла плакать; зато уж и не осушала глаз. Филипп, набив несколько кистей винограду, положил в корзинку и хотел взять еще абрикос, который казался ему поспелее других, как-вдруг кто-то с силою схватил его за руку и раздался грубый голос садовника Джона.

– Что ты тут делаешь? Не тронь!

– Ты с ума сошел, болван! вскричал молодой человек с гневом и негодованием.

– Полно, брат, куражиться, барин! я не хочу, завтра приедут господа, смотреть дачу, и я не хочу, чтобы оранжерея была обобрана вашей братией. Вот, что я хотел сказать, мистер Филипп.

Молодой человек побледнел, но молчал. Садовник был рад, что мог выместить прежние обиды, и продолжал:

– Что ты так презрительно смотришь, мистер Филипп? Ты вовсе не такой большой барин, как воображал. Что ты такое? Нечего. Так убирайся же подобру-поздорову: мне пора запирать двери.

С этим словом он грубо взял молодого человека за плечо, но вспыльчивый, раздражительный и властолюбивый Филипп был силен, не полетам, и бесстрашен как лев. Он схватил лейку и так ударил ей садовника в голову, что тот как сноп опрокинулся на парники и в дребезги расшиб рамы и стекла. Филипп спокойно снял спорный абрикос, положил к винограду, в корзинку, и пошел. Садовник не почел нужным преследовать его.

Для мальчика, который, в обыкновенных обстоятельствах, прошел свой путь через богатую побранками детскую, среди семейных раздоров, или побывал в большой школе, для такого мальчика это приключение ничего бы не значило и не оставило бы по себе ничего такого, что слишком потрясло бы нервы или встревожило бы душу по миновании первой вспышки. Но для Филиппа Бофора этот случай был эпохою в жизни. Это было первое нанесенное ему оскорбление; это было посвящение его на переменную, безрадостную и ужасную жизнь, на которую отныне было осуждено это избалованное дитя тщеславия и любви. Его самолюбие в первый раз было жестоко уязвлено. Он вошел в комнату и вдруг почувствовал себя нездоровым; колена его дрожали; он поставил корзинку на стол, закрыл лицо руками и заплакал. Эти слёзы были не детские, не те, которые так же скоро исчезают, как скоро являются: это были жгучие, тяжелые слезы гордого мужчины, мучительно выжатые из сердца вместе с кровью. Он, конечно, несмотря на все предосторожности, имел уже некоторое смутное понятие об особенности своего положения, но до того это еще его не беспокоило, потому что он не испытывал никакой неприятности. Теперь он начал заглядывать в будущее и им овладело сомнение, неясное опасение; он вдруг понял, какой опоры, какой защиты лишился в отце, и содрогнулся… Послышался звонок. Филипп поднял голову. Это был почтальон с письмом. Филипп поспешно встал и, отворачивая лицо, на котором еще не обсохли слезы, принял письмо, потом взял корзинку с плодами и пошел в комнату матери.

Ставни были притворены. О, как насмешлива улыбка счастливого солнца, когда оно озаряет несчастных! Катерина сидела в отдаленном углу, бесчувственно, неподвижно устремив влажные глаза в пустоту; весь вид её представлял олицетворение безутешной скорби. Сидней сидел у ног её и плел венок из полевых цветов.

– Маменька! маменька! шептал Филипп, обвив руками её шею: взгляни же, взгляни на меня. Сердце мое разрывается, когда я вижу тебя в таком положении. Отведай этих плодов. Ты тоже умрешь, если будешь продолжать так… Что ж тогда станется с нами, с Сиднеем?

Катерина обратила на него неопределенный взор и пыталась улыбнуться.

– Вот письмо, маменька. Может-быть, добрые вести. Прикажешь распечатать?

Катерина взяла письмо. Какая разница между этим письмом и тем, которое, несколько дней тому назад, подал ей Сидней! Адресс был руки Роберта Бофора. Катерина содрогнулась и положила письмо. Вдруг, в первый раз, как молния промелькнуло в душе несчастной женщины сознание настоящего её положения и страх за будущее. Что будет с её детьми? что с ней самой? Как ни свят был её союз с помойным, а перед законом она едва-ли найдет право. От воли Роберта Бофора могла зависеть участь трех существ. Дыхание спиралось в её груди. Она взяла письмо и поспешно пробежала его. Вот оно.

«Мистрисс Мортон! Так как бедный брат мой оставил вас, не сделав никакого распоряжения, то понятно, что вы должны быть озабочены будущностью ваших детей и вашей собственною. Поэтому я решился как-можно скорее, – как только позволяют приличия, – уведомить вас о моих намерениях насчет вас. Не нужно говорить, что, строго рассудив, вы не можете иметь ни каких притязаний, ни претензий на родственников покойного. Я не стану также оскорблять ваших чувств нравственными замечаниями, которые и без того, вероятно, представлялись вам самим. Не указывая более на ваши отношения к моему брату, я, однако ж, беру смелость заметить, что эти отношения были не малым поводом к отчуждению его от нашего семейства, и при совещании с нашими родственниками об обеспечении судьбы детей ваших я нашел, что, кроме некоторых уважительных сомнений, наши родные к вам чувствуют очень понятную и простительную неприязнь. Из уважения, однако ж к моему бедному брату (хотя я в последние годы очень редко виделся к ним), я готов подавить чувства, которые, как вы легко поймете, должен разделять с моим семейством. Вы теперь, вероятно, решитесь жить у своих родственников. Чтобы вы, однако ж, не были им в тягость, я назначаю вам ежегодно по сто фунтов, которые можете получать по третям, или как вам лучше. Вы можете также взять себе из серебряной посуды и белья, что понадобится, по прилагаемому при письме моем списку. Что же касается до ваших сыновей, то я готов отдать их в школу, а потом они могут выучиться какому-нибудь приличному ремеслу, которое вы лучше всего можете избрать им по совету ваших родственников. Если ваши дети поведут себя хорошо, то всегда могут надеяться на мое покровительство. Я не намерен торопить и гнать вас, но вероятно, вам самим будет прискорбно жить долее нежели сколько необходимо нужно на месте, с которым сопряжено для вас столько неприятного. И так как дом продается, то вам, конечно, неприятны будут посещения покупателей, да притом ваше продолжительное присутствие было бы даже помехою продаже. На первые издержки по случаю переездки посылаю ваш вексель во сто фунтов стерлингов и прошу уведомить, куда потом должно будет послать деньги за первую треть. Насчет отпуска слуг и прочих распоряжений по дому, я уже дал поручение мистеру Блаквелю, так, что вам не будет ни какого беспокойства.

Честь имею быть вашим, милостивая государыня, покорнейшим слугой

Роберт Бофор»

Письмо выпало из рук Катерины. Скорбь её превратилась в отвращение и негодование.

– Заносчивый негодяй! вскричала она с пламенеющим взором: это он смеет говорить мне… мне! жен, законной жене его брата! матери его родных племянников!

– Скажи это еще раз, маменька, еще раз! вскричал Филипп: ты жена, законная жена?

– Клянусь, это правда! отвечала Катерина торжественно: я скрывала эту тайну ради твоего отца. Теперь, ради вас, истина должна открыться.

– Слава Богу! слава Богу! шептал Филипп обнимая брата: на нашем имени нет пятна, Сидней!

При этих словах, произнесенных с радостью и гордостью, мать вдруг почувствовала все, что подозревал и таил про себя её сын. Она чувствовала, что под его вспыльчивым и упрямым нравом таилось нежное и великодушное снисхождение к ней. Даже недостатки Филиппа могли родиться от двусмысленного его положения. В сердце её проникло горькое раскаяние в том, что она, для выгод отца, так долго жертвовала детьми. Затем последовал страх, ужасный страх, мучительнее самого раскаяния. Где доказательства? Она знала, что есть свидетельство о браке, но где оно? Об этом она никогда не спрашивала мужи, а теперь спросить было поздно. Другой никто не знал. Она застонала и закрыла глаза, как будто для того, чтоб не видать будущего. Потом она вдруг вскочила, бросилась из комнаты и побежала прямо в кабинет мужа. Положив руку на замок, она затрепетала и остановилась. Но забота о живых в эту минуту была сильное скорби во умершем. Она вошла и твердыми шагами приблизилась к конторке. Конторка была заперта и запечатана печатью Роберта Бофора. На всех шкафах, на всех ящиках та же начать напоминала о правах более действительных. Но Катерину это не остановило. Она оборотилась, увидела Филиппа и молча указала на конторку. Мальчик понял ее и ушел. Через минуту они воротился с долотом и сломал замок. Торопливо, с трепетом, перерыла Катерина все бумаги, развертывала письмо за письмом, лист за листом. Тщетно! Ни свидетельства, ни завещания не было. Одного слова достаточно было, чтобы объяснить Филиппу, чего мать его искала, и он принялся обыскивать еще внимательнее, еще отчетливее. Все шкафы, все ящики, всякое место, где могли быть бумаги, в кабинете и во всем доме, было осмотрено и все напрасно.

Три часа спустя они были в той же комнате, где Филипп подал матери письмо. Катерина сидела молча, без слез, но бледная как смерть, от скорби и отчаяния.

– Маменька, позволишь теперь прочесть это письмо? спросил Филипп.

– Читай, и реши за всех нас, Филипп, отвечала мать.

Она молча смотрела на сына, покуда он читал. Филипп чувствовал этот взор и подавлял поднявшуюся в груди его бурю. Дочитав, он обратил черные, пылающие глаза свои на мать.

– Маменька, докажем ли мы свои права или нет, во всяком случае ты откажешься от милостыни этого человека. Я молод… я мальчик, но я здоров и силен. Я буду день и ночь работать для тебя. У меня станет силы на это… я это чувствую. Лучше перенести все возможные бедствия, чем есть его хлеб!

– Филипп!.. Филипп! ты истинно мой сын! ты сын Филиппа Бофора! И ты не упрекаешь свою мать, что она, по слабости, забыла свой долг, скрывала законность твоих прав до тех пор пока стало уже поздно доказывать их? О! упрекай меня, упрекай меня! мне будет легче. Нет, не целуй меня: я не вынесу этого! Дитя мое… Боже мой!.. если нам не удастся доказать!.. Понимаешь ли ты, что я тогда буду в глазах света и что будете вы оба?

– Да, я понимаю, сказал Филипп с твердостью, и стал на колени перед матерью: но пусть! пусть другие называют тебя, как хотят. Ты мать, а я твой сын. Ты перед Богом жена моего отца, а я его наследник.

Катерина склонила голову и рыдая упала в объятия сына. Сидней подошел и прижал уста свои к её холодной щеке.

– Маменька! маменька, не плач! говорил ребенок.

– О, Сидней! Сидней!.. как он похож на отца! Посмотри на него, Филипп! Смеем ли мы отказаться от предлагаемой милостыни? И ему тоже быть нищим?

– Никогда мы не будем нищими! Законные сыновья Бофора не на то созданы, чтоб вымаливать милостыню! возразил Филипп с гордостью, которая показывала, что он еще не прошел школы бедствия.

* * *

Сэр Роберт Бофор в свете почитался человеком очень почтенным. Он никогда не играл, не делал долгов. Он был добрый муж, попечительный отец, приятный сосед, довольно благотворителен к бедным. Он был честен и порядочен во всех своих делах и об нем знали, что он в некоторых обстоятельствах жизни поступал даже очень благородно. Сэр Роберт вообще старался во всем поступать так, чтобы люди не осудили. Другого правила у него не было. Его религия – приличие; его честь – мнение света; сердце – солнечные часы, которых солнце – общество. Когда глаза публики были обращены на эти часы, они соответствовали всему, что только можно требовать от порядочного сердца; когда же глаза отворачивались, часы ничего не показывали и становились чугунною доской, и только. Справедливость требует заметить, что Роберт Бофор решительно не верил в законность союза своего брата. Он считал все это сказкой, придуманною Филиппом для того, чтобы подкрепить свое намерение более уважительными доводами. Признание Филиппа, что на этот брак не существует ни каких доказательств, кроме одного свидетельства, – которого Роберт не нашел, – делало это неверие очень естественным. Потному он и не считал себя обязанным уважать и щадить женщину, через которую чуть-чуть не лишился богатого наследства, женщину, которая даже на носила имени его брата, и которой никто не знал. Если б Катерина была миссис Бофор и её дети законные дети Филиппа, то Роберт, – предполагая даже, что взаимные отношения их касательно имения были бы те же самые, – поступил, бы с осмотрительным и добросовестным великодушием. Свет сказал бы: «Благороднее сора Роберта Бофора невозможно поступить». Если б мистрисс Мортон была хоть разведенная жена из какой-нибудь знатной или именитой фамилии и жила бы так же с Филиппом, сэр Роберт и тут распорядился бы иначе: он не допустил бы, чтоб родственники её могли сказать, «сэр Роберт Бофор мелочной человек.» Но при настоящем положении дел он видел, что мнение света, – если свет сочтет это дело достойным своего суда, – во всяком случае будет, на его стороне. Хитрая женщина… низкого происхождения и, разумеется, низкого воспитания… которая старалась обольстить и вовлечь своего богатого любовника в неразрывный союз… чего такая женщина могла ожидать от человека, которому хотела повредить… от законного наследника? Не довольно ли великодушно с его стороны, если он хоть что-нибудь сделает? если он заботится о детях и пристроит их сообразно с званием матери? Неужели этого не довольно? Его совесть говорила ему, что он исполнил долг, что он поступил не необдуманно, не безрассудно, но как должно. Он был уверен, что свет именно так решит, если узнает, в чем дело. Ведь он ни к чему не обязан! И потому он был вовсе не приготовлен к короткому, гордому, но умеренному ответу Катерины на его письмо, к ответу, которым она решительно отказывалась от его предложений, твердо настаивала не законности своих прав и предоставляла себе отыскивать их судебным порядком. Ответ этот был подписан: Катерина Бофор! Сэр Роберт надписал на этом письме «Дерзкий ответ мистрисс Мортон; 14 сентября,» положил в стол и был очень доволен, что имел право совершенно забыть о существовании той, которая написала это, пока ему не напомнил об ней адвокат его, мистер Блаквель, уведомив, что Катерина подала жалобу в суд. Сэр Роберт побледнел, но Блаквель успокоил его.

– Вам, сэр, опасаться решительно нечего. Это только попытка вынудить денег. Они ничего не сделают.

Дело, действительно, было даже больше нежели сомнительно. Они в самом деле ничего не сделали, и Катерина этим процессом только пуще опозорила перед глазами света и себя и детей. Сэр Роберт Бофор спокойно вступил в полное обладание богатым имением.

Между-тем Катерина с детьми поселилась в отдаленном предместии Лондона, в мрачной и холодной наемной квартире. После несчастного процесса и по распродаже бриллиантов и золотых вещей, которых наследники не имели права отнять, у неё осталась сумма, которою она, при величайшей бережливости, могла жить года два порядочно. Между-тем она придумывала план для будущего и надеялась притом на помощь своих родственников, но всё-таки с трудом решалась просить этой помощи. Пока был жив отец, она вела с ним переписку, но никогда не открывала ему тайны своего брака, хотя писала не так, как женщина, чувствующая за собою вину. Отец, человек не очень хороших правил, сначала посердился, но потом мало беспокоился о настоящих отношениях своей дочери к сэру Филиппу Бофору: он был доволен тем, что она жила безбедно и могла даже помогать ему; притом же он надеялся, что Бофор всё-таки со временем возведет Катерину в достоинство законной жены и леди. Но когда отец умер, связь Катерины с семейством была расторгнута. Брат её, Рожер Мортон, был человек порядочный, честный, но немножко грубый. В единственном письме, которое Катерина получила от него, с известием о смерти отца, он сухо высказал ей напрямки, что не может одобрить её образа жизни и что не намерен иметь никаких сношений с ней, если она не решится разойтись с Бофором. Если же она решится на это и чистосердечно раскается, то он всегда готов быть ой добрым и верным братом.

Хотя в то время это письмо очень оскорбило Катерину, однако ж, соображая причины, она не могла сердиться на брата, и теперь, угнетенная бедствием, решилась просить у него помощи по крайней мере для детей, но решилась уже через год по смерти мужа, когда большая часть её имущества была прожита и другого средства не предвиделось, а она сама, изнуренная печалью и болезнью, уже чувствовала, что ей не долго остается жить. С шестнадцатого году своего, когда вступила хозяйкою в дом Бофора, она жила не роскошно, но в довольстве, посереди которого не привыкла даже к бережливости, не только к лишениям. При всем том, по своему характеру, она сама перенесла бы голод и всякую нужду безропотно; но детей… его детей!.. привыкших к исполнению своих малейших желаний, она не могла лишить никакого удобства. Филипп был уже рассудителен и скромен, так как по-видимому нельзя было бы ожидать от него, судя по его прежнему легкомыслию и своенравию. Но Сидней… кто же мог требовать рассудительности от ребенка, который не понимал, что значит перемена обстоятельств и не знал цены деньгам? Начнет он, бывало, скучать: Катерина украдкой пойдет со двора и воротится с узлом игрушек, на которые истратит доход целой недели; побледнеет он немножко, пожалуется за малейшее нездоровье, она тотчас шлет за доктором. А собственная её болезнь, пренебреженная и оставленная без внимания, между-тем переросла предел врачебного искусства. Горе, заботы, страх, тягостные воспоминания и опасение за будущее, в котором грозил голод, быстро изнуряли ее. У неё недоставало силы на то, чтобы работать или служить, если б она даже и хотела. И кто дал бы работы, кто принял бы в службу опозоренную и всеми оставленную женщину? Известно, как люди строги к грехам других, когда имеют возможность хорошо скрыть своя собственные.

Ответь мистера Рожера Мортона на просьбу Катерины, был следующего содержания:

«Любезная Катерина!

Я получил твое письмо от четырнадцатого числа и отвечаю с первою почтой. Меня очень опечалило известие о твоем несчастии, но что ты ни говори, а я не могу считать покойного сэра Филиппа Бофора добросовестным человеком, когда он забыл сделать завещание и оставил своих детей без помощи и пристанища. Все, что ты толкуешь о намерениях, которые он имел, очень хорошо, но вкус каравая узнаешь только когда его отведаешь. У меня у самого семейство, дети, которых я кормлю честными трудами: мне трудно будет содержать детей богатого джентльмена. Что же касается до твоей истории тайного брака, то она может-быть достоверна, а может-быть и нет. Вероятно, этот господин обманул тебя, потому что венчание это не могло быть действительное. И так как ты говоришь, что закон уже решил этот вопрос, то чем меньше будешь говорить об нем, тем лучше. Всё-равно, люди не обязаны верить тому, чего нельзя доказать. Если б даже и правда была, что ты говоришь, то всё-таки ты заслуживаешь более порицания нежели сострадания: зачем ты столько лет молчала и наносила стыд всему нашему семейству? Я уверен, что моя жена этого не сделала бы, ни даже ради самого богатого и красивого джентльмена в целом свете. Впрочем, я не хочу оскорблять твоего чувства и, право, готов сделать все, что можно и прилично. Ты, конечно, не можешь ожидать, чтобы я пригласил тебя в свой дом. Моя жена, ты знаешь, женщина очень набожная и ни за что этого не потерпит. Притом это повредило бы и мне, то есть, моему кредиту: здесь в городе есть некоторые пожилые девицы, из порядочных семейств, которые забирают у меня много фланели, для бедных, и которые очень щекотливы насчет подобных вещей. В нашем городе вообще очень строго наблюдают за нравственностью и сборы на церковь бывают часто очень большие… Не то чтобы я сетовал на это, нет: я, правда, очень либерален, но должен уважать местные обычаи, особенно потому, что декан – один из главных моих покупщиков. Посылаю тебе десять фунтов стерлингов. Когда истратишь их, напиши ко мне, и я посмотрю, что можно будет сделать. Ты пишешь, – что ты очень бедна. Жаль мне тебя, но ты должна ободриться и поправиться сама как-нибудь. Возьмись хоть за шитье. И, право, я советую тебе обратиться к сэру Роберту Бофору, он, верно, согласится дать тебе в год фунтов сорок или пятьдесят, если ты попросить его как должно и прилично в твоих обстоятельствах. Что-же касается до твоих детей… бедные сироты!.. прискорбно думать, что они наказаны не за свою вину. Моя жена, хотя строгая, однако ж добрая женщина. Она согласится с моими намерениями. Ты пишешь, что старшему шестнадцать лет и что он имеет довольно хорошие познания. Я могу доставить ему очень хорошее место. Брат моей жены, мистер Христофор Плаксвит, книгопродавец-издатель в Р***, издает газету и так любезен, что присылает мне ее еженедельно. Хотя эта газета не нашего графства, однако ж в ней попадается иногда очень благоразумные мнения, и даже лондонские газеты очень часто цитируют из неё. Мистер Плаксвит должен мне небольшую сумму, которую я одолжил ему, когда он начал издавать свою газету. Он уже несколько раз вместо уплаты предлагал мне долю в газете, но я не люблю ввязываться в дела, которых не понимаю, а потому не воспользовался предложением. Нынче же мистер Плаксвит писал мне, что имеет надобность в мальчике и вызывался взять в ученье моего старшего сына, но мне он будет нужен. Я пишу к Плаксвиту с этою же почтой, и если твой сын поедет туда… на империале не дорого стоит… я не сомневаюсь, он тотчас же будет принят. Вместо платы за ученье, мистер Плаксвит зачтет долг и тебе ненужно будет платить. Это дело конченное. А меньшего твоего мальчика я возьму к себе и, когда подрастет, приучу к торговле. Он будет у меня наравне с моими ребятами. Мистрисс Мортон будет заботиться об его опрятности и доброй нравственности. Я полагаю… это мистрисс Мортон поручает мне написать… я полагаю, что оспа и корь у него уже были; прошу однако ж уведомить об этом. Ну, вот и этот пристроен. Теперь у тебя будет двумя животами меньше и тебе останется забота только о самой себе, что, я полагаю, не мало облегчит и утешит тебя. Не забудь написать к сэру Роберту Бофору, а если он нашего не сделает для тебя, то, значит, он не такой джентльмен, каким я считал его. Но ты мне родная сестра и с-голоду не помрешь. Хотя я не считаю приличным деловому человеку поощрять неблагопристойные поступки, однако ж все-таки держусь мнения, что если на кого пришла невзгода, так лучше подать золотник помощи, чем фунт увещаний. Моя жена паче рассуждает: ей очень хочется прочесть тебе рацею. Но не всем же быть такими строгими. Уведомь меня, когда твой мальчишка приедет, да и об оспе и кори тоже, и о том, улажено ли дело с мистером Плаксвитом. В надежде, что ты теперь утешена, остаюсь верным и любящим тебя братом.

Рожер Мортон».

P. S. Мистрисс Мортон говорит, что она заступит твоему ребенку место матери и просит, чтобы ты до отсылки к нам вычинила его белье.

Прочитав это послание, Катерина обратила взор на Филиппа. Он тихо стоял в стороне и наблюдал лицо матери, которое во время чтения горело от стыда и скорби. Филипп был теперь уже не тот хорошенький, щегольски одетый барич, каким мы видели его в первый раз. Он вырос из изношенного траурного платья; длинные волосы беспорядочно упадали на бледные, впалые щеки; черные блестящие глаза получили мрачное выражение. Никогда бедность не обнаруживается резче, чем в чертах и в осанке гордого молодого человека. Очевидно было, что Филипп больше терпят свое состояние, нежели покоряется ему: несмотря на запятнанную и протертую одежду, он в обращении своем сохранил строптивую величавость и повелительный тон со всеми, кроме матери, которую берег и лелеял с редкою нежностью и предусмотрительностью.

– Ну, что, маменька? что пишет твой брат? спросив он с странною смесью мрачности во взоре и нежности в голосе.

– Ты прежде решал за нас, решай и теперь. Но я знаю, ты никогда…

– Погоди: дай мне самому прочесть.

Катерина была от природы женщина умная и сильная духом, но болезнь и горе удручили ее, и она обращалась за советом к Филиппу, хотя ему был еще только семнадцатый год. В природе женщины, – особенно в пору беспокойства и страха, – есть что-то такое, что заставляет ее искать защиты и покоряться другой воле, чьей бы то ни было. Катерина отдала Филиппу письмо, а сама тихо села подле Сиднея.

– Намерения твоего брата хороши, сказал Филипп, прочитав письмо.

– Да; но что в том пользы? Я не могу… нет, нет! я не могу расстаться с Сиднеем, вскричала Катерина, и заплакала.

– Нет, милая маменька! Это в самом деле было бы ужасно. Но книгопродавец… Плаксвит… Может-быть, я буду в состоянии содержать вас обоих.

– Ах! неужто ты думаешь идти служить мальчиком в книжной лавке, Филипп? Ты, с твоими привычками, с твоим воспитанием? Ты? такой гордый?

– Маменька! для тебя я готов улицы мести! Для тебя я пойду к дяде Бофору, со шляпою в руке, просить подаяния. Я не горд, маменька. Я хотел бы быть честным, если можно. Но когда я вижу твои страдания, твои слезы, тогда… злой дух овладевает мной… я часто содрогаюсь; я готов совершить преступление… какое, сам не знаю.

– Филипп! мой милый Филипп, подойди сюда… сын мой, моя надежда! не говори таких страшных речей: ты пугаешь меня!

И сердце матеря залилось всей нежностью прежних счастливых дней. Она обвала руками шею сына и, утешая, целовала его. Он приложил пылающую голову к её груди и крепко прижался, по привычке, как бывало во время бурных пароксизмов неукротимых и своенравных страстей своего детства. В этом положении они пробыли несколько минут. Уста их безмолвствовали; говорили только сердца, одно от другого воинствуя подкрепление и силу. Наконец Филипп поднялся с спокойною улыбкой.

– Прощай, маменька! я тотчас отправлюсь к Плаксвиту.

– Но у тебя нет денег на поездку. Возьми, вот.

Она подала ему кошелек, из которого Филипп неохотно взял несколько шиллингов.

Под-вечер он был на назначенном месте. Мистер Христофор Плаксвит был приземистый и одутловатый мужчина, в темно-коричневых брюках со стиблетами, в черном сюртуке и в таком же жилете, на котором красовалась длинная толстая часовая цепочка с огромною связкой печатей, ключей и старомодных траурных колец; лицо у него было бледное и, так сказать, губчатое; темные волоса подстрижены под гребенку. Книгопродавец-издатель был чрезвычайно занят тем, что походил несколько на Наполеона и старался подделаться под решительный, отрывистый тон и повелительные манеры, которые казались ему главными чертами характера его прототипа.

– Так вы тот сам и молодой человек, которого рекомендовал мне мистер Рожер Мортон? сказал мистер Плаксвит, вытаращив на Филиппа глаза, с явным намерением усилить их проницательность. Между-тем он вытащил из кармана свой бумажник и перебирал в нем бумаги.

– Вот, кажется, его письмо, продолжал он… нет; это сэр Томас Чемпердоун просит прислать пятьдесят экземпляров газеты, в которой напечатана его последняя речь в собрания депутатов вашего графства… Сколько вам лет… шестнадцать, говорят?.. На вид вы гораздо старше… И это не оно… и это нет… а, вот оно!.. Садитесь. Да; мистер Рожер Мортон рекомендует вас… родственник… несчастные обстоятельства хорошо воспитан… гм! Ну, молодой человек, что вы можете сказать в вашу пользу?.. Вы умеете вести счеты? знаете бухгалтерию?

– Я несколько знаю алгебру, сэр.

– Алгебру? а-га! Ну, что еще?

– Знаю французский и латинский языки.

– Гм!.. может пригодиться. Зачем у вас волоса такие длинные? Посмотрите, какие у меня… Как вас зовут?

– Филипп Мортон.

– Мистер Филипп Мортон, у вас очень умное лицо. Я знаток в физиономиях. Вам известны условия?.. Очень выгодные для вас… Без платы за ученье… Это я с Рожером покончу. Я вам даю стол и постель…Белье ваше собственное. Порядочное поведение… Срок ученья – пять лет. Срок минет, вы можете завестись сами, только не здесь. Когда вы можете прийти совсем? Чем скорее, тем лучше. Я во всем люблю поступать скоро и решительно. Это мой характер… Вы читали биографию Наполеона? Видели его портрет?.. Вот, взгляните на этот бюст, что стоит так, на шкафу. Посмотрите хорошенько! Не находите ли вы какого-нибудь сходства?.. а?

– Сходства, сэр? я не видал самого Наполеона, и потому не могу судить о сходстве его бюста.

– Я знаю, что вы не видали. Нет, нет! оглянитесь здесь, в комнате. Кого напоминает вам этот бюст? Кто на него похож?

Тут мистер Плаксвит стал в позицию, заложил руку за жилет и устремил задумчивый взор на чайный стол.

– Теперь представьте себе, продолжал он: что мы на острове Святой Елены; этот стол – океан. Ну, теперь, на кого походит этот бюст, мистер Мортон?

– Кажется, на вас, сэр.

– А! вот то-то и есть! Это всякому в глаза бросается. А узнаете меня покороче, так найдете столько-же сходств нравственных… Прям… отчетлив… смел… скор… решителен!.. Так после завтра вы приедете совсем, мистер Филипп?

– Да, я готов. Жалованье вы назначите мне? Хоть сколько-нибудь, чтобы я мог посылать матери.

– Жалованье? в шестнадцать лет? сверх квартиры и стола? за что? Ученики никогда не получают жалованья. Вы будете пользоваться всеми удобствами…

– Дайте мне меньше удобств, чтобы я мог больше доставить матери. Назначьте мне немножко деньгами… сколько-нибудь… и вычтите со стола… Мне не много нужно: я сыт одним обедом.

– Гм!

Мастер Плаксвит взял из жилетного кармана большую щепотку табаку, понюхал, щелкнул пальцами, заложил руку по-наполеоновски и задумался. Потом устремив опять глаза на Филиппа, продолжал:

– Хорошо, молодой человек; вот мы что сделаем. Вы придите ко мне на испытание: мы увидим, как поладим. На это время я буду давать вам по пяти шиллингов в неделю, а потом уже условимся окончательно. Довольны ли вы?

– Покорно вас благодарю.

Через несколько минут Филипп уже возвращался в Лондон на империале омнибуса.

– Какой теплый вечер! сказал подл него пассажир, пустив ему прямо в глаза целый столб табачного дыму.

– Да, очень теплый. Сделайте одолжение, курите в лицо другому вашему соседу, отвечал Филипп отрывисто.

– А-га! возразил пассажир с громким смехом: вы еще не любите табаку? Но погодите, полюбите, когда проживете с мое, отведаете заботы и нужды. Трубка!.. о, это великая и благодетельная утешительница! Честным дыханием своим она разгоняет дьяволов. От неё зреет мозг, раскрывается сердце. Человек, который курит, мыслит как мудрец и поступает как Самаритянин.

Пробужденный от своей думы этою неожиданною декламацией, Филипп быстро оборотился к своему соседу и увидел дюжего, широкоплечего, рослого мужчину, в синем сюртуке, застегнутом доверху, и в соломенной шляпе, надетой набекрень, что придавало несколько беспечный вид красивому, мужественному лицу, которое, несмотря на улыбку, носило на себе печать твердого и решительного характера. В светлых, проницательных глазах, в густых бровях, в резких линиях на лбу и в быстрой подвижности всех мускулов лица, выражались кипучия страсти и вместе сила, способная обуздывать их, энергия и острый ум. Филипп долго и внимательно смотрел на соседа; сосед отвечал тем же.

– Что вы обо мне думаете, сэр? спросил пассажир, снова раскуривая трубку.

– В вас есть что-то странное.

– Странное? Да, это замечают многие. Вы не так легко разгадаете меня, как я вас. Сказать ли вам характер и вашу судьбу? Вы джентльмен или что-нибудь в этом роде: это я слышу по тону ваших речей. Вы бедны, чертовски бедны: это я вижу по дыре на вашем рукаве. Вы горды, пылки, недовольны и несчастны: все это я вижу по вашему лицу. Я заговорил с вами именно затем, что заметил это. Я добровольно никогда не ищу знакомства с счастливцами.

– И не удивительно: если вы знаете всех несчастных, то у вас уже должно быть огромное знакомство! заметил Филипп.

– Вы остры не по летам! А чем вы занимаетесь?

– Покуда ничем, покраснев отвечал Филипп с легким вздохом.

– Гм!.. жаль. Я и сам теперь без дела. Ищу. Советую и вам поискать.

Курильщик замолчал и занялся своей трубкой. Филипп тоже не был расположен говорить. Он погрузился в раздумье о своем положении, о настоящем и будущем, а омнибус между-тем катился по пыльной дороге. Однообразный стук колес и качка воздушного седалища убаюкали утомленного юношу. Он склонял голову на грудь, потом, инстинктивно, ища какой-нибудь опоры, сначала слегка прислонился, потом совсем повалился на плечо своего дюжего соседа. Тот выпустил трубку изо-рта и, оттолкнув его, закричал с нетерпением:

– Эй! барин! я ведь не для того заплатил свои деньги за место, чтоб служить вам подушкой.

Филипп вскочил и непременно упал бы вниз на дорогу, если б сосед не схватил его рукою, которая могла бы порядочный дуб остановить в падении.

– Проснитесь! Вы могли бы расшибиться.

Филипп в полусне пробормотал что-то невнятное и обратил черные свои глаза на соседа с таким невольным, но печальным и глубоким упреком, что тот был тронут и почувствовал как-бы стыд. Прежде нежели он успел сказать что-нибудь в извинение своей суровости, Филипп опять уснул, прислонясь уже к стоявшему позади его сундуку. Опасная была опора: при малейшем ухабе на дороге, он мог бы свалиться вместе с сундуком.

– Бедной мальчик! Как он бледен! бормотал сосед, выколотив и положив в карман трубку: может-быть, дым для него был слишком крепок… он, кажется, слаб и хвор.

И он взял его за длинные, тонкие пальцы.

– Щеки его впали… может-быть от недостатка пиши. Фу! как я сглуповал!.. Тише, кучер! не болтай так громко, черт тебя возьми!.. Он, право, упадет, прибавил незнакомец, обхватив мальчика поперек и уложив его голову у себя на груди: бедный! он улыбается… может-быть видит во сне бабочек, за которыми бегал в детстве. Эти дни не воротятся… никогда… никогда! Какой холодный ветер подул!.. Он может простудиться.

Незнакомец расстегнул сюртук и с нежною заботливостью женщины укрыл спящего своими полами, предоставив собственную обнаженную грудь влиянию сурового ветру. Так безродный сирота, забыв настоящее, в сонных видениях уносился, быть-может, в иной, лучший мир и на мгновенье наслаждался счастьем, между-тем как изголовьем ему служила грудь, тревожимая дикою, страшною борьбой с жизнью и грехом.

Филипп пробудился от своего счастливого сна при мерцании фонарей, при стуке повозок и фур, среди толкотни, крику, дымкой, суетливой жизни и нестройного шуму лондонских улиц. Он смутно припоминал, оглядывался и увидел чужие глаза, устремленные на него с заботливостью и лаской.

– Вы хорошо спали? спросил пассажир с улыбкой.

– И вы позволили мне так утрудить вас? сказал Филипп с такою благодарностью в тоне и во взоре, какой не показывал отроду, быть-может, никому кроме своих родителей.

– Вы, верно, не много видели ласк, когда так высоко цените это?

– Нет, некогда все люди были со мною ласковы и добры. Но тогда я не умел ценить этого.

Тут омнибус со стуком въехал под темный свод ворот постоялого двора.

– Берегите свое здоровье: оно, кажется, плохо, сказал незнакомец, впотьмах положив суверен в руку Филиппа.

– Благодарю вас от всего сердца, но… мне не нужно денег. В мои лета стыдно принимать милостыни. Но если б вы могли доставить мне какое-нибудь место, я принял бы с радостью. То, которое мне предлагают, очень невыгодно, бедно. У меня, дома, мать и малолетний брат… Я об них должен заботиться.

– Место? Да, я знаю место, да только вам надобно будет обратиться не ко мне, чтобы получить его. Мы, вероятно, уже не увидимся. Примите то, которое вам предлагают, как оно ни плохо. Остерегайтесь вреда и стыда. Прощайте.

С этими словами незнакомец сошел с империала и, указав кучеру, куда отнести чемодан, пошел навстречу трем порядочно одетым мужчинам, которые дружески пожали ему руку и приветствовали его, казалось, с радостью.

– У него по крайней мере есть друзья! тихо проговорил Филипп со вздохом, и пошел домой по темной и пустой улице.

Через неделю началось его испытание у мистера Плаксвита. Болезнь Катерины в это время до-того усилилась, что она решилась посоветоваться с доктором, чтобы сколько возможно определеннее узнать свою судьбу. Ответ оракула сначала был двусмыслен, но когда Катерина с твердостью сказала, что имеет обязанности и что от откровенного ответа его будут зависеть распоряжения её насчет сирот, что бы они не остались без хлеба и пристанища, когда она умрет, доктор пристально взглянул ей в лицо, прочел на нем спокойную решимость и отвечал откровенно:

– Так не теряйте времени, мистрисс: распорядитесь. Жизнь вообще не верна, а ваша в-особенности. Вы, может-быть, проживете еще долго, но организм из расстроен, Я опасаюсь, что у вас водяная в груди. Полноте, мистрисс… я не возьму платы. Завтра я опять побываю у вас.

Докторе обратился к Сиднею.

– А мой сын, доктор? заботливо спросила мать совсем забывая себе самой произнесенный приговор: он так бледен!

– Вовсе нет, сударыня. Видите какой он молодец! сказал доктор, потрепав Сиднея по плечу, и вышел.

– Бедное, бедное дитя мое! шептала мать: я теперь уже не смею думать о себе.

Она отерла слезу и задумалась. Видя близкую смерть перед глазами, могла ли она решаться отвергнуть предложение брата? Предложение, которым по крайней мере обеспечивалось сироте пристанище? Если она умрет, не расторгается ли связь между дядей и племянником? Приймет ли тогда Рожер бедного мальчика так же ласково, как теперь, когда она сама может попросит за него, когда она своими руками передаст ему дорогой залог любви? Она обдумала и решилась, и в этой решимости сосредоточилась вся сила самопожертвования материнской любви. Она решилась отдать своего последнего сына, всю свою радость, все свое утешение; она хотела умереть одна… одна!

* * *

Было то время года, когда на лице Лондона играет самая приятная улыбка; когда давки и магазины разукрашены всеми предметами роскоши и наполнены суетливыми покупателями; когда весь город живет поспешнее и все в нем движется быстрей; когда улицы наполнены скачущими экипажами и пестрыми толпами праздных искателей развлечения; когда высший класс расточает, средний, приобретает; когда бальная зала становится торжищем красоты, а клуб – школой злословия; когда игорные «ады» разевают свои пасти алкая новых жертв, и краснобаи и скоморохи, как мухи, кружатся, жужжат и отъедаются около кожи благосклонной публики. Стереотипною фразой говоря, был «лондонский сезон». Погода была ясная, жаркая. Четверо щегольски одетых молодых людей, верхами, весело болтая и смеясь, ехали в предместье, о котором мы уже упоминали. Один из этих молодых людей был Артур Бофор.

– Чудо, что за конь! говорил сэр Гарри Денверс, любуясь на лошадь Артура.

– Да, возразил тот, мой конюший знаток, и много видывал, а говорит, что он никогда еще не сиживал на таком лихом коне. Он уже выиграл несколько призов. Он принадлежал какому-то купцу, который страстно любил охоту и скачку, да теперь промотался. Меня подзадорило объявление. Дорого дал, но не раскаиваюсь.

– Чудесная погода для прогулки!.. А куда мы отправимся потом?

– Разумеется, ко мне обедать! возразил Артур.

– А потом сыграем по маленькой, прибавил мастер Марсден, красивый брюнет, который недавно приехал из Оксфорда, но уже приобрел известность на скачках и храбро подвязался на зеленых полях.

– Пожалуй, отвечал Артур, и заставил своего дорогого коня делать курбеты.

Молодые люди, все рядом, пустились малым галопом и, продолжая болтать, не заметили, что через улицу шел полуслепой слабый старик, который палкой ощупывал дорогу и, заслышав конский топот, вдруг оторопел и остановился. Почувствовав, по лошадь за что-то за дела и услышав крик, мистер Марсден оглянулся вниз.

– Черт бы побрал этих стариков! везде они мешают! вскричал он с досадой и поехал дальше.

Но другие, которые были помоложе и, полируясь в свете, не совсем еще окаменели, остановились. Артур соскочил с коня и поспешил поднять старика. Тот, хотя не опасно, однако ж до крови расшиб лоб и жаловался на боль в боку.

– Обопритесь на меня; я сведу вас домой. Где вы живете?

– Вот тут… несколько шагов… Будь со мною собака моя, этого не случилось бы… Оставьте, сэр… Ничего. Бедный старик… Ах, нет моей собаки!

– Я догоню вас, поезжайте, сказал Артур своим приятелям: я только провожу бедного старика домой и пошлю за доктором.

– Не нужно, сэр, не нужно… дойду и сам… благодарю… не нужно, твердил старик.

Но Артур видел, что он едва держится на ногах и, не обращая внимания на отказ, взял его под руку и повел в указанный дон, а слугу послал за доктором. Товарищи Артура бросили старику по золотой монет и поехали к мистеру Марсдену, который в отдалении также остановился и с нетерпением поджидал их. Артур, несмотря на воркотню угрюмого старика, дождался доктора и, удостоверившись, что нет никакой опасности, передал его попечениям старой домоправительницы, которой вручил несколько денег; потом вышел вместе с эскулапом. На пороге их встретила запыхавшаяся служанка.

– Мистер Перкинс! поскорее, пожалуйте!.. Бедная дама, что живет у нас… мистрисс Мортон… очень трудна… просит вас.

– Иду, иду, сейчас.

– Мистрисс Мортон? какая это мистрисс Мортон? поспешно спросил Артур, схватив доктора за руку.

– Отчаянно больная, при смерти.

– Есть у неё дети? сыновья?

– Есть, двое. Оба по бедности отданы к чужим людям. Она очень скучает по них. Оттого и болезнь неизлечима.

– Боже мой! это должно быть она!.. больная… умирающая… может-быть, оставленная! вскричал Артур с неподдельным чувством; доктор, я пойду с вами. Я, кажется, знаю эту даму… может-быть я даже её родственник.

– Вы? Очень рад. Пойдемте.

* * *

Катерина сама ездила к брату и, не без страданий, не без слез, сдала с рук на руки своего милого Сиднея. В минуту разлуки она почти на коленях вымаливала у Рожера позволения остаться там же, в городе: она желала хоть только дышать одним воздухом с сыном, желала видеть его хоть изредка, издали. Но мистер Рожер Мортон не смел согласиться на это, чтобы не восстановить против себя своей добродетельной супруги, её кумушек, и щекотливых покупательниц фланели. Мистрисс Мортон не согласилась даже видеться с Катериной. При одной мысли о том, что будет, если Катерина останется у них в городе, мистер Рожер уже видел себя в конец разоренным и погубленным. Катерина принуждена была отправиться назад в Лондон. Легко себе представить, что эта разлука и беспокойство, душевная тревога и тряска в дороге, сильно ускорили успех её болезни. Когда бедная мать оглянулась кругом в уединенном, мертвенно-тихом, безотрадном жилище, в котором уже не было её Сиднея, ей показалось, что теперь переломилась последняя тростинка, на которую она опиралась и что земное поприще её совершено. Она не была еще обречена на крайнюю нищету, на ту нищету, что скрежещет и гложет собственные руки, на нищету, что в рубищах издыхает с-голоду: у неё еще оставалась почти половина той небольшой суммы, которую выручила от продажи колец и ожерелий. Кроме-того, брат на расставанье дал ей двадцать фунтов и обещал каждые полгода посылать по стольку же. Таким образом она могла доставать себе необходимые жизненные потребности. Но у неё родилась новая страсть, – скупость! Она каждую истраченную копейку считала отнятою у детей, для которых копила и прятала сколько могла. Ей казалось, что не стоит труда поддерживать мерцание почти погасшей уже лампы, которая всё-таки скоро будет сломана и брошена в большую кладовую смерти. Она охотно наняла бы себе квартиру еще поменьше и похуже, но служанка в том доме так любила Сиднея, была всегда так ласкова к нему… Мать не могла расстаться с знакомым лицом, на котором воображала видеть отражение своего дитяти, и потому она переселилась в самый верхний этаж: там было подешевле. Со два на день века её тяжелели под туманом последнего сна. Добрый доктор постоянно навешал ее и никогда не принимал платы. Заметив, что конец несчастной близок, он желал доставить ей свидание хоть с одним из сыновей, чтобы облегчить страдания последних минут, и, узнав адрес, написал к Филиппу за день до приключения, которое свело его с Артуром.

Вошедши в комнату больной, Артур почувствовал на душе своей всю тяжесть раскаяния, которое, по праву, следовало понести его отцу. Какой контраст представляла эта мрачная, бедно меблированная и неудобная комната с великолепным жилищем, в котором он в последний раз видел мать детей Филиппа Бофора, в цвете здоровья и надежд! Артур стоял молча, в отдалении, пока доктор делал своя распоряжения. Когда тот кончил и вышел, он подошел к постели. Катерина была очень слаба, жестоко страдала физически, и лежала в полузабытьи. Она обратила мерцающий взгляд на молодого человека и не узнавала его.

– Вы не помните меня? спросил он голосом, заглушенным слезами: я – Артур, Артур Бофор.

Катерина не отвечала.

– Боже мой! в каком положении я нахожу вас! Я полагал, что вы у своих друзей, с своими детьми… обеспечены, как должно, как обязан был обеспечить вас мой отец. Он уверял меня, что сделал все, что было можно.

Ответу не было.

Тут молодой человек, от природы великодушный и сострадательный, совершенно увлеченный своими чувствованиями, забыл про слабость Катерины и с жаром осыпал ее вопросами, себя и своего отца упреками, жалобами. На все это Катерина сначала мало обращала внимания, но частые повторения имен её детей затронули струну, которая в сердце женщины сохраняет еще чувствительность и тогда, когда все другие уже давно порваны. Она приподнялась на постели и пристально посмотрела на гостя.

– Ваш отец не похож на моего Филиппа, сказала она тихо: может-быть, вы добрее вашего отца, но мне уже не нужно ни чьей помощи… Но дети мои… дети мои!.. Завтра у них уже не будет матери. Закон на вашей стороне, но справедливости нет. Вы будете богаты и сильны. Будете ли вы другом моим детям?

– Во всю жизнь мою! Клянусь Богом! вскричал Артур, упал на колени перед постелью больной.

Не нужно рассказывать, что еще происходило между ними: это были прерывчатые повторения той же просьбы и того же ответа. В голосе и в лице Артура было столько истинного чувства, что Катерине казалось, будто ангел-утешитель посетил ее. Поздно вечером доктор опять пришел навестить больную. Она, приклонив голову на грудь молодого друга, с светлою, счастливою улыбкой смотрела ему в глаза.

* * *

Филипп жил на новом мест уже шестую неделю, с истечением которой кончался срок его испытанию. Он с мрачною, непобедимою тоской исполнял обязанности нового своего звания, но никогда не обнаруживал этого отвращения и не роптал. Он, казалось, навсегда оставил неукротимое своенравие и властолюбивый характер, отличавшие его в детстве, но зато почти вовсе ничего не говорил и никогда не улыбался. Казалось, вместе с недостатками оставила его и душа: он делал все, что приказывали, с спокойною, равнодушною правильностью машины. По вечерам, когда запиралась лавка, он, вместо того, чтобы присоединиться к семейному кругу хозяина в жилых покоях, выходил за город и возвращался уже тогда, когда все спали. От матери он еженедельно получал вести и только в то утро, когда ожидал письма, становился беспокойным. При входе почтальона он бледнел; руки его дрожали. По прочтении письма он опять успокаивался, потому что мать с намерением тщательно скрывала от него настоящее состояние своего здоровья. Она писала ему утешительно и весело, просила его сохранять твердость и спокойствие, и радовалась, что он не ропщет. Письма бедного молодого человека были не менее притворны.

Мистер Плаксвит вообще был доволен трудолюбием и исправностью своего нового ученика, но досадовал на его угрюмость. Мистрисс Плаксвит, женщина, впрочем, вовсе не злая, просто ненавидела «молчаливого цыгана», – как прозвал его мистер Плимминг, бухгалтер и помощник книгопродавца-издателя; она ненавидела его за то, что он никогда не принимал участия в семейных забавах, не играл с её детьми, ни разу не сказал ей ничего любезного, не ласкал её котенка, и вообще не прибавлял ровно ничего к удовольствиям и приятному препровождению времени в её доме. Она полагала, что угрюмый Филипп должен быть очень злой, негодный человек, и часто, нечаянно встречаясь с ним, даже содрогалась как при виде разбойника.

Однажды Филипп был послан за несколько миль, к какому-то ученому джентльмену, с новыми книгами, и воротился уже под-вечер. Мистер и мистрисс Плаксвит были в лавке, когда он вошел. Они только-что рассуждали об нем.

– Я его терпеть не могу! кричала мистрисс Плаксвит: если ты примешь его совсем, я одного часу не проживу спокойно. Я уверена, что ученик, который на прошедшей неделе, в Четеме, перерезал горло своему мастеру, как две капли воды похож на этого цыгана!

– Ба! вздор! возразил мистер Плаксвит, запуская два пальца в жилетный карман, за табаком: я в молодости тоже был молчалив. Все мыслящие люди таковы. Вспомни только Наполеона: он был точно таков же. Но, что правда, то правда; мне самому Филипп не нравится, несмотря на его расторопность и исправность.

– А как он жаден к деньгам! заметила мистрисс Плаксвит: вообрази! не хотел купить себе сапоги, а ходил уже почти без подметок. Срам! И если б ты посмотрел какой взгляд он бросил на мистера Плимминга, когда тот стал подшучивать над его скупостью… ужас! Я чуть не упала в обморок.

Разговор этот был прерван приходом Филиппа.

– Вот письмо к вам, Филипп, сказал мистер Плаксвит: вы мне потом отдадите за почтальона.

Филипп поспешно схватил письмо и затрепетал. Почерк был чужой. Дыхание его спиралось, когда он ломал печать. Письмо было от доктора. Мать его трудно была больна… умирала… быть-может не имела самых необходимых пособий. беспокойство и страх Филиппа превратились в отчаяние. Он пронзительно вскрикнул и бросился к Плаксвиту.

– Сэр, сэр! мать моя умирает!.. Она бедна… бедна!.. она умирает может-быть с-голоду!.. Денег! денег!.. одолжите мне денег!.. Десять фунтов… – пят! Я целую жизнь проработаю даром, только дайте мне теперь денег.

– Штуки, штуки! сказала мистрисс Плаксвит, толкая мужа локтем: я говорила, что это так будет. А погоди еще, в другой раз просто за горло схватит… Смотри и теперь, нет ли у него ножа!

Филипп не слыхал или не расслышал этой речи. Он стоял прямо перед своим хозяином, сложив опущенные руки, и дикое нетерпение горело в его глазах. Мистер Плаксвит оторопел.

– Слышите ли вы? человек ли вы? кричал Филипп, и душевная тревога вдруг обнаружила всю пылкость его характера: я вам говорю, что мать моя умирает… я должен ехать к ней. Неужто мне ехать с пустыми руками? Дайте мне денег!

Мистер Плаксвит был человек не жестокосердый, но раздражительный и сверх того любил формальности. Его рассердил тон, который позволял себе ученик с хозяином, и притом в присутствии жены. Такой пример казался Наполеону-книгопродавцу очень опасным, хотя он давно уже блаженствовал под женниным каблуком.

– Молодой человек, вы забываетесь! сказал Плаксвит приосанившись.

– Забываюсь? Но, сэр, если мать моя нуждается в самом необходимом… если она умирает с-голоду?

– Пустяки! Мистер Мортон пишет мне, что он заботится о вашей матери. Не так ли, Ганна?

– Де, конечно. Что вы так таращите глаза на меня? Я этого не люблю, я этого терпеть не могу. Слышите? кровь моя стынет, когда я смотрю на вас.

– Одолжите мне только пять фунтов, мистер Плаксвит: только пять фунтов!

– Ни пяти шиллингов! В таком тоне говорить со мной!.. Разве я ваш слуга, что ли? Извольте запереть лавку и лечь спать. Завтра, если библиотека сэра Томаса будет в порядке, я вас отпущу. А сегодня нельзя. Может-быть еще, что все это вздор, ложь. Не так ли, Ганна?

– Разумеется. Посоветуйся с мистером Плиммингом. Пойдем, пойдем, мой друг. Видишь каким он зверем смотрит.

Мистрисс Плаксвит почти убежала. Супруг, заложив руки на спину и закинув голову, намеревался последовать за ней. Филипп, который последние минуты стоял бледный, недвижный как мраморная статуя, вдруг оборотился и, в отчаянии, больше с бешенством чем мольбой, схватил своего хозяина за плечо и вскричал:

– Я оставляю вас… не заставляйте же меня оставить вас с проклятием! Умоляю вас, умилосердитесь!

Мистер Плаксвит остановился. Если б Филипп хоть не много поскромнее попросил, все могло бы кончиться хорошо. Но с детства привыкший повелевать, ослепленный отчаянием, презирая того, кого умолял, он не мог обуздать своих страстей и сам испортил свое дело. Взбешенный молчанием Плаксвита и не догадываясь, что самое это молчание могло уже быть добрым знаком, Филипп вдруг так начал трясти маленького человека, что тот чуть не свалился с ног.

– Вы!.. вы на пять лет покупаете мои кости и мою кровь… душу и тело… вы за свою жалкую плату на пять лет делаете меня своим рабом, и отказываете моей матери в куске хлеба перед смертью!

Дрожа от гнева, а может-быть и от страху, мистер Плаксвит вырвался из рук Филиппа, выбежал из лавки и захлопнул за собою дверь.

– Нынче же вечером извольте просить извинения в этих дерзостях, кричал он за дверью: не то я завтра утром просто прогоню вас! Гром и молния! вот новая мода обращаться с хозяевами! Я не верю ни одному вашему слову о матери. Все пустяки, вздор!

Оставшись один, Филипп несколько минут боролся со своим гневом и отчаянием, потом схватил шляпу, надел и поворотился к двери. Тут взор его упал на выручку. Она была не заперта и блеск денег, эта убийственная улыбка дьявола искусителя, остановила его. Память, разум, совесть, – все в эту минуту смешалось у него. Он робко окинул взглядом темную лавку… запустил руку в ящик… схватил, сам не знал что, серебро или золото, – что сверху было, – и громко, страшно захохотал. Филипп сам испугался этого хохоту: он казался ему чьим-то чужим. Несчастный побледнел как мертвец; ноги подкосились, волоса поднялись дыбом: ему представилось, будто дьявол неистово вопиет от радости над новою падшей душой.

– Нет… нет… шептал он, задыхаясь: нет, маменька… ни даже для тебя я не сделаю этого!

Он бросил деньги на пол и как безумный выбежал из дому.

В тот же вечер, поздно, сэр Роберт Бофор воротился с дачи домой и нашел жену в большом беспокойстве о сыне, который с утра уехал и не возвращался. Артур прислал домой слугу с лошадьми и с запиской, торопливо написанною карандашом на вырванном из бумажника листке.

«Не ждите меня к обеду, писал он: я, может-быть, весь вечер не буду дома. Мне встретилось печальное приключение. Вы одобрите мои поступки, когда увидимся».

Эта записка изумила сэра Роберта. Но он был голоден и потому мало обращал внимания на опасения и догадки жены, покуда не удовлетворил ближайшей потребности. Потом он призвал жокея и узнал, что Артур, после приключения со стариком, пошел с доктором в дом какого-то чулочника, в предместии. Это казалось довольно странным и таинственным. Час за часом проходил; Артур не возвращался, и сэр Роберт Бофор мало-помалу сам заразился беспокойством. Ровно в полночь он приказал заложить карету и, взяв жокея в проводники, поехал по его указанию. Экипаж был легок и удобен, лошади рьяные. Быстро, но спокойно катился богач. Он хоть бы сколько-нибудь предчувствовал настоящую причину отсутствия Артура: он передумал много о разных сетях лондонских плутов, о хитрых женщинах в стесненных обстоятельствах; он полагал, что «приключение» тут значит любовь, а «печальное» – деньги. Артур же был молод, великодушен, и сердце и карман его – открыты для обмана. Такие случаи, однако ж не столько пугают отца, особенно если он человек светский, сколько мнительную и боязливую мать. Сэр Роберт больше с любопытством, нежели с беспокойством приехал к назначенному дому.

Несмотря на позднюю пору, дверь была не заперта. Это показалось сэру Роберту подозрительным. Он осторожно вошел. Свеча, поставленная на стуле, в узком коридоре, бросала тусклый свет на лестницу, на повороте терявшуюся в густом мраке за углом стены. Роберт Бофор в нерешимости остановился и не знал, идти ли ему вперед или назад, постучать или кликнуть. Тут на верху лестницы послышались шаги и скоро он, к великой радости своей, узнал сына. Артур, однако ж, по-видимому не замечал отца и хотел пройти мимо. Тот остановил его.

– Что все это значит? где ты? Если б ты знал, как встревожил нас!

Артур взглянул на отца с печальным упреком.

– Батюшка! сказал он важным, почти повелительным тоном: пойдемте, я вам покажу, где я был, пойдемте!

Он поворотился и пошел опять на лестницу. Роберт Бофор, изумленный, машинально последовал за ним. Во втором этаже еще одна забытая свеча, с нагоревшей светильней, проливала тусклый свет сквозь отворенную дверь небольшой комнаты, в которой Бофор мимоходом заметил двух женщин. Одна из них, добрая служанка, сидела на стуле и горько плакала; другая, наемная сиделка, в первый и последний день службы, снимала с шеи грязный платок и готовилась «прикурнуть». Она обратила к проходящим свое пустое, равнодушное лицо, сделала прискорбную мину и заперла дверь.

– Говори же, Артур, где мы? повторил сэр Роберт.

Артур взял отца за руку, повел его в комнату направо; взял свечу, поставил на столике подле постели и сказал:

– Здесь, батюшка… в присутствии смерти.

Роберт Бофор бросил беглый, робкий взгляд на бледное, осунувшееся, но спокойное лицо мертвой, и узнал черты оставленной, пренебреженной, некогда столько любимой, обожаемой Катерины.

– Да! она… та, которую брат ваш столько любил… мать его детей… она умерла в этой грязной комнате, в разлуке с сыновьями, в горе… умерла от разбитого сердца! Справедливо ли это, батюшка? Вам не в чем раскаиваться?

С ужасом, с страшными угрызениями совести светский человек упал на стул подле постели и закрыл лицо руками.

– Да! продолжал Артур с горечью: да! Мы, его ближайшие родственники… мы, получив его богатства, остались равнодушными к самому дорогому для него существу, к жене, которую он так любил, и к детям его, к детям, которые теперь выброшены в свет опозоренные и нищие, без имени и без хлеба! Да, батюшка, плачьте, плачьте, и перед не забудьте поправить своей ошибки. Я поклялся покойнице быть другом её детей. Вы можете, и должны помочь мне сдержать эту клятву… поклянитесь тоже, и Бог да не покарает нас за те страдания, которые перенесены на этом ложе!

– Я не знал… я… я…

– Но вы должны были знать, перебил Артур с прискорбием: ах, батюшка, не ожесточайте своего сердца лживыми извинениями. Покойница и теперь еще говорит с вами, вручает детей своих вашему попечению. Мое дело здесь кончено; ваше начинается. Не забудьте этого часу!

С этими словами молодой человек поворотился и поспешно вышел. Когда взор его упал на богатый экипаж и ливреи отца, он застонал: эти свидетельства богатства и великолепия казались ему насмешкою над умершей. Артур отворотился и пошел далее, не заметив пробежавшего в эту минуту мимо его человека, бледного, растрепанного, задыхавшегося, который бросился прямо в ту дверь, из которой он вышел. С мрачною думой в голове, со скорбью в сердце, один, пешком, в такую позднюю пору, в пустынном предместии, богатый наследник Бофора отыскивал своего великолепного дома. Со страхом и надеждой, в беспамятстве, бежал бесприютный сирота к смертному одру своей матери.

Роберт Бофор, оглушенный новостью своего положения, сначала не заметил, что остался один. Понтон, ужаснувшись мгновенно наставшей тишины, он содрогнулся, и взглянул еще раз на безмолвное и безмятежное лицо покойницы. Он оглянулся в мрачной комнате, ища Артура, кликнул его по имени… Ответу не было. Суеверный страх овладел честным человеком; он затрепетал, опять опустился на стул, опять закрыл лицо и, – быть-может, в первый раз после поры детства, – шептал несвязные слова раскаяния и молитвы. От этого углубления в самого себя он был пробужден тяжким стоном. Голос, казалось, раздавался от постели. Не обманывал ли его слух? или мертвая в самом деле стонет? Роберт в ужасе вскочил и увидел прямо против себя бледное, худое лицо Филиппа Мортона, на котором цвет юности и свежести заменили ужасная сила и дикое, выражение преждевременных страстей, бешенства, скорби, ненависти и отчаяния. Ужасно видеть на лице юноши ту бурю, которой бы следовало посещать только сердце твердого и зрелого мужчины.

– Она умерла!.. умерла на ваших глазах? вскричал Филипп, дико устремив глаза на встревоженного дядю: она умерла с горя, быть-может, с-голоду… и вы пришли полюбоваться на свое достойное дело?

– Право, отвечал Бофор умоляющим голосом: право, я сейчас только пришел; я не знал, что она больна, что она нуждается… клянусь честью! Все это… все это недоразумение; я… я… я пришел… я искал здесь не её…

– А! так вы не затем пришли, чтобы подать ей помощь? сказал Филипп спокойно: вы не слыхали об её страданиях и нужде, и не спешили сюда, в надежде, что еще не поздно, чтобы спасти ее? Вы этого не сделали? Да как же я мог и ожидать этого от вас?

– Вы изволили кликать, сударь? спросил плаксивый голос, и служанка просунула голову в полуотворенную дверь.

– Да, да, вы можете войти! сказал Бофор, трепеща от страху.

Но Филипп подбежал к двери и взглянув на служанку, сказал:

– Она чужая! посмотрите, она чужая! и она плачет. Ступай, ступай: здесь сын уже занял свое место подле матери, прибавил он выводя ее и запирая дверь на задвижку.

Он подошел опять к постели, взглянул на мертвое лицо матери, залился слезами, упал на колени, поднял её тяжелую руку и осыпал горячими поцелуями.

– Маменька, маменька! не оставляй меня! пробудись! улыбнись хоть еще раз твоему сыну! Я мог бы принести тебе и денег, но тогда не мог бы уже просить твоего благословения… а теперь прошу, благослови меня!

– Если бы я знал… если бы вы только написали… но мои предложения были отвергнуты, и…

– Предложения? такие предложения, как делают наемнице… Ей! ей, для кого отец мой отдал бы всю кровь из своего сердца… жене моего отца вы делали предложения?.. какие?

Он встал, скрестил руки на груди и с дикою решимостью подступив к Бофору сказал:

– Послушайте! вы захватили богатство, которое я от колыбели привык считать своим наследием, я этими руками своими добывал себе насущный хлеб я никогда не жаловался, кроме как в сердце, в душе своей. Я никогда не ненавидел, никогда не проклинал вас… хотя вы и грабитель… да, грабитель! Потому что, хотя бы тут и не было брака, кроме брака перед Богом, то всё-таки ни отец мой, ни законы природы, ни Бог, ни что не давало вам права захватить себе все, попрать священные узы любви и крови и отнять у вдовы и сирот все, до последнего куска хлеба! Хотя бы церковь и не давала своего благословения, однако ж Филипп Бофор тем не менее мой отец. А вы, грабитель вдов и сирот, презирающий человеческую любовь! хотя закон и защищает вас, хотя люди и называют вас честным, однако ж вы тем не менее разбойник! Но я и за то еще не ненавидел вас. Теперь же, перед лицом моей мертвой матери, умершей в разлуке с детьми, теперь я проклинаю вас! Вы можете спокойно оставить эту комнату, можете не опасаться моей ненависти и мести, но не обольщайтесь этим! Проклятие ограбленной вдовы и притесненных сирот, повсюду последует за вами! ляжет на вас и на всех ваших… оно всосется в ваше сердце и будет глодать его среди всей вашей роскоши… оно прильнет и к наследию вашего сына! Придет час, вы увидите еще одну смертную постель и подле, грозную тень той, которая теперь покоится здесь так мирно, а там будет требовать возмездия! Проклятие! проклятие тебе! И этих слов ты никогда не позабудешь!.. Пройдут годы, а эти слова всё будут звучат в ушах твоих и будут леденить мозг в костях твоих! Ступай теперь, брат отца моего! ступай прочь от праха моей матери! ступай в свой пышный дом!

Он отворил дверь и указал на лестницу. Бофор, не говоря ни слова, встал и вышел. Сходя с лестницы, он слышал, как запиралась и замыкалась дверь, но не слыхал глубоких стонов и рыдания, которыми после взрывов бешенства и мстительности, разразилось сокрушенное сердце безутешного сироты.

* * *

Возвращаясь домой, Роберт Бофор терзался мрачными опасениями. Он как будто предчувствовал, что проклятия Филиппа должны подействовать и подействуют не ни него, а на сына. Он трепетал при мысли, что Артур может встретиться с этим страшным, диким, озлобленным бродягой, может встретиться на другой же день и застать его в первом пылу страстей. Жена, с которой Роберт советовался, также была согласна с ним в мнении, что надобно употребить всю силу убеждения, всю родительскую власть, чтобы предупредить такую встречу. Между-тем Артур всё-еще не возвращался. Новый страх овладел родителями. Начинало светать, а его всё-еще не было. Наконец, часов около пяти, услышали сильный стук в дверь. Бофор сам пошел обсмотреть и в сенях встретил двух незнакомцев, которые несли Артура, привезенного в наемной карете, бледного, окровавленного и бесчувственного. Первою мыслью Роберта было, что Филипп убил его сына. Он вскрикнул и упал тут же.

– Не пугайтесь, сэр! сказал один из помогавших, по-видимому, ремесленник: я не думаю, чтобы он был опасно ранен. Карета, изволите видеть… его милость шел через улицу, а карета и наехала на него… Но колесами ничего не задело… только лошадь наступила… голову он расшиб о камни. Счастье еще… милость Божья… что не попал под колеса: по голове прокатилось бы, так тут бы ему и конец!

– Истинно, милость Божья! прибавил другой.

– Бегите за Эстли-Купером… за Броди… Боже мой! он умрет!.. Скорей, скорей! кричал Бофор, оправившись от первого испугу, между-тем как сбежавшиеся люди несли Артура в комнаты.

Один из ремесленников намекнул, что без них молодой барин остался бы на улице без помощи, и что они сделали большой круг, вовсе не по дороге. Этот намек окончательно привел Бофора в себя: он дал им горсть денег не считая, и они ушли.

Казалось, проклятие уже подействовало. Приключение, подобно этому, которое навело Артура на след Катерины, в течении двадцати-четырех часов сложило в постель и его самого. Горе, о котором Роберт Бофор не думал, когда оно было у других, теперь посетило собственный его дом. В ту же мочь, когда умерла Катерина, среди нищеты и лишение, на руках чужого человека, принесшего запоздалые утешения, в ту же ночь боролся со смертью и богатый наследник отнятого у неё имения, с той разницей, что тут было призвано на помощь все, что только может спасти от смерти: искусство, попечения, удобства, ласки, участие, все, чего не было там.

Положение Артура действительно было довольно опасно. У него было переломлено одно ребро и сверх того несколько ран на голове. Место беспамятства заступила горячка с бредом. Несколько дней страшились за его жизнь. Родителей его утешало только то, что эта болезнь по крайней мере препятствовала Артуру встретиться с Филиппом. Покуда сын был в опасности, Роберт Бофор с живым раскаянием думал о положении Мортонов; страх за Артура возбудил и сострадание его к сиротам. В то же утро, когда случилось несчастие с Артуром, он призвал мистера Блаквеля и поручил ему позаботиться о приличном погребении Катерины и переговорить с Филиппом, уверить его в добром, дружественном расположении к нему сэра Роберта Бофора и в том, что сэр Роберт намерен дать ему средства к продолжению образования и поддержать его на пути, какой он изберет себе: он поручил адвокату употребить при переговорах всю свою осторожность и весь такт, чтобы не оскорбить гордого и раздражительного юношу. Но у мистера Блаквеля вовсе не было такту. Он пришел в дом скорби, насильно навязался Филиппу и с первых же слов, начав превозносить великодушие и благородство сэр Роберта, подмешивая все это увещаниями к благодарности и приличному поведению, до того озлобил Филиппа, что рад был потом, когда успел убраться подобру-поздорову. Он, однако ж, не упустил исполнить формальной части данного себе поручения, и тотчас же сделал все нужные распоряжения для похорон. После этого, думал он, Филипп будет спокойнее и способнее рассуждать. Так он донес и своему доверителю, и совесть сэра Роберта Бофора была успокоена.

Глухое, мрачное, сырое было утро, когда останки Катерины Мортон предавались земле. В распоряжения по этому случаю Филипп вовсе не мешался. Он и не спрашивал, откуда явилось все это великолепие, обитые трауром кареты, дроги с балдахином и перьями, множество слуг в богатых ливреях, факелы и флер. Он, исключая стычки с Блаквелем, все время был погружен в состояние бесчувственности, которое посторонним казалось больше равнодушием чем скорбью.

Воротившись с кладбища, Филипп принялся пересматривать оставшиеся после матери бумаги. Это были большей частью письма его отца, которых Филипп не мог читать, потому что все в них дышало счастьем и любовью, давно уже погибшими. Он сжег их. Наконец ему попалось письмо руки матери, с числом за два дня до её смерти.

«Милый Филипп, писала она, когда ты станешь читать это, меня уже не будет на свете. Ты и бедный Сидней, оба вы будете тогда без отца и без матери, без имущества и без имени. Но Бог правосудные людей, и на Бога я возлагаю свою надежду за вас. Ты, Филипп, уже вышел из детского возрасту; ты, кажется, создан довольно сильным, для того, чтобы успешно бороться со светом. Берегись только своих страстей и ты, верно, одолеешь все препятствия, какие тебе противопоставит жизнь. В последнее время ты так укрощал эти страсти, так одолевал гордость и своенравие свое, что я уже опасалась за твое будущее гораздо меньше нежели тогда, когда оно представлялось нам блестящим. Прости мне, мой милый, что я скрыла от тебя настоящее состояние моего здоровья и тем, может-быть, не дала тебе приготовиться к вести о моей смерти. Не плачь, не печалься слишком долго обо мне. Для меня смерть – истинное освобождение от оков, от телесных и душевных страданий, которыми, как я надеюсь, искуплены заблуждения и ошибки прежней, более счастливой поры. Я не хорошо сделала, что позволила утаить мой брак с твоим отцом и тем разрушила все надежды тех, которые имели столько же права на мою любовь, сколько и он. Филипп! берегись первого шагу к подлогу и обману, берегись также страстей, которые приносят свои плоды, долго, долго потом, после молодой зелени и пышных цветов.

Повторяю просьбу мою: не плачь, не печалься обо мне, но укрепись сердцем и ободрись духом, чтобы ты мог принять обязанность, которую я теперь возлагаю на тебя, – заботу о Сиднее, о твоем брате. Он так слаб, так нежен! он только и жил, что мною, а теперь мы разлучены в первый и в последний раз. Он у чужих людей!.. Филипп, Филипп, не оставь его, ради любви твоей ко мне, к твоей матери. Будь ему не только братом, будь ему отцом. Противопоставь свое твердое сердце свету, чтобы защитить от его злобы это слабое дитя. У него нет твоих талантов, нет твоей силы характера. Без тебя он пропадет. Живи, трудись, добудь себе место в свете столько же ради его, сколько ради самого себя. Если б ты знал, если б ты чувствовал, как я утешена и успокоена насчет его моею надеждою на тебя, ты, читая это, напитался бы новым духом, моим духом материнской любви, предусмотрительности и бдительности. Когда меня не будет, береги, утешай его. К счастью, он еще слишком молод, чтобы вполне понимать цену своей потери. Не допусти, чтобы он впоследствии подумал обо мне дурно; он еще молод: злые люди могут отравить его сердце и восстановить против меня легче чем твое. Подумай, что он, если будет несчастен, может позабыть, как я его любила, может проклясть тех, которые дали ему жизнь. Обдумай все это хорошенько, мой малый Филипп, и не забудь просьб твоей матери.

Там, где это письмо, ты найдешь и ключ от ящика, в столе, в котором я хранила сбереженные деньги. Ты увидишь, что я умерла не в нищете. Возьми, что там есть. Я знаю, тебе будет нужно, и брату твоему тоже. Посмотри за Сиднеем, и рассуди, что то, чего ты может-быть и не почувствовал бы, может подавить его, слабого ребенка. Он еще так мал! Если его заставят работать через силу или станут обходиться с ним дурно, возьми его лучше к себе или найди ему другое место за эти деньги. Да сохранит Бог вас обоих! Вы теперь сироты. Он отец сирот и вы должны уповать на Него».

Прочитав это письмо, Филипп преклонил колени и молился. Оправившись и ободрившись, он отпер указанный ящик и был изумлен и тронут, увидев, что мать сберегла более ста фунтов. Сколько лишений она должна была перенести, чтобы сохранить эту небольшую сумму! Уничтожив остальные, ненужные бумаги, взяв только последнее письмо матери, деньги и некоторые безделки, он вышел. В дверях встретила его служанка, которая ходила за его матерью. Он дал ей две гинеи и подарил оставшиеся после покойницы платья.

– Теперь… теперь, сказал он плачущей девушке я могу, чего прежде не мог… я могу спросить вас, как умерла моя бедная мать? Много она страдала?

– Она скончалась как праведница, сэр, отвечала девушка отирая глаза: тот молодой барин целый день пробыл у неё и она при нем была гораздо спокойнее.

– Барин? какой барин? не тот, которого я застал?

– Нет, другой, молодой. Он пришел с утра и целый день оставался здесь. Он называл себя её родственником. Он много говорил с ней, утешал ее. Под-вечер она заснула у него на руках, а проснувшись, так улыбнулась ему… Никогда не забуду я этой улыбки!.. Я стояла вот тут; так стоял доктор, который только-что вошел, а так сидел молодой джентльмен, подл постели, и поддерживал барыню за руки. Она взглянула на него, потом на нас с доктором, но ничего не сказала. Молодой джентльмен спросил ее, как она себя чувствует, она охватила его руки, поцеловала, и сказала: «Вы не забудете их?» – «Никогда! никогда!» отвечал он. Не знаю, что это значит.

– Хорошо, хорошо… что ж дальше?

– Потом она опять опустила голову к нему на грудь и казалась такою счастливою! А когда доктор подошел, чтобы дать ей лекарства, она уже скончалась.

– И чужой человек занял мое место?.. Но всё равно! Да благословит его Бог! кто это был? как его зовут?

– Не знаю: он не сказывал. Он оставался еще долго после доктора и горько плакал… больше вас сэр.

– Да?

– Другой джентльмен пришел в ту самую пору, когда он хотел уйти и они тут разговаривали довольно громко, как будто ссорились… так же, как и вы с ним. Но молодой джентльмен скоро ушел… тут пришли вы.

– И вы не знаете, кто он?

– Нет, сэр. Вот, мистрисс Гревс, может-быть, знает, отвечала девушка, указывая на входившую в это время хозяйку дома.

Та тоже ничего не знала.

– Если он еще раз придет, отдайте ему записку, которую я сейчас напишу, сказал Филипп; взял лист бумаги и наскоро написал следующее:

«Я не могу догадаться, кто вы. Здесь говорят, что вы выдавали себя за нашего родственника. Это, вероятно, недоразумение. Я не думаю, чтобы у моей матери были такие добрые родственники. Но кто бы вы не были, всё равно! Вы утешали мать мою в последние минуты, её жизни; она умерла в ваших объятиях. Я благословляю вас. Если мы когда-нибудь встретимся, и я буду в состоянии служить кому-нибудь, то моя кров, моя жизнь, моя душа в полном и безусловном вашем распоряжения. Если вы действительно её родственник, то поручаю вам моего брата. Он в Н**, у мистера Рожера Мортона. Если вы для него можете сделать что-нибудь доброе, то тень моей матери будет вашим ангелом-хранителем. Я иду сам прокладывать себе дорогу в свете. Мне всякая мысль о подаянии и помощи от других так противна, что я, кажется, и вас не мог бы благодарить так искренно, как благодарю теперь, если б ваши благодеяния в отношении ко мне могли распространиться далее гробовой доски моей матери.

Филипп Мортон.»

Он запечатал письмо и отдал без надписи.

– А вот карточка того господина, что распоряжался похоронами, сказала хозяйка: он велел вам отдать и просил, чтобы вы пожаловали к нему: ему нужное поговорить с вами.

Филипп взял поданную карточку. На ней было: «Мистер Джорж Блаквель. Линкольнс-Инн». Брови Филиппа нахмурились; он уронил ее и с равнодушным презрением отшвырнул ногой; потом взял шляпу, узелок, поклонился хозяйке и пошел.

– Что ж прикажете сказать этому, господину? спросила мистрисс Гревс.

– Пусть он скажет тому, кто послал его, чтобы не забыл последнего нашего свидания! отвечал Филипп, оборотившись на пороге, и исчез.

Филипп пошел на кладбище. Оно было близко; ворота были отворены. Солнце, под-вечер, рассеяв загораживавшие его во весь день тучи, бросало последние свои багровые лучи на мирную обитель мертвых.

– Маменька! маменька! рыдая говорил сирота, упав на свежую могилу: я пришел повторить здесь клятву, что исполню долг, который ты завещала мне, твоему несчастному сыну!.. О! есть ли на свете человек, несчастнее меня?

В это время близко подле него раздался пронзительный, трепещущий, болезненный голос слабого, но, как казалось, сильно разгневанного старика:

– Прочь, прочь от меня, негодяй! будь ты проклят!

Филипп содрогнулся и поднял голову, как будто бы эти слова были обращены к нему и раздавались из могилы. Но, приподнявшись и дико озираясь, он из-за высокого надгробного камня, в некотором отдаления увидел двух человек. Один, седой старик, сидел на дерновой могиле, другой, рослый, видный мужчина, стоял перед ним почтительно, даже с умоляющим видом. Старик протянул обе руки, как будто провожая страшные слова свои, для большей силы, таким же страшным движением, и в то же время раздался дикий вой собаки, которая лежала свернувшись у ног старика, а тут вскочила, услышав крик хозяина, и, вероятно, предполагая опасность.

– Батюшка! батюшка! говорил умоляющий с упреком: даже ваша собака содрогается от этого проклятия!

– Куш, Трай! куш!.. Да! что ты оставил мне на свете кроме этой собаки? Ты сделал то, что мне противно смотреть на людей, потому что через тебя мне противно мое собственное имя! Ты покрыл меня стыдом, позором!.. твои преступления легли на мою седую голову!

– Мы столько лет уже не видались… быть-может больше не увидимся… Неужто нам так расстаться?

– Так? а-га! пронзительно закричал старик с язвительною насмешкой: я вижу, ты пришел за деньгами!

При этих словах сын встрепенулся, как будто его ужалила змея. Он выпрямился во весь росте, скрестил руки на груди и сказал:

– Батюшка, вы напрасно обижаете меня. Более двадцати лет я сам содержал себя… чем бы то ни было, всё равно… и никогда не просил вашей помощи. Теперь я почувствовал раскаяние, что довел до того, что вы отвергли меня… Я слышал, что вы слабы, почти слепы; я думал, вам может пригодиться помощь даже вашего негодного сына, и пришел служить вам. Но вы и теперь отвергаете меня!.. О, батюшка! возьмите назад свое, проклятие! На моей голове довольно их и без вашего… Нет? Ну, пусть! пусть хоть сын благословит отца, который проклинает его. Бог с вами. Прощайте.

Договорив последние слова голосом, трепетавшим от внутреннего волнения, незнакомец отворотился и поспешно ушел. Тут Филипп узнал в нем того пассажира, на груди которого он спал в ту ночь, когда в первый раз ездил искать места и хлеба.

Старик не видел, когда ушел его сын, но услышав шаги удалявшегося, он вдруг переменился в лиц и опять простер руки, только уже не так, как в первый раз.

– Виллиам! сказал он кротко, и слезы покатились по его морщинистому лицу: Виллиам!.. сын мой!

Но сын был уже далеко. Старик прислушивался. Ответу не было.

– Он оставил меня!.. бедный Виллиам!.. Мы никогда уже не увидимся!

Старик упал на могилу, безмолвный, неподвижный. Собака подползла и стала лазать его окостеневшую руку. Филипп с минуту простоял задумчиво, в молчании. Ему представилось, словно добрый гений указал ответ на это отчаянный вопль: на свете был еще человек несчастнее его: проклятый сын в эту минуту, верно, позавидовал бы ограбленному и оставленному сироте.

Стемнело; первая звезда заискрилась на синем небе, когда Филипп вышел с кладбища, примиренный с судьбой и с будущностью, спокойный, твердый, возвышенный над собственными страстями. Он по близости, кладбища зашел к каменщику, заказал простую плиту для могилы матери и заплатил все деньги вперед. Вышедши от каменщика, он остановился на перекрестке и раздумывал, тотчас ли ему отправиться отыскивать Сиднея, или на эту ночь остаться еще в городе, как-вдруг, на другом конце улицы, заметил трех человек, которые в то же время увидели его.

– Вот он! вот он! держите его!

Филипп услышал эти слова и узнал мистера Плаксвита и его бухгалтера, Плимминга. Третий с ними был человек довольно подозрительной наружности, похожий на сыщика. Невыразимое чувство страху, бешенства и отвращения овладело молодым человеком, и в то же время какой-то оборванный бродяга шепнул ему на-ухо:

– Утекай, утекай, дружище! Ведь это собака из Боу-Стрита!

В душе Филиппа как молния сверкнуло воспоминание о деньгах, которые он схватил и, правда, бросил опять… Неужто ему, – ему, который всё-еще по убеждению считал себя законным наследником знатного и незапятнанного имени, – ему бежать как вору? Какое право на его лицо и свободу имел этот лавочник? Эта мысль побуждала его остаться. Но, с другой стороны, он видел тут представителя правосудия и закона, который ему, как обыкновенно всем несведущим в законах, казался естественным врагом. Чувство самосохранения заставило Филиппа бежать. Мистер Плимминг хотел схватить его за ворот, но получил такой толчок, что полетел кубарем в канавку, а Филипп поворотил в переулок и помчался как стрела. Из улицы в улицу, из переулка в переулок, изворачиваясь и перескакивая через преграды, бежал он запыхавшись, едва переводя дух, и в каждой улице, на каждом шагу толпа позади его росла: праздные и любопытные, оборванные мальчишки, нищие, лакеи, форрейторы и поваренки присоединялись к этой гоньбе; Филипп бежал скорее и скорее и уже далеко опередил своих преследователей. Между-тем клич: «ловите, держите его!» превратился уже в вопль: «держите вора». В одной отдаленной, уединенной улице, у порога грязного трактира, вдруг кто-то схватил бежавшего. Филипп, в бешенстве и отчаянии, изо всех сил ударил своего злодея в грудь, но тот, кажется, и не почувствовал удару.

– Легче! сказал он с презрением: я не шпион. Если ты бежишь от правосудия, так я охотно помогу тебе укрыться.

Филипп изумился. Голос показался ему знакомим: это был голос проклятого сына.

– Спасите меня!.. Вы меня помните? сказал сирота слабо.

– Как же, помню. Бедный молодой человек! Сюда, сюда! за мной.

Незнакомец повел его в трактир, потом узким темным коридором, на несколько грязных дворов, а оттуда на другую улицу. Тут стояли извозчичьи кареты.

– Теперь вы спасены. Садитесь скорей. Извозчик, пошел!.. Куда велено было ехать, Филипп не расслышал.

Через три дня после этого приключения, в десяти милях от того городу, где жил мистер Рожер Мортон, у гостиницы маленького местечка остановилась почтовая карета. Из неё вышли двое пассажиров, которые тотчас заказали завтрак и пошли не в общую столовую, а в садовую беседку. Один из них, высокий, плечистый мужчина, по-видимому был Немец, странствующий ремесленник, в широкой, коричневой, парусинной блуз, доверху застегнутой и подпоясанной ремнем, к которому была прицеплена на снурке фарфоровая трубка и кисет с табаком. Загорелое лицо его было осенено длинными, желтыми как лен волосами, – своими или накладными, трудно решить, – и украшено чудовищными рыжими усами. На узле шейного платка торчала великолепная огромная медная булавка с синими, красными и зелеными стеклышками; на носу темно-синие очки, а за плечами небольшая котомка. Он жаловался на глазную боль, говорил ломанным английским языком и с трудом мог объяснить хозяину гостиницы, что ему нужно через час отправиться далее. Другой был худощавый, бледный, но стройный и красивый молодой человек, явно не привыкший к странной одежде, которую надел, как видно, недавно. На нем был узкий голубой фрак со светлыми пуговицами, широкий плащ, картуз с огромным козырьком и большой платок, закрывавший всю нижнюю часть лица. Он был очень беспокоен. По всем движениям его было заметно, что он нарядился так, для-того чтобы его не узнали.

Когда служанка поставила перед ними завтрак и ушла, Немец сказал своему молодому товарищу очень чисто по-английски:

– Ну, мистер Филипп, каково? Не говорил, ли я, что мы проведем всех этих собак-сыщиков?

– Так здесь мы расстанемся, Гавтрей? сказал уныло Филипп.

– Да, я желал бы, чтобы вы одумались, возразил Гавтрей, разбивая яйцо: как вы сами, одни-одинехоньки будете пробиваться? Трудно. Без меня у вас не будет той необходимой машины, что, в случае нужды, дает совет и что называют другом. Я наперед вижу, чем это кончится… Ах, черт их возьми! – какое соленое масло!

– Я вам не раз говорил… будь я один на свете, я связал бы свою судьбу с вашей, но… у меня есть брат!

– Да, вот то-то и есть! Все идет вкривь и вновь, если мы поступаем по побуждению своих чувств. Это доказывает вся жизнь моя… Я вам расскажу ее когда-нибудь… Есть брат!.. Да! Худо, что ли ему у дяди и тётки? Уж верно, сыт, обут, одет. Чего ж больше?.. Да что ж вы не едите? Я думаю, вы должны быть голодны, так же, как и я. Бросьте вы все и всех; думайте о себе и пусть другие тоже сами о себе думают. Чем вы можете помочь брату?

– Не знаю, но я должен отыскать его: я поклялся.

– Хорошо; так пойдите, повидайтесь с ним и воротитесь ко мне: я, пожалуй, сутки подожду вас здесь.

– Но скажите же мне наперед, сказал Филипп серьезно, уставив внимательный взгляд на собеседника: скажите мне… да, я должен спросить вас об этом откровенно… вам так хочется связать мою судьбу с вашей… скажите же мне, кто вы?

– А что вы обо мне думаете? сухо спросил тут, посмотрев на Филиппа во все глаза.

– Я боюсь подумать что-нибудь, чем бы мог оскорбить вас… но… странное место, куда вы отвезли меня третьего дня, лица, которые я там видел…

– Что ж? они, кажется, была порядочно одеты и очень вежливы с вами.

– Да; но… вообще, их разговоры… Впрочем, я не имею права судить об них по наружности… Притом же, вовсе не это возбудило мое подозрение…

– А что же такое?

– Ваш наряд… ваша скрытность…

– А вы сами разве не скрываетесь? Ха, ха, ха! Вот свет, вот люди! Вы бежите от опасности, укрываетесь от преследования, и между-тем считаете себя невинным. Я делаю то же самое, и вы подозреваете во мне мошенника, быть-может, даже убийцу! Я вам скажу, кто я. Я сын Фортуны, искатель приключений: я живу своим умом, как живут поэты, адвокаты и все шарлатаны на свете. Я шарлатан; я хамелеон. Всякой человек на свете играет своя роли. Я играю всякую роль, за какую только великий директор театра, господин Маммон, обещает мне порядочное содержание. Довольны ли вы?

– Может-быть, я лучше пойму вас, когда побольше узнаю театр, о котором вы говорите, печально отвечал молодой человек: мне странно только то, что из всех людей на свете именно вы были ко мне ласковы и подавали мне помощь в нужде.

– Что ж тут странного? Спросите нищего, кто его кормит? Знатная леди, разъезжающая в карете с гербами? раздушенный франт в желтых перчатках? Как бы не так!.. те, которые сами чуть не ходят с сумою по миру. У вас не было друзей, и вас укрыл человек, которому весь свет – враг. Таков уж порядок на свете. Поешьте, пока есть что поесть. Через год, в этот день, у вас, может-быть, не будет такого ростбифа.

Философствуя таким образом, мистер Гавтрей кончил завтрак почти один.

– Пора! сказал он, посмотрев на часы: мне надобно поспеть, чтобы не ушли корабли. Я еду теперь в Остенде или в Роттердам, а оттуда отправлюсь в Париж. Моя миленькая Фанни, я думаю, уж так выросла, что не узнаешь. Да, вы не знаете моей Фанни! Чудо будет невеста: погодите только лет пяток. Ну, не робейте. Мы еще увидимся, надеюсь. Да смотрите, не забудьте того места, которое называете странным. Найдете вы его опять, если понадобится?

– Едва-ли… не думаю.

– Ну, так вот адрес. Если я вам понадоблюсь, ступайте только туда и спросите мистера Грегга… старик, с бельмом на левом глазу… пожмите ему руку, вот так… заметьте себе это… указательным пальцем прижмите вот здесь… так, так… Скажите «Блатер»… больше ничего, так только «Блатер»… погодите, я вам запишу это. Потом спросите у него адрес Виллиама Гавтрея: он вам скажет и даст денег на дорогу, если будет нужно, и еще добрый совет на придачу: он старик умный. Я всегда буду рад видеть вас. Ну, прощайте же. Не робейте… Вот, лошадей уж запрягли. Прощайте.

Мистер Гавтрей дружески пожал Филиппу руку и пошел садиться в почтовую карету, бормоча про себя: «Деньги, которые я на него истрачу не пропадут: он будет моим. А право, он мне очень полюбился. Жаль мне его, беднягу.»

Едва эта карета отправилась, как уже подъехала другая, для смены лошадей. Увидев, по надписи, что эта идет именно туда, куда ему нужно, Филипп тотчас же занял четвертое, порожнее, место. Он завернулся в плащ и прижался в угол, стараясь сколько можно избежать любопытных взглядов, а сам между тем украдкой из-под козырька высматривал своих соседей. Подле него сидела какая-то молодая женщина в соломенной шляпке и в салопе на желтой подкладке. Против неё – господин, и огромными черными бакенбардами, в гороховом сюртуке, в грязных перчатках и с лорнетом. Этот франт на пропалую строил красавице куры и отпускал комплименты. Прямо против Филиппа сидел порядочно и скромно одетый человек средних лет очень бледный; важный и задумчивый. Когда карета тронулась, он вынул из кармана маленькую коробочку, положил в рот кусочек арабской камеди, потом принялся читать книгу. Но сосед его так щедро сыпал любезности, до того заставлял хохотать красавицу, что величайшему флегматику не было никакой возможности читать подле них. Бледный джентльмен с досадой захлопнул книгу и откинулся назад. В это время глаза его встретились глазами Филиппа, который, по рассеянности или жару, распустил полы плаща и снял картуз.

– Вы едете в Н**, сэр? вежливо спросил бледный джентльмен, пристально вглядевшись в Филиппа.

– Да, отвечал Филипп, вздрогнув и покраснев.

– Вы в первый раз туда едете?

– Да! отвечал Филипп тоном, который и выражал изумление и неудовольствие.

– Извините, сказал джентльмен, но ваше лицо напоминает мне… одно – одно… семейство, которое я знавал в этом город. Вы, может-быть, знаете Мортонов?

Человеку в положении Филиппа, за которым, как он полагал, по пятам следовали блюстители правосудия, поневоле все должно было казаться подозрительным. Гавтрей, из своих видов, с намерением преувеличил вероятность опасности. Поэтому Филипп отвечал очень сухо: «Я никого там не знаю», и завернулся в плащ, как будто для того, чтобы уснуть. Он не знал, что этим ответом прибавлял еще одну преграду к тем, которыми ему суждено было самому себе заваливать дорогу жизни. Джентльмен вздохнул и уже ни слова не сказал во всю дорогу.

Прибыв в Н***, Филипп расспросил, где найти мастера Мортона и вошел указанным путем, по узкой улице, загороженной с обоих концов, в знак того, что она назначена только для пешеходов. В эту пору, – ровно в полдень, в зной, – в городке все было тихо: обыватели все сидели дома, и Филипп не встретил ни души. Он уже подходил к перекрестку главной улицы, на углу которой красовалась вывеска магазина с почтенным именем мистера Рожера Мортона, как-вдруг услышал горький плач, рыдание, как будто знакомого голосу. Сердце Филиппа вздрогнуло и сжалось. Он, действительно, узнал голос своего брата, Сиднея, но искаженный чуждыми, непривычными тонами страдания. Бедный зальчик сидел у порога чужого дому и, закрыв лицо руками, заливался слезами. Филипп подошел и взял его за плечо.

– О! оставьте меня!.. сделайте милость, оставьте меня!.. Право, я никогда не буду… никогда не буду лгать!

– Сидней! сказал Филипп.

Мальчик вскочил, вскрикнул и упал на грудь брата.

– Филипп! милый Филипп! ты пришел взять меня назад, отвести к маменьке? Ах! я буду так тих, так смирен… я никогда не опечалю маменьку шалостями… никогда! никогда! Ах, я был очень несчастлив!

– Садись, рассказывай, что они с тобой сделали? сказал Филипп, с трудом преодолевая волнение, которое произвело в нем воспоминание о матери.

Так сидели они оба, сироты, на чужой стороне, у порога чужого дому. Один слушал, другой рассказывал, с простительными, конечно, преувеличениями, о своих детских страданиях у неласковой тётки. Мистрисс Мортон действительно была очень неласкова до Сиднея: строго добродетельная и набожная женщина ненавидела от души, беспрерывно гнала и всячески преследовала сироту-приемыша, во-первых, за то, что он не имел законного права быть на свете; во-вторых, за то, что он принят в дом почти без её согласия; в-третьих, за то, что он был гораздо красивее и скромнее её ребятишек; в-четвертых, в-пятых и, в-десятых, просто зато, что она его терпеть не могла. Утром того самого дня он потерпел жестокие побои за чужую шалость. Собственный сын Мортона, Том, ровесник Сиднею, шаловливый и хитрый мальчишка, будучи один с приемышем в комнате, утащил у матери и съел сахарную булку, назначенную на завтрак отцу, а Сиднею наказал сказать, что съела кошка, и, пригрозив, в случае изобличения побоями, сам ушел. Хватились булки и первый допрос сделан Сиднею. Тот, со страху, показал на кошку. Справились, кошка заперта в чулане и не могла попасть в комнату. Он признался в подлоге и показал на Тома. Еще хуже. Мистрисс Мортон взбеленилась за такую дерзость: без дальнейших исследований отстегала его хлыстом и вытолкала на двор, разумеется не с тем, чтобы совершенно выгнать из дому, но так, с глаз долой. Мистера Рожера, который обыкновенно защищал своего приемыша, на ту пору не случилось дома. Бедный мальчик побрел, куда глаза глядят, и сел наконец том, где нашел его брат.

– Мы теперь поедем домой, к маменьке? спросил Сидней, кончив рассказ.

Филипп вздохнул.

– Слушай, милый брат мой, сказал он, подумав: мы не можем ехать к маменьке. Я после скажу тебе, отчего… Мы одни на свете, Сидней… одни! Если ты хочешь итти со мною, так пойдем… дай Бог тебе силы. Нам много горя придется потерпеть… мы принуждены будем трудиться, работать, и ты часто, может-быть, будешь переносить голод и холод… часто, очень часто, Сидней! Но ты знаешь, что я никогда волею не обижал тебя, Сидней. Я и теперь даю слово, что скорее позволю вырвать себе язык, чем оскорблю тебя хоть одним грубым словом. Вот все, что я могу обещать тебе. Обдумай хорошенько, и если ты хочешь оставить своих благодетелей…

– Хороши благодетели! сказал Сидней, взглянув на рубец от хлыста на своей руке: о! возьми… возьми меня с собой, Филипп! Я умру… я, право, умру если останусь здесь.

– Тише!.. кто-то идет, сказал Филипп.

В это время мимо их, по другую сторону улицы, проходил бледный, задумчивый господин, тот самый который ехал в одной карете с Филиппом. Он взглянул на мальчиков, оглянулся еще раз, но ничего не сказал и прошел.

– Так решено, сказал Филипп с твердостью: пойдем тотчас же со мною. Ты уже не воротишься к этой тётке. Пойдем скорее: нам до завтрашнего утра надобно далеко уйти.

Они вышли за город той же дорогой, которою Филипп пришел.

Между-тем бледный господин вошел в лавку мистера Рожера Мортона.

– Боже мой! мистер Спенсер! вы ли это? вскричал мистер Мортон, узнав старого знакомца: Сколько лет сколько зим мы с вами не видались! Очень рад, что вижу вас. Какими это судьбами? По делам?

– Да, по делам, мистер Мортон.

– Садитесь. Что это вы в трауре?

– Это по вашей сестре, мистер Мортон… Я никогда не мог позабыть об ней, никогда не переставал любить её… никогда.

– По моей сестре? Ах, Боже мой! она умерла? Бедная Катерина!.. А я ничего не знал! Когда же она умерла?

– Завтра будет неделя… и… и… я подозреваю, что в бедности, с волнением прибавил Спенсер, я недавно воротился из продолжительного путешествия и случайно, перебирая старые газеты, прочел известие об её процессе с Бофорами. Я решил отыскать ее и обратился с расспросами к адвокату, который вел её дело. Нашел дом, где она жила, да уже поздно: я пришел на третий день после похорон. Тут я решился отыскать вас, чтобы узнать не нужно ли в чем помочь детям бедной Катерины. Сколько их осталось? Двое, кажется?

– Двое, мистер Спенсер. Старший, Филипп, хорошо пристроен… в Р***; меньшой у меня. Мистрисс Мортон заменяет ему мать… то есть она очень попечительна об нем. Ах, бедная, сестра моя!

– Он похож на мать?

– Очень! вылитая Катерина… когда она была молода.

– Который ему год?

– Десятый, кажется: я не знаю, наверное. Он гораздо моложе Филиппа… Так она умерла!

– Мистер Мортон, я старый холостяк, сказал мистер Спенсер с горькою улыбкой: часть моего имения, правда, уже завещана родственникам, остальное мое, и я не истрачиваю своих доходов. Старший сын Катерины, вероятно, уже в таких летах, что сам найдет себе хлеб. Но младший… Быть-может, у нас у самих семейство и вы можете уступать его мне?

Мистер Мортон подумал и подтянул штаны.

– Гм! это очень великодушно с вашей стороны, мастер Спенсер. Мы подумаем. Мальчика теперь нет дома… гулять отпустили. Не угодно ли с нами откушать, мистер Спенсер? Запросто, чем Бог послал. Не осудите… Ах, Боже мой! так она умерла! Чтобы ей тогда выйти за вас, мистер Спенсер… она была бы счастлива и жила бы, да жила!

– Я употребил бы все свои силы, чтобы сделать ее счастливою, мистер Мортон. Но, верно, уж так Богу угодно было, сказал мистер Спенсер отвернувшись к окну, чтобы скрыть навернувшиеся у него слезы.

Отобедали. Пробило два часа, а Сидней не возвращался. Посылали искать его; не нашли. Мистер Мортон встревожился, но супруга его была убеждена, что мальчик только из упрямства скрылся где-нибудь, и что он воротится когда проголодается. Но пробило пять, шесть, семь часов, а Сиднея всё-таки не было. Тут уж и мистрисс Мортон согласилась, что пора принять меры, и все семейство, со слугами и служанками, отправилось на разведки. В десять часов она опять собрались и принесли только известие, что мальчика, по описанию, похожего на Сиднея, видели с каким-то молодым человеком сначала в городе, а потом на дорог к мануфактурным областям. Это, хоть не много, однако ж успокоило мистера Мортона: теперь его по крайней мере не терзало ужасное опасение, что Сидней, быть-может, утопился. Описание молодого человека разительно согласовалось с наружностью того, которого мистер Спенсер видел дорогою в карете, и которого еще раз встретил на улице с белокурым мальчиком. Он не сомневался, что это был тот самый, и таким образом загадка разгадалась: Сидней убежал с братом. Настала ночь и преследование отложили до утра. Утром с почты принесли мистеру Мортону два письма. Одно из них было от Артура Бофора, другое от Плаксвита.

«Тяжкая болезнь препятствовала мне написать к вам раньше, писал Артур: я и теперь едва держу перо. Но как-скоро здоровье мое поправится, я буду у вас в Н**. Мать Сиднея на смертном одре торжественно возложила на меня обязанность заботиться о вверенном вам ребенке. Я поставляю себе священным долгом составить его счастье и спешу просить вас о предоставления его мне. Не можете ли вы также сказать мне, что сталось со старшим, с бедным Филиппом, который так безвинно пострадал? Наш адвокат виделся с мистером Плаксвитом и узнал все дело. Куда он пропал? Все наши поиски были напрасны. Сам я, к сожалению, был болен и не мог ничего сделать. Может-быть, он укрылся у вас, как у своего дяди. Если это так, то уверьте его, что ему нечего опасаться правосудия, что его невинность вполне доказана, и что мои отец и я, мы оба заклинаем его принять нашу любовь и дружбу. На-днях надеюсь быть у вас. Ваш, и прочая.

Артур Бофор».

«Любезный Мортон, писал Плаксвит: случилась неприятная история. Не моя вина. Мне очень досадно. Ваш родственник, Филипп, – как я вам говорил, – парен очень пригодный, хотя странный и не рекомендательный в обращении, – может-быть, по недостатку лучшего воспитания… Бедняга! Мистрисс Плаксвит, как вы знаете, женщина благовоспитанная и любит строгое соблюдение приличий… Женщины обыкновенно больше смотрят на наружность… Она никогда не могла полюбить его. Но к делу. Однажды вечером он стал просить у меня денег, для матери, которая будто бы была больна, и просить самым бесстыдным, даже, можно сказать, дерзим образом. Это было в моей лавке, в присутствии моей жены и мистера Плимминга. Я был принужден приличным образом отказать и дать за это молодому человеку выговор. Я вышел из лавки. Когда я воротился туда, его уже не было, а на полу лежали разбросанные деньги, – четырнадцать шиллингов и две гинеи, кажется, или около этого. Мистрисс Плаксвит и мистер Плимминг ужасно перепугались: им казалось ясным, что я обокраден и что мы все будем зарезаны. Мистер Плимминг ту ночь спал внизу, и мы заняли собаку у мясника Джонсона. Но ничего не случилось. Я не думаю, что я обокраден: когда мы сосчитали деньги в выручке, оказалось, что все цело. Я знаю человеческую природу, он хотел взять денег, но испугался. Это ясно. Но я, естественно, был очень рассержен. Я думал, он воротится; хотел порядком побранить его; подождал несколько дней; ничего не узнал; стал беспокоиться, послушался совета мистрисс Плаксвит, взял с собою мистера Плимминга, поехал в Лондон, нанял там сыщика из Боу-Стрита, для розысков… Это мне стоило фунта стерлингов с шиллингом, да еще пришлось поднести два стакана вина… Бедная мистрисс Мортон была только-что похоронена. Я ужаснулся. Вдруг мы увидели мальчишку-то на улице. Мистер Плимминг, как друг, ласково подошел к нему, но тот его ударил так, что ужас: с ног сшиб, разбив руку. Мы заплатили два шиллинга шесть пенсов за перевязки. Филипп убежал. Мы за ним. Не догнали. Так и ушел. Я принужден был воротиться домой ни с чем. На другой день был у меня адвокат сэра Роберта Бофора, мистер Джорж Блаквель, – настоящий джентльмен. Сэр Роберт желает сделать для него все, что может внушить благородная щедрость. Если я могу чем служить, очень рад. Я, действительно, очень обеспокоен насчет вашего родственника. С женою мы уже поссорились из-за него. Но это ничего. Считаю долгом известить вас об этом. Совершенно вам преданный

К. Плаксвит».

«P. S. Распечатываю письмо, чтобы уведомить вас, что сейчас был у вас чиновник из Боу-Стрита. Он узнал, что вашего родственника видели в обществе человека очень подозрительного. Полагают, что он уехал из Лондона. Полицейский чиновник намерен преследовать. Дорого будет стоить. Решайте сами, что нам делать.»

Мистер Спенсер почти вовсе не слушал чтения второго письма, но при первом его мучила ревность. Он хотел один быть покровителем детей Катерины. На первый случай, однако ж, к управлению и распоряжению поисками, он был совершенно негоден и неспособен. Он был человек с нежным сердцем и с слабою головой; мечтатель, который провел всю жизнь в воздыханиях о счастье и в поэтических грезах, всю жизнь возился с своей несчастною любовью. Грудной ребенок не мог быть беспомощнее доброго мистера Спенсера. Поэтому все хлопоты по розыскам пали на Мортона, который и распорядился с свойственною себе расторопностью, в тот же день разослал объявления, поднял на ноги полицию и отправил мистера Спенсера с адвокатом в мануфактурные области.

Тем временем, однако ж братья ушли уже далеко, и Тот, Который питает птиц небесных, облегчал и уравнивал им путь. Филипп сообщил брату печальную весть о смерти матери и Сидней горько поплакал. Но что знают дети о смерти? Их слезы на могилах высыхают скорее росы. В первый вечер побега, под открытым небом, Филипп, обняв брата, открыл ему, что они оба теперь круглые сироты. Воздух благоухал, на чистом небе великолепно сияли звезды, кругом простирались необозримые поля золотистой ржи и ни один лист не колыхался на клене, под которым они сидели. Природа, как будто сострадая к скорби юных сирот, с улыбкой говорила им: «Не плачьте по мертвой! Я, бессмертная, буду вашей матерью.»

Когда мальчиков стал клонить сон, они нашла себе ночлег в стог свежего, душистого сена. Наутро их разбудило, пение и щебетание птиц и они встали бодрые, веселые, потому что чувствовали себя совершенно свободными. Несмотря на сиротство, потери, печальное прошедшее и сомнительную будущность, они были счастливы, – счастливы своей юностью, своей волей, избавлением от притеснителей, своей любовью, окружающей природой и даже своим необыкновенным положением. Иногда они встречали жнецов, отдыхавших на поле за завтраком или обедом, и разделяли их грубую трапезу с охотою юности и голода. Иногда, по ночам, видывала и огни цыганских таборов, которых, однако ж тщательно избегали, с тайным трепетом припоминая все ужасы нянюшкиных сказок об этом народе. С такою же осторожностью обходили они города и большие дороги, останавливались только в деревнях и на самых простых постоялых дворах, которые выбирали, судя по лицу и по голосу хозяина или хозяйки. Раз только, на другой день странствования, зашли они в небольшой городок, где Филипп купил себе и брату свежего белья и простых платьев, чтобы лучше избежать подозрения. Так шли они несколько дней по направлению, противоположному мануфактурным областям, куда обратились главные силы их преследователей. Наконец Филипп и Сидней очутились посередине другого графства, в соседстве одного из важнейших городов Англии. Тут Филипп решился остановиться и серьезно подумать о плане жизни. Он был бережлив до скупости, потому что смотрел на завешанную матерью маленькую сумму как на имение Сиднея, которое надлежало не тратить, а увеличивать как ядро будущего богатства. В течение последних недель характере его приобрел большую зрелость. Он был уже не мальчик, а мужчина: он принял на себя попечение о жизни другого существа. Филипп решился идти в город, искать места, для пропитания себя и брата. Сиднею жаль было расстаться с кочевою жизнью, которую уже полюбил, но он должен был согласиться, что не вечно же будет лето и что зимою поля будут вовсе не так привлекательны, как в августе. Оставив Сиднея в простой гостинице, в предместий, Филипп на-удачу бродил целый день по городу и наткнулся, наконец, на справочную контору, для приискания мест и служителей. Там первый вопрос – какое желаешь место, а второй – есть ли аттестаты? На первый Филипп отвечал: дайте какое-нибудь, всё равно, а на второй, разумеется, принужден был дать ответ отрицательный. Фактор пожал плечами и велел наведаться на-днях. Это было не очень утешительно и Филипп уже немножко разочаровался в своих надеждах, но он был молод, решителен и твердо надеялся на свои силы. На обратном пути в гостиницу, к Сиднею, он проходил мимо двора одного барышника, торговавшего лошадьми, и, по старинному пристрастию к этим животным, остановился посмотреть, как бился конюх, объезжая перед двумя покупщиками молодого горячего жеребца.

– Слезай скорей, болван! кричал барышник своему работнику: ты не умеешь управиться с ним. Это овечка, сэр, продолжал он, обращаясь к покупщику, право, овечка, если только седок по нем. Но у меня теперь во всей конюшне нет такого ездока, с-тех-пор как умер Билль. Слезай, говорят тебе, урод?

Но сказать это было легче нежели исполнить. Жеребец бил копытами и становился на дыбы, так, что конюх сидел ни жив ни мертв и того и смотрел, что полетит кувырком. Другие конюхи поспешили и помощь товарищу и успели поставить его на землю, между-тем как конь, трапа и тряся гривой как будто с гордостью спрашивал: «много ли вас?»

Филиппу показалось, что этот конь старинный знакомец. Сердце его забилось от радости и сжалось от тоски. Он подошел ближе и по белому пятнышку над левым глазом узнал своего собственного жеребца, своего воспитанника, которого любил и холил, кормил ежедневно из своих рук, который бегал за ним как собака, на котором он ездил без седла и без поводьев: это был тот самый конь, на котором он в последний роковой раз скакал через барриер. Филипп подошел еще ближе, потрепал жеребца по шее и, щелкнув языком, шепнул: «Белли! Белли!» Жеребец быстро обернулся и весело заржал.

– Если позволите, и попытаюсь скакнуть на нем через тот барриер, сказал Филипп барышнику.

– Вот молодец! вскричал обрадованный торговец: попытайся, попытайся, дружок. Я знаю, конь лихой. Только бы был ездок ему в пору.

Покупщики сомнительно переглянулись.

– Позвольте мне наперед покормить его хлебом, сказал Филипп.

Торговец тотчас послал конюха за хлебом. Между-тем лошадь, при ласках Филиппа, продолжала обнаруживать знаки радости, а когда она стала есть хлеб из рук молодого человека, зрители так изумились и восхитились, как будто были свидетели одного из самых смелых подвигов Фан-Амбурга. Покормив и всё трепля и лаская лошадь, Филипп медленно, осторожно сел. Животное сделало скачек, в полдвора, скачек, от которого хозяин, покупатели а вся дворня брызнули врознь, как вода от удару; потом начало выделывать свои маневры один за другим с таким спокойствием, с такою легкостью, как будто бы было дрессировано, чтобы носить какую-нибудь молодую леди. Когда же все это было увенчано тремя мастерскими скачками через барриер и когда Филипп слез и, отдав конюху поводья, с торжествующим видом подошел к хозяину, тот потрепал его по плечу и сказав также торжественно:

– Сэр! вы настоящий ездок! Я горжусь тем, что вижу вас у себя.

Покупщики подошли к лошади, еще раз осмотрели ее с ног до головы, ощупали, где нужно, и заключили торг, который без вмешательства Филиппа не состоялся бы. Когда лошадь поведи со двора, хозяин, мистер Стубмор, обратился к Филиппу, который, прислонясь к стене, печально смотрел вслед любимому животному.

– Сэр, без вас мне не продать бы этой лошадь. Чем я могу служить вам? Не угодно ли вам, принять пару золотых барашков.

– Благодарю вас; я приму эти деньги только в таком случае, если вы дадите мне у себя место. Я могу быть полезным вашему заведению, я вырос на коне.

– Это видно! это видно! А эта лошадь вас знает, это ясно? Она у меня от старинного моего покупщика, сэра Филиппа Бофора… мастер был ездить!.. Вы не там ли её видели? Вы бывали в его конюшне?

– Я очень хорошо знал сэра Филиппа.

– Вот что! Да, лучшего человека вам не знавать. Славный был человек. Ну, я охотно приму, мне нужно надзирателя за конюшней. Как ваше имя?

– Филипп…

– Филипп? Хорошо, мистер Филипп, приходите завтра… иди хотите здесь ночевать?

– Нет; у меня на руках малолетний брат, которого я не хочу водить в конюшню… он слишком мал. Я буду ходить сюда рано по утрам и оставаться до вечера.

– Ну, как хотите. Завтра заключим условие. Прощайте.

На другой день Филипп вступил в свою новую должность. Это положение, но прежним привычкам и по пристрастию к лошадям, было Филиппу очень приятно, а мистер Стубмор полюбил его как человека по этой части знающего и полезного. Прошло несколько недель. Филипп в этом скромном положение, может-быть, окончил бы свою жизнь, если б не испытал новых нападений своих преследователей, из-за брата. Сидней был для него все. Из любви к нему он отказался от ласкового, дружеского приглашения Гартрея; для него он работал и трудился, для него сберегал то, что добывал, и надеялся в непродолжительном времени накопить столько, чтобы доставить ему средства выйти в люди, стать выше того ремесла, к которому был осужден сам. Он держал его дома для того, чтобы не вводить в грубое, необразованное общество конюхов, чтобы предохранять от всего нечастого и низкого, до тех пор пока Сидней сам будет столько разумен, чтобы различать вред от пользы. Но Сидней не мог даже понять, для чего эти предосторожности, и скучал, изнывал от нетерпения в своем заключении. Еще на руках баловницы-матери в нем зародилось себялюбие, обыкновенная принадлежность характера всех детей-любимцев. Филипп заменил ему мать во всех отношениях, – и в баловстве тоже, – и эта страсть развилась у Сиднея до того, что он не знал пределов своим прихотям и нередко легкомысленно и нерассудительно восставал против того, кто для него без малейших жалоб переносил труды и лишения. Филипп думал доставить ему, если не большую пользу, то по крайней мере развлечение от скуки, отдав в приходскую школу; но Сидней на третий день пришел домой с подбитым глазом и объявил, что больше не пойдет. Оставаясь дома один, он тосковал и жаловался.

– Если б я знал, сказал он однажды: что ты будешь держать меня в таком заключении, я не ушел бы от мистрисс Мортон. Там по крайней мере было с кем играть и гулять.

Этот упрек уязвил Филиппа в сердце. «Так я отнял у него верное и спокойное убежище! думал он: я лишил его обеспеченной, быть-может, счастливой будущности, и он справедливо укоряет меня!» У него навернулись слезы.

– Прости мне, Сидней! сказал он отворотившись.

Увидев, что брат опечален, Сидней, обыкновенно вкрадчивый и ласковый, вскочил, бросился в нему на шею, расцеловал его, просил извинения и разбранил себя за безрассудство. Но слово было вымолвлено, и оно глубоко запало в душу Филиппа. Он страстно, ревниво любил своего брата и не мог равнодушно перенести такого упреку. В том возрасте, когда еще не развивается любовь обыкновенная, мальчики, как и девушки, обыкновенно бывают страстны в дружбе: они точно так же ревнуют, как любовники. Филипп боялся, чтобы кто-нибудь не отбил у него Сиднея, не отнял, не увез его, и как будто предчувствовал, что это случится. Часто, по ночам, он со сна вскакивал, чтобы посмотреть, тут ли Сидней, по утрам он уходил из дому с мрачными опасениями, по вечерам возвращался со страхом. Между тем нрав его, против Сиднея кроткий и ласковый, против других становился более и более крутым, и отталкивающим. Он в шумном заведении мистера Стубмора возвысился на степень начальника и повелителя, а ранняя привычка господствовать, в какой бы то ни было Сфер, легко делает людей деспотами.

Однажды утром мастер Стубмор призвал Филиппа в свою приемную комнату. Там был какой-то джентльмен. Он важно стоял посереди комнаты, опустив одну руку в карман, а другою постегивал хлыстом по своему сапогу. Филиппу это лицо показалось знакомым. Вглядевшись, он узнал одного из виденных в том подозрительном мест, куда Гавтрей завел его, когда спас от преследования Плаксвита. Филипп покраснел.

– Мистер Филипп, покажите его милости, капитану Смиту, гнедую кобылу. Она красавица в сбруе, не правда ли? Его милости нужна парная лошадь к фаэтону.

– Надобно, чтобы шаг был широкий, сказал джентльмен, оборачиваясь на каблуке.

Он, как видно, тоже узнал Филиппа, и как-то странно прищурил глаза. Филипп еще более смутился и поспешил исполнить, что сказано, чтобы только скорее уйти. Ом приказал конюхам вывести лошадь на двор. Хозяин и покупщик тоже вышли и покончили торг.

– Славный человек этот капитан Смит! сказал Стубмор Филиппу, когда тот ушел с конюхом и с лошадью: настоящий джентльмен: почти вовсе не торгуется. Я не знал, что вы уже были управителем на конюшне. Капитан Смит говорит, что вы были оравою рукой у мистера Эльмира, в Лондоне. Вы несколько раз уже услуживали ему. Он очень хвалит вас… Славный человек! настоящий джентльмен… Да! как бы не забыть… пожалуйста, поезжайте поскорее к сэр Джону, с лошадьми, которых он торговал. Он просил прислать пораньше сегодня.

Филипп понял только последнее. Его тревожили подозрения, которых он не смел открыть, чтобы не показать, где и как они родились. Притом он вовсе не знал никого из тех, которые ему казались тогда подозрительными, видел их только один раз и не мог-сказать ничего определенного даже о Гавтрее, с которым провел четыре дня. Последнего он не смел порочить еще и потому, что не видал от него ничего кроме добра и ласки. Занятый этими мыслями, Филипп ничего не возразил хозяину и отправился тотчас же исполнять поручение. Ехать ему надлежало довольно далеко, и он возвратился уже под вечер. По дороге, на возвратном пути его подстерегли два человека.

– Это он! это он! говорил один.

– Ну, слава Богу, нашли! сказал другой.

– Но что это! Посмотрите, с кем он говорит?

В это время Филиппа остановил капитан Смит, на гнедой кобыле.

– Спасибо вам, сэр… не знаю, как вас зовут… много обязан. В другой раз и я вам отслужу. Чего, вы думаете, стоит эта кобыла?.. если не купить, а продать?

– Гиней шестьдесят.

– Ну, это добрый барыш. Еще раз спасибо за скромность. Этот старый черт не поверил бы мне на вексель, если бы не услужили мне вы, да Эльмор… Ха, ха, ха! Если он догадается, да станет прижимать вас, так приходите только ко мне. Я дня два еще проживу в гостинице Звезды. Мне нужен такой ловкий малый, как вы, и вы будете получать хорошие проценты. Я не шишимора какой-нибудь: я живу на большой ноге: это моя манера.

– Мне нет дела до того, как вы живете, возразил Филипп, нахмурив брови: я вас не знаю.

– Как! а у старика Грегга, к которому вы приходили с лихим Биллем Гавтреем? Разве забыли? Напрасно. Зачем забывать таких знакомцев, которые в добрый час очень могут пригодиться!

– Мне вашего знакомства не нужно. Я прежде подозревал, а теперь убежден, что оно не может принести мне чести. Я откровенно объявляю вам, что предупрежу на ваш счет и хозяина.

– О! неужели? В таком случае, смотрите, чтобы вам самим не попасть, насмешливо сказал капитан, и пришпорил кобылу.

Филипп поехал домой. Незнакомцы издали последовали за ним.

– Что ж это за человек, с которым он говорил? спросил один из них.

– Это один из самых отъявленных мошенников, отвечал другой.

Первый покачал головой и не отвечал.

Филипп, пришедши на конюшню, узнал, что мистер Стубмор уехал со двора и воротится не раньше следующего дня. Предупреждение насчет капитана надобно было отложить. Филипп пошел на свою квартиру, раздумывая, как лучше сказать то, что нужной чтобы притом не сказать чего-нибудь такого, что было бы не выгодно самому. На углу улицы, в которой находилась квартира, к Филиппу подошел один из подстерегавших его.

– Добрый вечер, мистер Филипп Мортон! сказал он с низким поклоном: очень рад, что наконец вижу вас. Вы, конечно, еще помните меня?.. Джорж Блаквел, адвокат.

– Что вам нужно? грубо спросил Филипп.

– Ну, ну, не горячитесь, почтеннейший, но горячитесь. Я пришел по поручению моих клиентов, господ Бофоров, старшего и младшего. Мне стоило пропасть хлопот отыскать вас. Вишь, какой вы хитрец! Ха, ха, ха! Ну, мы вашу историю с Плаксвитом покончили благополучно… а могло быть худо. Теперь, я надеюсь, вы будете…

– Что вам нужно от меня, спрашиваю я вас?

– Не торопитесь, не торопитесь. В делах серьезных торопиться не следует. Не лучше ли нам пойти куда-нибудь в гостиницу, да выпить стакан вина. Мы скоро поладим, я думаю.

– Говорите коротко и ясно, что вам нужно, или убирайтесь к черту! закричал Филипп с гневом.

Адвокат отскочил на шаг, робко оглянулся и поспешно приступил к делу.

– Мое поручение… сэр Артур Бофор принимает живейшее участие в вашей судьбе… он устроил этот поиск. Он поручил мне сказать вам, что почтет себя чрезвычайно счастливым… да, счастливым, если ему удастся услужить вам… и если вы хотите видеться с ним… он в городе… Вы, конечно, будете обворожены… Удивительно любезный молодой человек…

– Скажите ему, перебил Филипп, что я не приму ни благодеяния, ни помощи, ни от отца, ни от сына, ни от какого члена семейства, на котором лежит грехом смерть матери и проклятие сирот. Я с ними не хочу иметь никакого сношения. Если ж они навяжутся мне насильно, то пусть не пеняют! Я добываю себе хлеб как хочу. Они мне не нужны. Скажите им это. Убирайтесь!

Филипп толкнул адвоката в сторону и пошел далее. Блаквель, смущенный, сбитый с ног и с толку, воротился к своему спутнику.

– Ах, как это мило, Филипп, что ты пришел сегодня пораньше! вскричал Сидней, захлопав в ладоши и бросившись навстречу брату, когда тот вошел в свою комнату: мне было так скучно! Будем играть?

– Пожалуй. В какую же игру? отвечал Филипп с ласковою улыбкой.

– Пойдем в сад; будем играть в прятки.

– Не холодно ли будет тебе в саду?

– Ну, так! у тебя всегда отговорки! Я вижу, тебе не хочется. Хорошо, я не стану беспокоить тебя.

Сидней сел к окну и надулся.

– Бедный Сидней! я знаю, тебе скучно у меня. Да, пойдем играть. Но надень этот платок.

Филипп снял с шеи платок и окутал им брата. Сидней перестал дуться. Они вышли в сад, и пробыли там до темной ночи. Однажды, тихонько обходя куст, чтобы избежать рук Сиднея, Филипп нечаянно взглянул в сторону и наметил темную фигуру человека, который подсматривал на играющими через каменный набор со стороны улицы. Филипп содрогнулся. Бофоры, с мыслью о которых в воображении его соединились все роды предзнаменований зла и несчастья, Бофоры и тут не давали ему покою: подослали своего шпиона! Он остановился, выпрямился во весь рост, а, между-тем как Сидней с хохотом бежал, чтобы схватить его, закричал на незнакомка повелительно:

– Чего ты зеваешь? что ты подсматриваешь за нами?

Незнакомец пробормотал что-то и исчез.

– Уж не вор ли это? проговорил испуганный Сидней с трепетом.

Филипп не отвечал. Он повел брата в комнату и там, при тусклом свете одной свечи, надобно было видеть, с какою трогательною нежностью, с каким терпением он подавался на все резвые прихоти своего воспитанника, как он то строил карточные домики, то рассказывал волшебные и богатырские сказки, лучшие, какие слыхивал или какие мог сам изобрести. Когда, наконец, Сидней стал ложиться спать, Филипп, помогая ему раздеваться, спросил:

– Теперь тебе скучно, Сидней?

– Нет; когда ты со мною, я не скучаю. Но это случается так редко!

– Ты не читаешь книг, которые я купил тебе?

– Иногда читаю… но нельзя же целый день читать!

– Ах, Сидней! если мы, может-быть, расстанемся, ты перестанешь любить меня?

– Не говори этого, Филипп! Ведь мы никогда не расстанемся.

Филипп вздохнул и отворотился. Что-то шептало ему, что опасность близка. Его и без того уже давно занимала мысль, что нельзя же Сиднею вырасти так, между четырех стен, без всякого воспитания и образования.

Между темь как Филипп раздумывал о средствах прилично исполнить данное матери слово, а Сидней покоился сном беспечной юности, в лучшей гостинице города сидели три человека, Артур Бофор, Спенсер и мистер Слаквель.

– Так он отвергает все наши предложения? спросил Артур.

– С презрением, которого я не смею описывать вам, возразил адвокат: это, очевидно, человек совершенно безнравственный и до крайности развращенный. Да как же и быть иначе: он ведь служит конюхом у барышника! Он, кажется, и при отце все жил в конюшне. Дурное общество скоро портит человека. Мистер Шарп говорит, что человек, с которым мы видели его на дороге, самый низкий мошенник. Вы можете быть уверены, сэр Артур, это человек неисправимый. Все, что мы можем сделать, это – спасти его брата.

– О! это слишком страшная мысль! воскликнул Артур отворачиваясь.

– Конечно, страшная, прибавил Спенсер: право, я не знал бы, что делать с таким человеком. Но бедное дитя… увезти его, значит сделать богоугодное дело.

– Где мистер Шарп? спросил Артур.

– Он пошел вслед за Филиппом, чтобы выведать, где он живет и у него ли брат… Да вот он!

– Нашел! нашел, сэр! сказал Шарп входя и отирая пот со лба: этакой он строптивый. Я того и глядел, что он пустит мне камень в лоб. Но наш брат уж привык к этому.

– Ребенок у него? спросил Спенсер.

– У него.

– Что, это скромный, смирный мальчик? продолжал мечтательный обитатель озер.

– Смирный? помилуйте! Я в жизнь свою не видывал такого резвого крикуна! Уж они бесились, бесились там, в саду, словно дикие звери в клетке. Ужас!

– Ах, Боже мой, простонал мистер Спенсер: он из этого бедного ребенка сделает такого же негодяя, как сам!

– Что нам делать, мистер Блиаквель? спросил Шарп, хватаясь за стакан вина.

– Я думаю, вам завтра утром сходить к конскому барышнику и осведомиться, давно ли Филипп водится с тем мошенником. Может-быть Стубмор имеет некоторое влияние на него, и, если, не называя его по имени…

– Да, да, не говорите имени, прибавил Артур.

– Вы можете его попросить, чтобы посоветовал молодому человеку последовать советам родственников.

– Понимаю, понимаю, сказал мистер Шарп.

– А я сам завтра поговорю с Филиппом, сказал Артур: я упрошу его. Меня он послушается.

На утро мистер Шарп явился к барышнику.

– Мистер Стубмор, кажется?

– К вашим услугам, сэр.

Мастер Шарп с таинственною миной запер стеклянную дверь и, приподняв за кончик зеленую занавеску, кивнул изумленному хозяину, чтобы тот приблизился.

– Видите вы этого молодого человека, в бархатной куртке? Он у вас служат?

– Да; он у меня правая рука.

– Ну, так я вам скажу… вы, однако ж не беспокойтесь… его ищут родственники. Он пошел по дурной дороге, и мы требуем, чтобы вы дали ему добрый совет.

– Ба! я знаю, что он убежал от своих родственников; я знаю также, что он дельный, прекрасный малый. Он останется у меня столько времени, сколько душе угодно, и его преследователи у меня выторгуют себе разве только добрую купель в лошадином пруду.

– Вы – отец? у вас есть дети, мастер Стубморь? сказал Шарп, запустив руки в карманы, и приняв важный вид.

– Вздор! что вы мне тут толкуете, я и слушать не хочу. Я вам объявляю, что не расстанусь с Филиппом и не намерен гнать его от себя.

– Мистер Стубмор, вы человек рассудительны?! Скажите сами, что вы знаете об этом негодяе? Был у него какой-нибудь аттестат?

– А вам какое дело?

– Мне никакого, да вам-то есть дело, мистер Стубмор; Филипп, видите ли, парень разгульной. Если он воротится к родственникам, они могут исправить его, а у вас над ним нет никакой команды, он и пошаливает. Знаете ли вы того джентльмена с густыми бакенбардами, что вчера купил у вас лошадь?

– Нет, не знаю, сказал Стубмор побледнев.

– Заплатил ли он вам за лошадь?

– Заплатил… дал вексель на Кутса.

– Й вы приняли? Этакая простота! этакая простота!

Мистер Шарп расхохотался с восхищением, какое люди обыкновенно чувствуют, когда видят, что кто-нибудь надул ближнего. Мистер Стубмор видимо смутился.

– Что это значит? растолкуйте! Вы полагаете, что меня обманули?

– Ах, ты, Боже ты мой, Господи! что это за простота! как же он назвался вам?

– Да вот его вексель… капитан Джорж-Фредерик де Бург-Смит. Осемьдесят гиней.

– Закурите трубку этим векселем, мистер Стубмор, закурите трубку: он не стоит и полпенса!

– Да вы-то кто же такой, черт возьми? закричал Стубмор, в-сердцах на самого себя и на своего гостя.

– Я? чиновник из Боу-Стрита; имя мое Джон Шарп.

Стубмор чуть не свалился с ног. Глаза его помутилось, зубы застучали.

– Да, сударь, этот капитан Смит – не кто иной, как Дешинг Джерри, отъявленный мошенник, вор и каторжник. Я нарочно пришел, чтобы предупредит вас. Я знаю, что вы человек порядочный, мистер Стубмор.

– Я всегда старался поддерживать это мнение о себе, сказал совершенно смущенный барышник.

– У вас есть семейство?

– Есть: жена и трое детей, отвечал Стубмор плаксиво.

– Ну, вы не потерпите убытку, если это от меня будет зависеть. Молодой человек, за которым мы гоняемся, изволите видеть, знается с этим капитаном Смятом… Ха, ха, ха! чуете теперь?.. а?

– Капитан Смит говорил, что знает его… этакая бестия! Это-то меня и обмануло!

– Ну, мы этого молодца теперь не можем прижать слишком больно: у него, видите ли, знатные покровители есть. Но вы скажите ему, чтобы он воротился к своим родственникам; скажите, что ему все будет прощено; дайте ему добрый, христианский, отеческий совет, мистер Стубмор; посоветуйте ему исправиться, скажите, что вы не можете и не хотите его держать, и он поневоле должен будет прийти к нам… Ведь вы не станете держать его после такой проделки?

– Держать? его? Я рад, если отделаюсь без убытка! Пойти скорей, посмотреть, тут ли этот проклятый капитан.

– Едва-ли. Я думаю, он уж давным-давно улизнул, заметил Шарп: ушел, радуясь, что ловко обделал дело.

Мистер Стубмор схватил шляпу и сломя голову побежал в гостиницу, где останавливался капитан Смит. Там ему сказали, что капитан тотчас по возвращении от него уехал, оставив хозяину гостиницы за постой и стол также вексель на имя Кутса. Стубмор побежал домой, задыхаясь от досады и стыда.

– Мальчишка, которого я принял в свой дом, как сына! и он помог надуть меня! Не деньги… что мне в этих деньгах!.. нет, эта подлость меня бесит! ворчал Стубмор входя в конюшню.

Тут он наткнулся на Филиппа.

– Я хоть ль поговорить с вами, мистер Стубмор, сказал Филипп: я хотел предупредить вас насчет капитана Смита.

– О! неужели? Тогда, как его уж и след простыл? Послушайте, мистер Филипп, ваши друзья ищут вас… Я не хочу ничего говорить против вас… но послушайтесь моего совету, воротитесь к ним. Я умываю руки. Вот ваше жалованье за эту неделю. Прошу вас об одном: не показывайтесь больше в моем доме. Прощайте.

Филипп уронил поданные деньги.

– Мои друзья… мои друзья были у вас? в самом деле? Я так и думал… Очень благодарен им за это. Так вы хотите избавиться от меня? Ну… вы были ласковы, очень ласковы до меня, так расстанемся так же ласково, как жили, сказал Филипп, подавая хозяину руку.

Стубмор смягчился. Он слегка прикоснулся к поданной руке и на минуту поколебался, но вексель капитана Смита, к осемьдесят гиней, как привидение мелькнул перед его глазами, и он быстро поворотился на каблуке, сказав:

– Не ходите по следам капитана Смита: он идет на виселицу. Исправьтесь и покоритесь вашим добрым родственникам, которые сокрушаются по вас.

– Так мои родственники вам сказали?..

– Да, да, они мне все сказали, и… я уже довольно добр, что не отдал вас в руки полиции. Но если ваши родственники люди благородные, они, может-быть, посеребрят мне этот вексель.

Последние слова были сказаны на воздух. Филипп убежал со двора.

Сердце громко билось, кровь кипела, каждый нерв трепетал от гнева у несчастного гордого юноши, когда он шел по оживленным, веселым улицам. Так они и тут успели расстроить его жизнь, эти проклятые Бофоры! они и тут окружили его как загнанного зверя коварными сетями своего ненавистного милосердия! Они отнимают у него кров над головой, хлеб у рта, чтобы он принужден был ползать у ног их вымаливая подаяния! «Но они не переломят меня, они своей лестью не выкупят у меня моего проклятия. Нет, нет, несчастная мать моя, я поклялся над твоим прахом, что этого не будет!»

Говоря это, он скорыми шагами шел через доросшую травой пустошь, за которою находилась его квартира. Тут кто-то окликнул его и положил ему руку на плечо. Он оборотился. Перед ним стоял Артур Бофор. Филипп не тотчас узнал своего двоюродного брата, которого лета и болезнь очень изменили с-тех-пор как они виделись в первый и последний раз. Контраст между этими двумя молодыми людьми был разительный. На Филиппе была грубая одежда, приличная его ремеслу, широкая черная бархатная куртка, лосинные штаны, неуклюжие сапоги с толстыми подошвами, небрежно повязанный простой платок на шее и шляпа с широкими полями, надвинутая на нахмуренные брови; из-под неё в беспорядке рассыпались по плечам длинные, черные как смоль волосы. Он был именно в том возрасте, когда наружность юноши с резкою физиономией и здоровым телосложением является самою невыгодною, – когда жилистые мускулы еще не довольно округлены, не развиты, когда черты, потеряв мягкость и свежесть отрочества, не получили еще того постоянства и колориту, которые отличают красивое, мужественное лицо. Таков был Филипп Мортон. Артур Бофор, всегда изящно одетый и стройный, казался еще изящнее по женской нежности, какую сообщила ему болезненная бледность.

– Филипп! сказал Артур слабым голосом: говорят, вы не хотите принять никакой ласки от меня: правда ли это?.. Ах, если бы вы знали, как мы вас искали!

– Если б я знал! Га! разве я не знаю? вскричал Филипп с негодованием: да как вы осмелились искать и травить меня как зверя? По какому праву вы с таким ожесточением преследуете меня и мое несчастие всюду, куда я ни преклоню голову?

– Ваша бедная мать…

– Моя мать! Не смейте говорить об ней! побледнев закричал Филипп, и губы его дрожали: не болтайте о милосердии, о попечении и помощи, которую мог бы оказать ей и её детям кто-нибудь из Бофоров! Я не принимаю этой помощи… я не верю ей! О! конечно! вы теперь преследуете меня вашей лживой лаской, потому что ваш отец… ваш тщеславный, бесчувственный, бездушный отец…

– Стой! сказал Артур таким тоном, который поразил бурное сердце Филиппа: Это мой отец, о котором вы говорите. Вы должны уважать чувствования сына!

– Нет… нет… нет! я не хочу ни почитать, ни уважать никого из вашего роду. Я вам говорю, ваш отец боится меня. Мои последние слова еще звучат в его ушах. Мои страдания, моя несчастия… Артур Вофор! когда мы будете далеко от меня, я постараюсь забыть об них… в вашем ненавистном присутствии они давят, душат меня…

Он остановился, задыхаясь от внутреннего волнения, но тотчас же опять продолжал с тем же жаром:

– Если б там, где это дерево, стояла виселица, и одно только прикосновение к вашей руке могло спасти меня от неё, я отверг бы вашу помощь. Помощь! Разве Бофор отдаст мне мое право рождения и матери моей её чистое имя? Ханжа! лицемер! прочь с моей дороги! У тебя мое имение, мое имя, мои права; у меня только бедность, ненависть и презрение. Я клянусь, еще раз клянусь, вы у меня не выкупите их!

– Но выслушайте же меня, Филипп! выслушайте того, который стоял у смертного одра…

Слова, которые спасли бы несчастного от мрачных демонов, теснившихся в сердце его, замерли на трепещущих устах молодого покровителя. Ослепленный, обезумевший до того, что не походил на человека, Филипп грубо толкнул слабого, больного Артура так, что тот упал к его ногам. Филипп остановился, со сжатыми кулаками, с злобною улыбкой посмотрел на лежащего… перескочив через него и побежал домой.

Дома Филипп нашел Сиднея в таком веселом расположении духа, которого, по редкости, не мог не заметить, как ни был взволнован сам.

– Отчего это ты так весел?

Мальчик улыбнулся.

– Ах, это тайна… Не велели сказывать тебе. Я, я уверен, что ты вовсе не такой злой, как он говорит.

– Он?.. кто?

– Не сердись, Филипп!.. Ты пугаешь имя.

– А ты терзаешь меня. Кто мог очернить брата веред братом?

– О! он не чернил: он только, говорил… с добрым намерением… Здесь был господин… такой милый, добрый… он громко заплакал, когда увидел меня. Он сказал, что знал мою маменьку и обещал взять меня, с собой… купить мне хорошенькую лошадку, и новые платья, и все, все! Он скоро обещал прийти опять.

– Он сказал, что и меня тоже возьмет, Сидней? спросил Филипп садясь.

Сидней печально склонил голову.

– Нет, братец… он сказал, что ты пойдешь… что ты злой… что ты водишься с дурными людьми и что ты держишь меня здесь взаперти, для того, чтобы никто не мог сделать мне добра… Но я ему сказал, что не верю этому… да, право! я ему сказал это!

И Сидней пытался отвести руки брата, которыми тот закрыл себе лицо. Филипп вскочил и скорыми шагами стал ходить из угла в угол. «Еще один подосланный от Бофоров! думал он: быть может, адвокат. Они хотят отнять его у меня!.. отнять последнее, что я люблю. Этому не бывать!»

– Сидней, сказал он громко: мы должны уйти отсюда, сегодня… сейчас… да! сию минуту.

– Как! уйти? а этот добрый господин?..

– Будь он проклят! Идем. Не реви попусту. Ты должен идти.

Эти слова были сказаны с такою суровостью, какой Сидней никогда еще не видывал от брата. Филипп пошел рассчитываться с хозяйкою и укладывать свой бедный скарб. Через час братья были уже за городом.

Они целый день шли полями и проселками, пуще прежнего избегая всякого жилья. К вечеру, однако ж, когда небо заволокло тучами, начал накрапывать дождь и вдали послышался гром. Филипп и сам стал посматривать, где бы приютиться; но кругом все было пусто. Сидней, измученный, начал плакать объявил, что не может идти далее. Между-тем совсем стемнело. Филипп увещевал и упрашивал брата поспешить, обнадеживая близким отдыхом.

– Это жестоко, Филипп, говорил Сидней всхлипывая: к чему ты заставляешь меня тащиться, в такую темень и в такую погоду, Бог знает, куда? Я сожалею, что пошел с тобой.

В это время яркая молния, осветила бледное лицо Сиднея, выражавшее упрек, сожаление и страх. Филипп инстинктивно бросился загородить его собою и защитить от страшного, неотразимого небесного огня. После этого испугу, Сидней несколько времени шел без ропота. Но гроза подходила ближе и ближе; мрак сгущался, молния чаще и чаще обливала кровавым блеском небо и землю. Полил проливной дождь, который, казалось, грозился затопить всю вселенную. Тут уже и твердое сердце Филиппа заныло. Он снял с себя шейный платок, куртку, жилет и все надел на Сиднея, чтобы защитить его от погоды. Он уже не прерывал его жалоб, напротив, радовался, когда слышал хоть стон, хоть плач, лишь бы слышать голос брата. Но этот голос становился всё слабее и слабее, и, наконец, совсем замолк. Только гром гремел в поднебесья и ливень хлестал землю. Сидней тяжелее и тяжелее наваливался на поддерживавшую его руку.

– Ради Бога, говори!.. говори, Сидней! Скажи хоть слово!.. Я понесу тебя на плечах!

– Я умру, кажется, проговорил Сидней едва внятно; я так устал… я не могу дальше идти… я здесь лягу.

И он повалился на дымящуюся траву подле дороги. В это время дождь помаленьку переставал; гром слышался отдаленнее, облака начинали рассеиваться и серый полусвет заменил сплошную тьму. Филипп, стоя на коленях, поддерживал брата и с мольбою обращал взор к удалявшейся грозе небесной. Одинокая звезда выглянула на мгновенье из-за тянувшихся туч, и опять исчезла. Но вот, вдали, мелькнул огонек… вот опять… на одном и том же месте. Это жилье; там есть люди! Филипп ожил: он обрадовался людям, несмотря на то, что бежал от них.

– Встань, Сидней! соберись с духом… еще одно усилие, и мы там… видишь, как близко! говорил он, указывая на огонь.

– Невозможно!.. я не могу… возразил Сидней.

Молния осветила его лицо. Оно было искажено: казалось, смертный пот выступил на нем. Что было делать Филиппу? Остаться тут, чтобы видеть, как брат умрет? Оставить его одного на дороге и бежать за помощью к тому огоньку? Последнее казалось ему еще страшнее. Вот, послышались шаги по дороге. Филипп притаил дыхание. Шаги приближались; показалось неопределенное очертание человека. Филипп громко кликнул.

– Что такое? откликнулся голос, который показался Филиппу знакомым. Он бросился на встречу и, взглянув путнику в лицо, узнал капитана Смита. Капитан, еще больше привычный к темноте, заговорил, первый.

– Как! это вы, почтеннейший! какими судьбами?

– Га! это вы?.. я здесь по вашей милости… Но не в том дело… Бог вам судья!.. Мой брат… ребенок… лежит здесь… я боюсь, умрет от холода и утомления… будьте милосерды, останьтесь с ним на минуту, пока я сбегаю туда, к тому огню… у меня есть деньги… я вам буду благодарен!..

– Неприятная работа, стоять теперь на дороге… но, так и быть! Где мальчик?

– Здесь, здесь! Поднимите его… вот так. Дай Бог вам здоровья… я сейчас ворочусь… сию-минуту.

Филипп сломя голову побежал через поле, через кустарники и гнилые болота, прямо на свет огонька, как пловец пробивается к берегу. Капитан был хоть негодяй, однако ж не совершенно бесчувственный. Если опасность угрожает жизни невинного ребенка, то сердце забьется даже у мошенника. Он, правда, проворчал несколько проклятий, однако ж держал мальчика на коленях и, вынув дорожную фляжку, влил ему в горло несколько капель водки. Это оживило Сиднея; он, открыл глаза и сказал:

– Я думаю, я могу теперь идти, Филипп.

В это время той же дорогой две жалкие почтовые клячи медленно тащили по грязи двух путешественников, в бричке.

– Этакая ночь! вскричал один из них.

– Прескверная, сэр! отозвался другой; и станция какая убийственная, – осьмнадцать миль! Это несносно… Но зато мы теперь непременно захватим их, если они пошли этою дорогой.

– Меня пугает старший-то брат: право, пугает, мистер Шарп. Он таким разбойником смотрят, что ужас!

– Да, водится с Дешингом Джерри, так чего уж тут путного ждать?

– Не говорите, мистер Шарп, не говорите: мне страшно.

Тут раздался громкий оклик.

– Ах, Боже мой! уж не разбойники ли? вскричал мистер Спенсер, затрепетав.

– Ни почем, сэр! у меня хлопушки с собой, спокойно отвечал Шарп: кто тут?

Экипаж остановился; кто-то подошел к дверцам.

– Извините, сэр, сказал незнакомец: но у меня тут бедный мальчик, больной, слабый такой, что с ним не дойдешь до ближайшего города, если вы не будете так добры, что возьмете его с собой.

– Бедный мальчик?.. где? спросил Спенсер высовывая голову через плечо Шарпа.

Тот ущипнул его и шепнул:

– Это Дешинг Джерри. Я выйду.

Он выскочил из экипажа и через минуту явился с Сиднеем на руках.

– Не он ли это? шепнул Шарп Спенсеру, освещая своим фонарем лицо мальчика.

– Он! он! Слава Богу!

– Так вы потрудитесь оставить его в Королевском Гербе? Часа через два, и мы там будем, сказал капитан.

– Мы? кто, мы? спросил Шарп.

– Да я и брат этого мальчика.

– А! ну, милости просим, насмешливо отвечал Шарп, подняв фонарь к лицу капитала: пожалуйте мы, кажется, старые знакомцы. Я ничего так не желаю, как видеть вас у себя. До свидания… Да скажи своему приятелю, чтобы он этого мальчишку оставил в покое, не то мы ему самому так насолим, что не съест. Убирайся, Джерри, пока цел.

Шарп захлопнул дверцы и приказал почтальону ехать как-можно скорее.

Десять минут спустя, воротился Филипп с двоими поселянами, с носилками, фонарем и двумя одеялами. Место, где он оставил Сиднея, было пусто. Он, в беспокойстве, громко закричал. Капитан откликнулся на расстоянии двух сот шагов. Филипп побежал туда.

– Где мой брат?

– Уехал в почтовой коляске. Черт меня возьми, если я тут что-нибудь понимаю!

И Капитан сообщил Филиппу сбивчивый рассказ о том, что случилось.

– Брат! мой брат! так они всё-таки вырвали тебя из моих объятий! вскричал Филипп, и упал без чувств.

Через неделю после этого происшествия, вечером, худой, оборванный и растрепанный молодой человек стучался у дверей мистера Роберта Бофора. Швейцар медленно подошел.

– Дома ваш барин? Мне нужно поговорить с ним.

– Нельзя… барин в такую пору не принимает, особенно вашу братию, отвечал швейцар с презрением взглянув на оборванного гостя.

– Он примет… он должен принять меня, возразил молодой человек и, когда швейцар загородил дорогу, он железною рукой схватил его за ворот, бросил через порог и пошел через великолепные сени в покои.

– Стой! стой! Джемс! Джон! сюда! кричал швейцар поднимаясь.

Мистрисс Бофор ожидала возвращения своего супруга из клуба. Услышав шум в передней, она вышла из своей комнаты и в вале встретила незваного гостя.

– Что вам нужно? кто вы? спросила она.

– Я – Филипп Мортон. Кто вы?

– Моего мужа… сказала она отступая со страхом: моего мужа нет дома.

– А! так вы – мистрисс Бофор? Хорошо. Вы меня поймете. Я ищу своего брата. Его подлым образом похитили у меня. Скажите, где он, и я все прощу. Возвратите мне его, и я стану благословлять вас и всех ваших!

Филипп стал на колени и ухватился за подол её платья.

– Я ничего не знаю о вашем брате, мистер Мортон, отвечала мистрисс Бофор с беспокойством: Артур, которого мы ждем со дня на день, пишет нам, что все поиски были тщетны.

– А! так вы искали же? вскричал Мортон встав и сжимая кулаки: так кто же кроме вас разлучит брата с братом? Отвечайте мне, где он? Не увертывайтесь, мистрисс! Я в отчаянном расположении духа!

Мистрисс Бофор, как светская женщина, вполне обладала той холодностью и ровностью характера, которые обыкновенно заменяют храбрость, однако ж она была до-крайности испугана тоном и видом сурового гостя. Она протянула руку к колокольчику, но Мортон схватил ее и, крепко сжав, с мрачным выражением, сверкая глазами, сказал:

– Вы не сойдете с места, покуда не скажете, где мой брат. Вы отвергаете мою благодарность, мое благословение? Берегитесь! Еще раз спрашиваю вас, где мой брат?

В эту минуту растворилась дверь и вошел Роберт Бофор. Леди с радостным криком вырвалась из рук Филиппа и бросилась к мужу.

– Спасите меня от этого разбойника! вскричала она с судорожным рыданием.

Бофор, получивший от Блаквеля известие о закоснелой негодности Филиппа, его подозрительном знакомстве и неисправимости характера, был до крайности взбешен этою сценой.

– Бессовестный негодяй! вскричал он, подступив к Филиппу: как ты смеешь входить в этот дом, после того как отверг с такою грубостью все мои предложения, все мои милости, и захотел лучше погрязнуть в своих порочных привычках? Вон! или я пошлю за полицией!

– Послушайте, сказал Филипп, подавляя бешенство, которое трясло его как в лихорадке: мне дела нет до ваших угроз; я не слушаю вашей брани. Ваш сын или вы украли моего брата. Скажите только, где он, дайте мне увидеть его. Не гоните меня, не сказав хоть одного слова правосудного и сострадательного. Я умоляю вас… на коленях умоляю вас… да! я, я умоляю, вас, Роберта Бофора, будьте милосерды к сыну вашего брата. Где Сидней?

Роберт Бофор, как и все трусы и люди с низким образом мыслей, еще пуще рассердился, когда увидел смирение умоляющего.

– Вон! вон! Я ничего не знаю о твоем брате. И если все это не мошенничество какое-нибудь… что легко может статься… то я очень рад, что он, этот мальчик, избавлен от пагубного сообщества такого негодяя, как ты.

– Я еще лежу у ваших ног… еще раз… в последний раз обнимаю их с мольбой… заклинаю вас, скажите мне правду!

Еще пуще озлобленный Роберт занес руку, чтобы ударить Филиппа.

– Не бейте его, папенька! отдайте ему брата… он просит! вскричал детский голос, и рука Роберта опустилась.

Это была малолетняя дочь Бофора, которая при самом прибытии отца, никем не замеченная, вошла и со страхом видела всю эту сцену издали, а теперь бросилась к стоявшему на коленях и загородила его своей крошечною ручкой. Слезы катились по её щекам. Филипп, в смущении взглянул на неё, и она показалась ему ангелом-хранителем его.

– Слышите! слышите! сказал он: о! ради её, отдайте мне брата, не разлучайте сирот!

– Возьмите ее, миледи! вскричал Бофор с гневом. А вы… извольте идти вон из моего дому! Если вы в состоянии приблизиться ко мне в приличном виде, я исполню свое обещание и дам вам средства честно жить на свете, если ж нет, то лучше не показывайтесь мне на глаза.

Филипп встал. Леди Бофор вывела дочь и воспользовалась этим случаем, чтобы позвать людей.

– Пойдете вы? или хотите, чтобы они вас вывели? закричал Бофор, еще более ободрившись, когда увидел в передней собравшуюся дворню.

– Довольно, сэр Роберт Бофор, сказал Филипп с спокойствием и достоинством: мой отец… если глаза покойных еще наблюдают за живыми… мой отец видел и слышал вас. Настанет день правосудия, настанет! Прочь, рабы!

Он замахнулся и слуги с трепетом отшатнулись врознь. Филипп мерными шагами вышел из негостеприимного дому. На улице он остановился и еще раз оглянулся. Темные, впалые глаза его, просвечивавшиеся сквозь рассыпанные по лбу длинные черные волосы, блестели почти сверхчеловеческим грозным выражением. Это выражение было еще усилено хладнокровным спокойствием и непоколебимым величием, которое не покидало Филиппа даже в лохмотьях, как не покидает всякого человека с твердою волей и глубоким чувством справедливости. Исхудавшее тело, резкие, но благородные черты, иссушенная, бесцветная юность, простертая рука и безмолвное негодование, – все придавало ему грозный, таинственный вид человека, которому страдания и несправедливость людей сообщили силу сверхъестественную: он как будто направлял своим взглядом руку неумолимой и бесстрастной судьбы на этот дом. Постояв с-минуту, он медленно повернулся и пошел в одну ив отдаленных и грязных частей гигантского города, и там в узкой, мрачной улице, у лавки тряпичника и ростовщика остановился. Оборванный мальчишка отпер дверь; Филипп, по неопрятной лестнице полол во второй этаж, где, в маленькой, такой же неопрятной каморке, нашел капитана Смита, за столом, играющего в одиночку в карты.

– Ну, что нового о вашем брате, Белли-Филь?

– Ничего. Они ни в чем не признаются.

– Так вы теперь отрекаетесь?

– Никогда! Теперь я полагаюсь на вас.

– Ну, ведь я говорил, что без меня ничего не сделаете! А я обделаю… я сделаю для вас то, что не легко сделал бы для самого себя. Я вам говорил, что знаю эту боу-стритскую собаку, что сидел в коляске. Я отыщу его… Богу известно, что это не трудно… но вот что трудно: выведать что-нибудь у него. Однако ж, если вы хорошо заплатите, будут вести.

– О отдам вам все, что у меня есть, если вы отыщете мне брата. Вот, у меня сто фунтов… это его деньги. Без него она мне не нужны. Вот, возьмите пятьдесят, и когда…

– Хорошо, хорошо; дело конченное, сказал капитан, положив деньги в карман.

Он исполнил свое обещание, виделся с Шарпом и за десять гиней через несколько дней достал через него письмо от Сиднея, которое и отнес к Филиппу. Письмо было следующего содержания:

«Любезный братец, Филипп! Я слышу, ты желаешь знать, как я живу, и затем я пишу тебе это письмо. Уверяю тебя, что я пишу совершенно из своей головы. Мне здесь очень хорошо; я очень счастлив, гораздо счастливее, нежели был когда-либо с-тех-пор как умерла маменька. Поэтому прошу тебя, не беспокойся больше обо мне и не ищи, не найди меня, ради Бога, потому что я ни за что не пойду с тобой. Мне здесь гораздо лучше. Я желаю, чтоб ты стал добрым человеком и оставил бы своих дурных товарищей. Право, мне страшно, когда подумаю, что люди говорят, и что было бы со мной, если б я остался у тебя. Мистер… (имя было тщательно выскоблено), тот джентльмен, у которого я живу, говорит, что он будет и твоим другом, если ты поведешь себя хорошо. Он советует тебе идти к Артуру Бофору и просить извинения за прошедшие неприятности. Он говорит, что Артур очень добр и, наверное, простит тебя. Посылаю тебе при этом письме двадцать фунтов стерлингов. Добрый джентльмен говорит, что он послал бы больше, но боится, что ты будешь вести себя легкомысленно, если получишь слишком много денег. Я хожу каждое воскресенье в церковь и молю Бога, чтобы он открыл тебе глаза. У меня есть хорошенькая лошадка… чудо, какая хорошенькая! Но покуда довольно. Твой любящий тебя брат,

Сидни Мортон».

«P. S. Сделай малость, не отыскивай меня. Ты знаешь, я чуть не умер на большой дороге, и умер бы, если б не этот добрый джентльмен».

Вот все что он поручил в награду за все свои страдания, за всю свою любовь! Это письмо, по всему видимому, было не диктованное: оно было писано со всеми ребяческими ошибками и каракулями. Каждая буква змеиным жалом впивалась в сердце Филиппа и оставила там пожирающий яд.

– Ну, с этим у меня дело кончено… навсегда! сказал Филипп отерев горькие слезы: я уже не потревожу его; не стану разгадывать этой тайны. Пусть так… он счастлив! Хорошо… хорошо… Я я… а некогда уже не позабочусь о ком-нибудь из людей.

Он закрыл лицо руками и замолк. Когда же встал, ему казалось, будто сердце его превратилось в камень; казалось, будто даже сознание улетело на крыльях исчезнувшей любви.

Читать другие книги
СкороКнижный режим