II. Мимочка на водах
– Мимочка худеет, Мимочка бледнеет, Мимочка скучает…
Maman тревожится и суетится; Спиридон Иванович кряхтит и хмурится; бэби ревет и капризничает…
Таков в общих чертах строй жизни Мимочки, – а ведь как-было хорошо началось!..
Прямо из-под венца молодые уехали за границу. Доктора давно посылали Спиридона Ивановича на воды, и еще до встречи с невестой у него положено было съездить летом за границу. Неожиданная женитьба не изменила заранее принятого решения и, взяв трехмесячный отпуск, Спиридон Иванович уехал с молодой женой в Виши.
Ехали с возможным комфортом, и Спиридон Иванович был так заботлив, так внимателен дорогой, что Мимочка должна была сознаться в том, что с ним еще лучше и удобнее путешествовать, чем с maman. Положим, по приезде в Париж, она была все-таки утомлена, и главное так энервирована, так энервировава, что целый день плакала и подумывала уже о том, не лишить-ли себя жизни, так как ей казалось, что больше ей ничего не остается. Париж был мрачен, страшен, отвратителен… Солнце померкло. И дождь лил, лил, лил… И она плакала, плавала… Слезы эти, конечно, смущали несколько Спиридона Ивановича, но что ж ему было делать, в самом деле?.. Дождь – так дождь! на все Божья воля… И он только барабанил по столу пальцами и сердился на прислугу.
Но когда молодые приехали в Виши, где их ждала заранее приготовленная для них уютная квартирка с балконом на людный бульвар, когда они вкусно и сытно пообедали в этой веселенькой светлой квартирке, и когда они, наконец, распаковали свои сундуки и чемоданы, – все стало опять хорошо и весело. Мимочка увидела, что как бы то ни было, а жить еще можно и, может быть, будет еще и очень приятно. Она отерла слезы и занялась развешиваньем своих новых платьев.
Потом послали за доктором. Пришел молодой черноглазенький француз, красивый и говорливый. A как он говорил по-французски, – Царица Небесная, как он говорил! Да что доктор! Все, все кругом, начиная с седовласого хозяина меблированных комнат и кончая Жозефом, четырехлетним сыном портье, все были так любезны, изящны, живы, веселы… Мимочке казалось, что она приехала на родину. Аптекарь, к которому молодые, сейчас же по приезде, зашли за ревенем и магнезией, был как две капли воды похож на jeune premier Михайловского театра, так что Мимочка даже покраснела, когда Спиридон Иванович, получив свою магнезию, принялся расспрашивать молодого человека еще о каких-то снарядах… A почтальон был очень похож на знакомого куафёра с Большой Конюшенной.
Спиридон Иванович немедленно и с полным усердием приступил к своему лечению. Он любил и умел лечиться. Не довольствуясь пунктуальным исполнением предписаний пользующего его врача, он совещался потихоньку и с другими врачами, совещался и с больными, с которыми знакомился в ваннах и у источников, совещался с аптекарем и другими своими поставщиками, накупил груды медицинских книг, брошюр и лечебников, накупил врачебных вин и лекарств по газетным объявлениям, каждый день находил в себе новую болезнь, и так подробно, так многозначительно излагал доктору свои болезненные ощущения, что молодой француз, выслушивая его с глубокомысленным и вежливым участием, в то же время не без нежного сострадания поглядывал украдкой на бледную, хорошенькую Мимочку и, покручивая концы шелковистых усов, говорил ей взглядом: «Бедняжка! И так мила!..»
Спиридон Иванович решил лечить и Мимочку от малокровия и нервов. Maman так просила его об этом! И Мимочка стала пить source Mesdames, и брать ванны, и похаживать по парку. Но так как её леченье было все-таки менее сложно и серьезно, чем леченье Спиридона Ивановича, то у неё оставалось еще много свободного времени, которое она посвящала разглядыванью прохожих и разглядыванью своих новых платьев. И то, и другое занятие было ей по сердцу, и она не скучала. Сезон был из удачных, из блестящих. На водах был Штраус, была Патти, был английский государственный человек с женой, американский богач с дочерьми, а сколько кокоток, сколько аристократов!.. Было много романов, два-три скандала… Погода стояла чудная, жаркая, пожалуй, даже слишком жаркая. Но зато какие прогулки, какие кавалькады вечером по берегу Алье, какие концерты и танцевальные вечеринки в казино! Конечно, Мимочка ни с кем не знакомилась – общество на водах так смешано! – но и вчуже забавно было поглядеть на чужие туалеты, на чужия интриги. Вообще ей было весело. И в ответ на письма кузины Зины и подруг её, трех сестер Полтавцевых, которые спрашивали ее, счастлива-ли она, Мимочка писала: «Так счастлива, так счастлива… Jamais je ne me suis tant amusêe qu'а Vichy. Figurezvous…» и t. д.
Время летело и пролетело быстро и незаметно. Курс леченья Спиридона Ивановича кончился. Он похудел, но чувствовал себя бодрее и здоровее. Мимочка тоже расцвела и похорошела на чистом воздухе южной Франции. Оставался еще месяц отпуска. Спиридон Иванович предложил жене на решение, где провести этот месяц: в Италии, в Швейцарии, в Париже?.. Брошюрка доктора Сулигу рекомендовала для последовательного лечения тихий уголок Швейцарии, но Мимочка предпочла Париж. Спиридон Иванович охотно подчинился этому решению, и, щедро заплатив квартирной хозяйке, черномазенькому доктору и прочим, молодые уложили свой багаж и вернулись в Париж, где и начался настоящий медовый месяц. Спиридон Иванович получил к этому времени кругленькую сумму от своего арендатора, и Мимочка блаженствовала, покупая направо и налево все, что ей нравилось… О, её медовый месяц!.. Стояли они в дорогом и хорошем отеле. Утром генерал вставал первый и, напившись кофе, читал русские и французские газеты, а Мимочка долго еще нежилась в постели. Потом она вставала, когда хотела, и не спеша приступала к своему туалету. Каждый день у неё было новое мыло, новые духи, туалетные воды, помады. A каких чулок, ботинок, подвязок накупила она себе!.. О, её медовый месяц!..
Одевшись, Мимочка выходила к мужу, который целовал её надушенную ручку, задерживая ее в своей, и подставлял ей для поцелуя свою лоснящуюся лысину. Они завтракали котлетками в папильотках, омаром и ордёврами и, подкрепив силы, шли гулять или ехали кататься, осматривали музеи, окрестности… Перед обедом Спиридон Иванович возвращался в номер и ложился спать, а Мимочка ехала за покупками и покупала, покупала… Потом обед, а после обеда театр, цирк, cafêcoucert… Спиридон Иванович хорошо знал Париж именно со стороны увеселительных заведений, и так как он держался того мнения, что за границей порядочная женщина может ходить всюду, потому что её никто не знает, то он водил жену и в «Мабиль», и в «Бюлье», и во всякие «Эльдорадо», чтобы показать ей кокоток и с того, и с этого берега Сены…
Справив, таким образом, медовый месяц, молодые вернулись в Петербург с опустевшим кошельком, с возросшим числом чемоданов и картонок, с запасом забавных и приятных воспоминаний, с упрочившимися дружескими отношениями.
Все родные встретили Мимочку с распростертыми объятиями. Теперь это была уже не бедная невеста, которую тетушки не прочь были осадить и унизить при случае… Теперь это была генеральша, дивизионная командирша, жена почтенного и обеспеченного человека, дама со свежими туалетами из Парижа, с положением в свете.
Вслед за положением в свете, Мимочка не замедлила приобрести и так называемое «интересное» положение. Надо сказать правду, что последнее положение было довольно тягостно, и если бы maman и Спиридон Иванович не ухаживали за ней, как за богиней, кажется, Мимочка наложила бы на себя руки. Но когда кончилось все мучительное и неприятное, когда наследник Спиридона Ивановича, заняв предназначенное ему место в мире печали и слез, принялся оглашать своими воплями генеральские хоромы, и когда Мимочка встала и поправилась, у неё было хорошо на душе – и она была довольна. Довольна и тем, что похорошела и пополнела, и тем, что у неё все-таки есть уже свой настоящий, живой бэби, тогда как подруги её, три сестры Полтавцевы, все еще рисуют на фарфоре и поют итальянские арии и цыганские романсы, в тщетной надежде привлечь этими ариями кого-нибудь, кто бы дал им «une position dans le monde» и живого настоящего бэби.
A у Мимочки есть уже и то, и другое. И хотя все три сестры Полтавцевы, приезжая к Мимочке, любуясь бэбичкой и целуя взасос его пухлые ручки и ножки, и говорят в один голос, что они понимают только брак по любви, и что ни одна из них не выйдет иначе, как по любви, – Мимочка отлично знает, что это фразы, и что подвернись тогда Спиридон Иванович не ей, а им, – все три сейчас же пошли бы за него. Шутка-ли? Командует дивизией, и целая дивизия смотрит ему в глаза. A что еще ждет его впереди? Карьера Спиридона Ивановича далеко не кончена… Глупо было бы отказаться от такой партии.
Отчего же теперь, на шестой год замужества, Мимочка скучает? Отчего она худеет и бледнеет? Чего ей недостает? У неё есть семья. С нею её сын, её муж, её мать. У неё есть деньги, есть экипажи, есть ложа в Михайловском театре. Чего ей еще? Мимочка и сама не знает, чего она хочет. Ничего ей не нужно. Ей просто надоело жить. Ей совсем, совсем все равно: жить или умереть. Умереть? Да хоть сейчас! Она так и говорит, и бедная maman не может слышать этого без слез и вздохов. Она видит, что дочь просто больна, что она тает, что она с каждым днем становится раздражительнее, слабее… Maman умоляет Мимочку посоветоваться с доктором Варяжским (maman верит в него как в Бога). A Мимочка упрямится, сердится, говорит: «Ah, laissez doue! je me porte а merveille! Je suis tout-à-fait bien!» И maman вздыхает, а Мимочка худеет и бледнеет.
Тетушки тоже озабочены переменою в наружности Мимочки.
– Но как Мими дурнеет! – говорит тетя Софи. – И с чего это она все хворает?
– Старый муж, – коротко замечает тетя Мари.
– Ну, можно-ли так смотреть на вещи? – с упреком говорит тетя Жюли. – И потом: старый, старый… Enfin elle а un enfant. Qu'estce qu'elle a à se plaindre?
– Annette думает, что это роды ее так истощили, роды и хлорофирмованье, и…
– Вот старину вспомнили! Напротив, она тогда так поправилась.
– A я убеждена в том, что она просто от безделья хворает, – строго говорит тетя Жюли. – Ведь она целыми днями палец о палец не ударит. Возьмите у меня Зина: и обед закажет, и чай разольет; потом идет в Гизье, потом поет вокализы… Каждая минутка у неё занята. И посмотрите, какой у девочки цвет лица, как она здорова. Говорят: Петербург, Петербург… Вздор! Везде можно быть здоровой. A Мимочка… Да веди я такой образ жизни – я бы давно умерла.
И тетушки говорят правду. Мимочка дурнеет, Мимочка скучает, Мимочка ничего не делает. Maman так нежно любит ее, что всякое занятие, хотя бы самое пустое и легкое, считает непосильным и обременительным для Мими. Все заботы по хозяйству, все заботы о ребенке maman взяла на себя, предоставляя Мимочке кататься, одеваться, выезжать и принимать. Сначало-было эти занятия и удовлетворяли Мимочку, но теперь и они ей постыли. Да и ничто уже ее не удовлетворяет… Говоря словами Шопенгауера, – она потеряла аппетит к жизни…
И рядом с овладевающей ею апатией в ней наростает инстинктивное раздражение против maman и Спиридона Ивавовича, – раздражение, близкое в антипатии. Она не знает, чем они ей мешают, чего её лишают. Она только знает, что с каждым днем они становятся все более и более чуждыми и тягостными ей. Она смутно чувствует, что тут же подле неё они создали себе жизнь, в которой им тепло и привольно и в которой она запуталась и бьется, как муха в паутине. И не выкарабкаться ей из этой паутины, потому что соткана она из нежнейшей заботливости о ней же. Едет ли она в театр, на вечер – непременно или maman, или Спиридон Иванович сопутствуют ей, и она не может сказать слова, сделать шага, который не был бы им известен и не вызвал бы их комментариев. Мимочка видит, что Спиридон Иванович просто ревнует ее, – конечно, даже и тетушки замечают это. Но он не хочет в этом сознаться, и свое недоверие маскирует словами: «так-де не принято»… «это неловко»… «так не делается»… И делается все так, что Мимочке жизнь с каждым днем становится все более и более постылой.
Maman и Спиридон Иванович скоро сжились и сдружились. Они понимают друг друга с полуслова. Служба Спиридона Ивановича, его смотры, комиссии, проекты живо интересуют maman, которая, еще живя с покойным папа́, сроднилась с военным делом. Мимочке же все, относящееся к служебной деятельности мужа, кажется глупым и скучным. Ей кажется, что он только нарочно болтает перед maman: «Комиссии, ре-орга-ни-за-ци-я… Со штыком или без штыка»… A maman притворяется, будто ей это интересно! Кроме разговора о службе, у них есть еще разговор о воспитании детей, которого она тоже слышать не может. Мимочка знает, что, как ни воспитывай детей, какие книжки ни читай, все равно дети будут кричать и пачкать пеленки, а потом капризничать и не слушаться. И никаких теорий не нужно. Нужна хорошая няня, а для этого нужны хорошие деньги. Чего же они переливают из пустого в порожнее?
Но хуже всего, невыносимее всего – это их разговор о политике. Политика – bête noire Мимочки. Она в газетах читает только последний лист, потому что ее интересуют покойники и объявления о распродажах, а maman и Спиридон Иванович осиливают всю газету от A до Z; затем каждый день за обедом пережевывают передовую статью. Эти толки о Бисмарке, о Вильгельме, об Италии и Австрии, о скучнейшей Болгарии – непременно сведут с ума Мимочку или сведут ее в могилу. Что ей Кобургский, что ей Баттенберг?! Ей двадцать шесть лет; ей бы теперь надо жить, смеяться, радоваться, а не сидеть здесь, между седой maman и лысым Спиридоном Ивановичем, который сопит, и харкает, и плюет, и подливает себе в вино amer picon. И Мимочка, сердясь на Баттенберга, капризно отодвигает от себя тарелку с котлетами, которые опротивели ей, как и все у неё в доме, и говорит: «Encore ce Battenberg! Il m'agace à la fin!»
И maman вздыхает, а Спиридон Иванович хмурится.
Вот Нетти Полтавцева вышла замуж за молодого человека, – положим, за легкомысленного и ненадежного молодого человека, – но как они живут, Боже мой, как они живут! Правда, что они проматывают капитал, и старики Полтавцевы со страхом и неодобрительно покачивают на это головами. Правда, что поклонник Нетти как бы крепче и крепче приростает к дому, так что многие уже, говоря о нем, многозначительно улыбаются; правда, что и сама Мимочка вслед за maman и тетками повторяет, что Нетти на опасной дороге; правда, что и сама Мимочка, по совету тети Жюли, умышленно опаздывает сроком при отдаче визитов Нетти, – но что ж из этого? зато Нетти веселится, Нетти живет… Нетти одевается эксцентрично, Нетти ездит в оперетку, в маскарады, в рестораны, смеется над всем и всеми и довольствуется мужским обществом. О ней много говорят и нехорошо говорят; но она смеется и над этим. Муж терпит, и все терпят… И вокруг Нетти жизнь и веселье играют и искрятся, как шампанское, которое не сходит у неё со стола.
Прежде Мимочка была её подругой; но теперь maman и Спиридон Иванович наложили veto на эту дружбу. Они находят Нетти слишком легкомысленной и видят тут дурной пример для Мимочки. И Мимочка не отдает ей визитов, потому что, конечно, раз она на опасной дороге… Но Мимочке очень жаль, что она на опасной дороге, потому что не будь она на опасной дороге – ей было бы так весело у Нетти… Она все-таки добрая, эта Нетти, и так смешно болтает, и такая бойкая… Да что Нетти, Мимочке и у трех сестер Полтавцевых веселее, чем у себя дома. они поют, играют, танцуют, мечтают… они всегда влюблены, всегда говорят о капитанах и поручиках, о поклонниках Нетти… У них есть мечты, надежды, планы на будущее; у них все впереди. A она? Чего ей ждать? На что надеяться? Жизнь исчерпана. Иллюзий никаких. Она знает жизнь, знает людей, знает, что такое брак, что такое эта пресловутая любовь – une horreur! И тетя Мари еще говорит ей: «Смотри, не влюбись!» Ей – влюбиться! Да ей и жить-то не хочется… И лучшие годы ушли, ушли безвозвратно… Она уже старуха. Ей двадцать шесть лет. Да, конечно, это – старость… Она чувствует себя такой старой, старой, такой отжившей…
И Мимочка скучает, и Мимочка худеет и бледнеет.
К весне нервное расстройство её доходит до такой степени, что когда в один прекрасный вечер Спиридон Иванович предлагает дамам на обсуждение вопрос, где им провести лето: в деревне или на даче, – с Мимочкой делается истерический припадок, настоящий истерический припадок – с хохотом, криком, конвульсиями… Maman в отчаянии. Вот до чего дошло! И чего она смотрела, как допустила?!.
Скорее, скорее надо принять энергические меры. Теперь Мими сдается; она согласна посоветоваться с доктором Варяжским. Maman так верит в Варяжского! Он принимал у Мимочки, он раз уже спас ее от смерти, он знает её натуру… И чудесный человек, внимательный, веселый… Не мальчишка какой-нибудь, а солидный почтенный человек, профессор… Maman верит в него как в Бога. Теперь все спасение в докторе Варяжском. Как он скажет, так они и сделают. Скажет: ехать на Мадеру – поедут на Мадеру… Спиридон Иванович дал денег. Нельзя останавливаться перед расходами, когда дело идет о сохранении жизни и жизни близкого человека. Как Варяжский скажет, так они и сделают.
– Кого я вижу! Мое почтение! – говорит доктор Варяжский, впуская в свой кабинет maman и Мимочку и мельком оглядывая, сверх очков, приемную, полную пациентов всякого вида и возраста, шушукающих по углам и перелистывающих журналы в ожидании очереди.
Мимочка, войдя в кабинет, устало опускается в мягкое кресло около письменного стола и слабым голосом, неохотно и односложно, отвечает на расспросы доктора, а maman переводит озабоченный взгляд с доктора на дочь и обратно, стараясь прочесть что-нибудь в выражении его лица. И испуганное и любящее воображение видит уже за спиной любимой дочери страшные, грозные призраки: чахотка, смерть от истощения… Но нет, доктор спокоен, доктор весел.
– Так вы думаете, Кронид Федорович, что можно победить эту ужасную слабость?
– Да, я думаю, что в этом нет ничего невозможного.
– Ах, дай Бог, дай Бог!.. Но, знаете, она не все вам говорит. Она так терпелива, так терпелива; но ведь я вижу, как она страдает! – И maman, перебивая Мимочку, начинает, с волнением и грустью в голосе, рассказывать Крониду Федоровичу подробнейшим образом о том, как Мимочка задыхается от восхождения на лестницу, как она плачет без всякого повода, как она сердится на горничную, на бэби, как она худеет, что видно по её лифам, как вчера она скушала за обедом только полкотлетки, а сегодня и т. д.
– Так-с, – говорит доктор, прописывая рецепт. – Ну, а что вы думаете делать летом?
– Ах, Кронид Федорович, это главное, с чем мы к вам приехали. Как вы скажете, так мы и сделаем. Куда бы вы нас ни послали… вы знаете, мы не стеснены ни деньгами, ни временем. Я уже думала, что, может быть, морские купанья… за границей…
– Да, конечно; хорошо и за границей. A чтобы вы сказали о Кавказе? Вы не бывали на Кавказе?
– Нет; но я от многих слышала, что там все так еще примитивно, не устроено… Ни квартир, ни докторов… Говорят, ужасные коновалы… И есть нечего…
– Ну, все это очень преувеличено. И поесть что найдется, не так же ужь мы избалованы, А что касается докторов, – ведь вы, кажется, делаете мне честь доверять мне?..
– О, Кронид Федорович, вы!.. В вас я верю как в Бога!.. На вас вся моя надежда!
– Ну, так изволите видеть, другого доктора вам и не понадобится. Я сам буду лечить Марью Ильинишну…
– Как, вы будете там?.. О, это меняет вопрос… Если вы там будете… Когда же вы там будете?
– Вот к началу сезона; знаете, ужь где дамы, там и я. A там все дамы. Железноводск так и зовут: дамская группа.
Мимочка несколько оживляется. Ей хочется ехать на Кавказ. Нетти провела лето в Кисловодске и вернулась с очень приятными воспоминаниями. Там она, главным образом, и эмансипировалась, и оттуда же вывезла своего нынешнего обожателя. A главное, Мимочка сейчас, сидя здесь, впервые созвала ясно, чего именно ей хочется. Ей хочется уехать куда-нибудь одной. Она возьмет с собой Катю-горничную и уедет, а они все пускай делают, что хотят. Доктор отмечает про себя это оживление и продолжает, изредка косясь на Мимочку, сообщать maman необходимые сведения о Железноводске. Мимочка попьет железные воды и покупается в ваннах месяца два, а там еще съездит на месяц в Кисловодск, так сказать, для полировки, и к осени она так поправится, что ее узнать нельзя будет.
– Дай Бог, дай Бог! – говорит maman с недоверчивой и грустной улыбкой, и, деликатно просунув в руку доктора красненькую бумажку, она выходит вслед за Мимочкой из кабинета, пропуская очередную пациентку.
– Что ж, Мими, – говорит maman, садясь в карету подле дочери: – что ты скажешь о его идее? Я думаю, что следует ехать. Раз он сам там будет… Ты бы поехала?
Мимочка молчит. её минутное оживление снова сменяется выражением угнетенности и апатии. Maman, взглянув на нее, умолкает на пять минут, по истечении которых она повторяет свой вопрос.
– Ну, что говорить об этом! – отвечает Мимочка. – Мало ли чего я хочу… A он же скажет… Он опять скажет… (Мимочка задыхается.) Он скажет: в деревню! – И Мимочка заливается горькими слезами.
Maman в отчаянии и старается улыбнуться. – Ну, полно, полно, не волнуйся так, голубка!.. Никогда мы не поедем в деревню… Он тебя так любит… Он сделает все, чего ты захочешь. Hier encore il m'а dit… Полно, не плачь же; это так истощает!.. Где твой sel de vinaigre?.. Понюхай, голубка, это ты устала… Куда же мы: к Жюли или в лавки?
– К Кнопу, – рыдая, говорит Мимочка: – мне надо к Кнопу.
Едут к Кнопу. Дорогой дамы продолжают обсуждать совет доктора Варяжского. Понюхав sel de vinaigre и высморкавшись, Мимочка высказывается определеннее. Она бы поехала, конечно, без Спиридона Ивановича (ему, впрочем, и нельзя ехать). Беби тоже пускай останется с maman. Взять его с собой Мимочка не может. Она и то больна от детского крика, а если за ней еще будут везде таскать ребенка, – она никогда не поправится. К тому же, везти бэби – значит везти няньку и подняньку, и доктора. Варяжский не лечит детей. Что они будут делать без детского доктора? Maman разве хочет уморить бэби? Нет, пускай она с ним здесь останется, а Мимочка уедет одна, с Катей…
Maman соглашается с Мимочкой во всем, кроме одного пункта. Отпустить без себя дочь, у которой делаются обмороки и припадки, отпустить ее с молодой и неопытной девчонкой, – нет, это немыслимо. Maman сама поедет с ней. A кто же останется с бэби? Может быть, тетя Жюли возьмет его с няней к себе на дачу? Ну да, она возьмет его!.. У Кнопа все заботы мгновенно поглощаются заботой о выборе зонтика. Мимочка переворачивает весь магазин в поисках за ручкой зонтика, которую она видела чуть ли не во сне. Мимоходом она находит много новых и полезных, практичных и удобных предметов, которые могут ей пригодиться в предстоящей поездке, и забирает, их. Так что, когда она садится с maman в карету, за ними выносят ворох пакетов и картонок. Мимочка имеет несколько освеженный и успокоившийся вид.
– Ты не слишком ли утомилась, Мими? Может быть, отложить Жюли до другого раза? – спрашивает maman.
– Нет, нет, ужь лучше за одно, – говорит Мимочка, закрывая глаза.
Тетя Жюли принимает по средам, Утром у неё визиты и чай; вечером – карты и через среду – танцы для Зины и молодежи.
Тетя Жюли – почтенная и умная женщина с большим характером. Сестры говорят о ней: «Julie est une femme de beaucoup d'esprit, mais elle manque de coeur. C'est tout le contraire d'Annette».
Тетя Жюли – безупречная жена, хозяйка и мать. Она прекрасно воспитала двух старших детей: Вову, румяного кавалериста, и Зину, получившую образование у Труба. И Вова, и Зина составляют гордость и радость матери, которой, впрочем, Господь послал испытание в лице младшей дочери Вавы, болезненной, капризной и причудливой девочки. Ее лечат, исправляют. но безуспешно. И до сих пор Вава – кошмар, язва и крест тети Жюли.
Когда maman и Мимочка входят в темно-лиловую гостиную тети Жюли, они застают там много дам и несколько молодых людей, товарищей Вовы. Перекрестный говор стоит в комнате.
– A вы опять в Мерекюль?
– Да, в Мерекюль. Мы всегда верны Мерекюлю. A вы?..
– Oh, je n'aime pas а avoir une дача; j'aime mieux rester ici. Тогда ездишь один день туда, один сюда…
– Et Louise?.. Elle est toujours à Naples?..
– Comment? Le bordeau avec le rose pâle… oh, mais quand c'est fait par une franèaise, par une bonne faiseuse… c'est dêlicieux comme mêlange…
– A а вчера была на выставке…
– Как вы находите выставку?
– Ах, мы так хохотали!.. Мы входим и встречаем…
– Et tous les soirs elles vont aux oles. Et tous les soirs c'est la même chose. C'est triste…
Мимочку встречают вопросами о её здоровье. Maman сообщает ближайшим соседкам, что они только-что от Варяжского.
– Как это вы верите Варяжскому? – с ужасом говорит тетя Мари, стряхивая пепел с папироски. Он зарезал одну мою знакомую. Она умерла под ножом. A потом оказалось, что вовсе не нужно было делать операции… C'êtait une grossesse…
– Ты смешиваешь, Мари. Ты это о Лисинском рассказывала.
– Будто? Ну, может быть. Все равно. Все они стоют один другого.
– Отчего вы не попробуете гомеопатии? – говорит дама-гомеопатка. – Я убеждена, что это так помогло бы вашей дочери. Именно в нервных болезнях…
– Да, я не понимаю, – продолжает тетя Мари, закуривая новую папироску, – отчего вы ездите к Варяжскому? Ведь он акушер… Si c'est une maladie de nerfs, отчего вы ее посоветуетесь с Мержеевским?
– A я бы свозила ее просто к Ботвину, – говорит тетя Жюли. – Не может быть, чтобы она так худела без всякой причины. Он определил бы болезнь и сам рекомендовал бы вам специалистов, если бы в них оказалась надобность. Я верю только Боткину.
– И Боткин ошибается, – говорит дама-гомеопатка. – Нет, серьезно, попробуйте гомеопатию. Ведь вот я сама вам налицо живая реклама гомеопатии. Подумайте, сколько я лечилась, у кого я ни лечилась, чего ни принимала… И вот только с тех пор, что я лечусь у Бразоля…
– Бразоль, а, Бразоль!.. Я встречала его в обществе. Il est très-bien.
– Он женат?.. На вом он женат? Разговор о медицине становится общим.
– Бразоль? Да, на ком же он женат? A Соловьев, вот удивительно добросовестный доктор. Как же, как же… У него своя лечебница… И он так занят, так занят… A барон Вревский… Вы шутите? нисколько… Изумительный случай… Вылечил слепого, настоящего слепого, совсем слепого, которого я видела своими глазами… Это вода или электричество… Enfin, il rêussit… Конечно, и вера очень много значит… – О, еще бы!.. Например, отец Иоанн… Oh, ce n'est plus du tout la même chose… Vous croyez? Mais c'est un saint!!. – Грешный человек, je ne crois pas а sa saintetê. C'est la mode, voilà tout… – О, не говорите… Еслибы вы его видели… маленький, худенький… и во взгляде у него что-то есть, что-то такое свыше… Он у нас пил чай и ел фрукты… Он очень любит виноград… Конечно, надо иметь веру… О, да, вера – это все!.. Ho кто еще делает чудеса, – это Батмаев… – Qu'est ce que c'est que ce Батмаев? Est-ce que c'est encore un saint? – Non, non, c'est un mêdecin… Я могу вам дать его адрес…
Под шумов maman рассказывает тете Жюли о том, что Варяжский посылает их в Железноводск, и старается выведать, не возьмет ли она на лето беби с няней. Тетя Жюли возьмет их к себе с радостью на все лето, если maman согласится взять с собой Ваву в Железноводск. Мержеевский советовал удалить ее на время из семьи и велел ей летом принимать железо. И они все вздохнут свободно, когда Вава уедет. Она становится невозможна. Все в доме из-за неё перессорились. Брат предсказывает, что она кончит на виселице, и советует отослать ее года на два во Францию или хоть в Швейцарию, в какой-нибудь пансион. Отец и слышать об этом не хочет, он всегда держит сторону Вавы. Господи, если кто-нибудь возьмет ее!.. Услуга за услугу. Вава за бэби, бэби за Ваву. И дело улаживается.
За обедом maman сообщает Спиридону Ивановичу о результатах визита к Варяжскому и о переговорах с тетей Жюли. При упоминании о Кавказе Спиридон Иванович оживляется и приходит в прекрасное настроение. На Кавказе протекли лучшие годы его жизни, лучшие годы его службы. У него и поднесь много знакомых в Тифлисе, в Пятигорске. Чудный край, чудные воспоминания. Шашлык, кахетинское, нарзан и кавалькады в лунные ночи! Будь Спиридон Иванович свободен, он и сам поехал бы с дамами. Конечно, пускай Мими проедется, полечится. Кавказское солнце, железные води непременно восстановят её здоровье. Может быть, в августе, ему удастся самому приехать за ними. Пускай, пускай едут. Одной ей, конечно, нельзя ехать. На водах чорт знает какое общество. Но с maman и с Вавой можно смело ехать. Во сколько же приблизительно обойдется им такая поездка?
В Петербурге – май. Холодный ветер поднимает на улицах столбы пыли, но яркое солнце, светлые газовые вуали и раскрытые дамские зонтики, грохот колес, сменивший величавую тишину зимы, – все это говорит уже о весне, и яснее всего говорит о ней чистое, голубое небо, в котором сквозит светлая надежда, манящее обещание. Оно говорит, что где-то там, далеко от гранитных набережных и каменных домов, от пыльных улиц и скверов с тощей зеленью, идет уже весна, настоящая весна с её легким дыханием, с трелями соловьев и жаворонков, с ароматом сирени и черемухи. Та весна, которою насладится всякий, кто только хочет и может вырваться из душного и пыльного города. И кто хочет и может – спешит сделать это.
На вокзале Николаевской железной дороги суета и оживление. Артельщики, носильщики снуют с багажем, сталкиваясь в дверях. В буфете стучат ножи, звенят стаканы, слышен говор, восклицания, шарканье ног, суетливый шум движущейся толпы.
На платформе, перед высоким синим вагоном, стоит элегантная группа провожающих Мимочку. Толстый Спиридон Иванович в пальто на красной подкладке; высокая и величественная тетя Жюли с длинным лорнетом, в который она брезгливо оглядывает окружающую публику; румяный и толстый Вова, любимец тети Жюли, её радость и гордость; красавица Зина в огромной модной шляпе и крошечной модной кофточке, с двумя беленькими болонками, которые смотрят на Божий мир так же надменно и безучастно, как и их госпожа; m-me Lambert, три сестры Полтавцевы под густыми вуалями, тетя Мари с сыном, тетя Софи с мужем. Мимочка сидит уже в вагоне с своей собачкой, которую она не решилась оставить в Петербурге, и нюхает sel de vinaigre. Она ужасно устала, и потом все они так ей надоели. Ужь поскорее бы ехать. A тут еще Спиридон Иванович влезает в купэ и, еле поворачиваясь между диванами, осведомляется о том, удобно ли ей?.. Все, все прекрасно!
Бава, худенькая, черноглазая девочка шестнадцати лет, стоит на платформе с отцом и, держа его за обе руки, дает ему честное слово не ссориться с теткой и вообще быть умницей и не такой, как в Петербурге. И Вава, в свою очередь, берет с него слово, что он будет писать ей и много, и часто.
Maman суетливо и озабоченно перешептывается с тетей Жюли, отдавая ей последние инструкции насчет бэби, няни и остающейся прислуги. Потом выражение лиц обеих меняется: maman выражает соболезнующее участие, тетя Жюли – терпеливое смирение; очевидно, она говорит о кресте, который она несет, – о Ваве.
– Я понимаю, что это обуза, – говорит тетя Жюли, – но я тебе отплачу при случае. И главное, чтобы она не ходила одна.
Две старшие Полтавцевы, улыбаясь m-me Lambert, играют с болонками Зины; младшая, кокетливо вращая глазами, говорит Вове, что она не верит ни в дружбу, ни в любовь.
– A по-моему это все-таки сумасшествие, – говорит тетя Мари: – ну, куда они едут? Ведь они там будут с голоду умирать. Я отлично знаю, что Крым, что Кавказ. Голод, скука, грязь. Брошенные деньги. И что они так верят этому Варяжскому? Как будто нет докторов за границей?
– Еще бы! – подтверждает тетя Софи. – Нас тоже посылали в Эссентуки, но, конечно, мы поедем в Карлсбад. Как можно! – Последний звонок. Вава крепко целует отца и, взвизгнув, стремительно бросается в вагон, сбивая с ног кондуктора. Тетя Жюли обменивается страдальческим взглядом с Зиной. Бледная Мимочка показывается у окна и улыбается своим. Все кивают ей, кланяются, улыбаются. Bon voyage! Bon voyage!
Спиридон Иванович смотрит на нее добрым, ласковым взглядом. И поезд, не дрогнув, тихо трогается с места и выходит из-под темной арки.
Maman крестится, Мимочка зевает, Вава выходит из купэ.
Вот и конец платформе, и конец забору, и конец огородам. Казармы, глядевшие издали на отходящий поезд всеми своими окнами, скрылись, и поезд вылетел в чистое поле и понесся на всех парах.
Maman производит осмотр вещей. Все-ли здесь?.. все-ли на месте? A где Вава?..
– Должно быть в корридоре, – лениво говорит Мимочка, закрывая глаза.
– Это она, кажется, поет. Слышите? Какая сумасшедшая! – И Мимочка зевает.
Maman несколько смущена тем, что Вава сейчас же от них убежала. как-то она довезет эту странную девочку! Главное, надо действовать на нее лаской и мягкостью. И отец просил ее об этом, и Мержеевский тоже говорил. Конечно, такая тонкая, нервная натура. У maman и у тети Жюли совершенно противоположный взгляд на воспитание. Maman всегда находила, что тетя Жюли слишком крута с Вавой. – On ne prend pas les monches avec du vinaigre, mais avec du miel. Maman покажет, что можно ужиться и с Вавой. Жюли – est une femme de beaucoup d'esprit, mais elle manque de coeur. A maman – напротив: у неё сердце на первом плане, а ум на последнем, по её собственному выражению. Она будет действовать на Ваву лаской.
Вава стоит в корридоре у открытого окна и во все горло поет:
Это дико и смешно, но maman, подумав, решается оставить ее в покое. Пускай она стоит там и поет, – она больная. Сначала надо приручить ее, а потом уже стараться перевоспитать ее.
И maman, осторожно выглянув в щелку двери, садится на свое место и снова начинает пересчитывать вещи, ощупывая у себя на груди замшевую сумочку с деньгами.
Мимочка сняла дорожную шляпку от Ivroz, расстегнула кофточку и, лежа на бархатном диване, играет со своей собачкой, теребит ее за уши, гладит по головке и говорит с ней:
– Ну, что, Моничка, ну, что, душка моя? Моничка чаю хочет? Да?.. Дадут, дадут Моне чаю. Как можно, чтобы мосенька у вас легла спать без чаю! Спроси, Моня, бабушку, где вам чаю дадут? Да, да, Сабинька, чаю… Du thê… Et du sucre, oui, un peu de sucre.
В Любани мосеньку поят чаем с сахаром и сухариками. Дамы тоже пьют чай, поданный в вагон высоким, молодцеватым кондуктором, на которого красная подкладка и щедрость Спиридога Ивановича сделали должное впечатление.
Темнеет. Мимочка укладывает мосеньку, maman укладывает Мимочку, кондуктор поднимает диван для Вавы, которая располагается над maman, задергивает фонарик, и в купэ водворяется темнота и тишина, нарушаемая только похрапываньем мосеньки, свернувшейся клубочном на своей стеганой перинке.
A поезд летит, стуча и гремя, летит через рвы, мосты и болота и поет свой однообразный, дикий гимн, убаюкивающий усталых пассажиров.
Maman чувствует себя прекрасно. Уложив Мимочку, которая сегодня так спокойна и ни на что не жалуется, maman надевает туфли; сняв чепчик, повязывает голову косынкой и с удовольствием растягивается на диване. Ну, вот они и выехали. Maman очень надеется на то, что воды и перемена воздуха благодетельно подействуют на её бедную больную. И потом Варяжский будет там, а это – главное. С этой стороны, maman совершенно спокойна. Она сознает, что ей и самой приятно будет проехаться, проветриться, отдохнуть на время от дрязг с прислугой, от постоянной мысли и заботы об обеде, о говядине, о кашке для бэби, и его ванночке, о ценах на сахар и свечи, о белье и керосине. Три месяца полного отдыха! За бэби нечего тревожиться. Он в надежных руках, и уход за ним будет образцовый. К тому же Спиридон Иванович будет наезжать в Петергоф и навещать его. К осени Спиридон Иванович ждет Монаршей милости и, вероятно, дождется. Следовательно, и тут все хорошо. А они тем временем проедутся, проветрятся, соберут запас сил и здоровья в зиме. Вава, лежащая над головой maman, может, конечно, наделать хлопот, – ну, да что Бог даст. Главное, действовать на нее мягкостью. Катя будет везде сопровождать ее; тетя Жюли положила Кате жалованье от себя и заплатила за проезд её в один конец. И вообще тетя Жюли очень щедро отпустила и на лечевнье Вавы, на её стол, квартиру, непредвиденные расходы. Maman везет такую кучу денег, что наверное не будет спать ночей из страха воров. A сестры еще говорят, что Жюли скупа. Нет, она не скупа. Она педантка, она аккуратная, но она не скупа. Например, доктору, который будет лечить Ваву, она положила двести рублей за лето. Maman находит, что это ужасно много. Неужели и Мимочке заплатит Варяжскому столько же? Ну, нет. Мало они переплатили ему в Петербурге! И ста за глаза довольно. Или ужь так и быть, дать полтораста. Maman верит в него как в Бога. И он, действительно, славный, симпатичный человек… и belhomme. Но все-таки сто – за глаза довольно. Сто?.. полтораста?.. сто?..
И не решив этого вопроса, maman начинает тихо храпеть.
Мимочка лежит на соседнем диване, грациозно положив на руку свою хорошенькую головку. Ей приятно так лежать; ей здесь лучше, чем у себя в кровати. Там, во время истомившей ее бессонницы, ее окружала такая тишина, такое безмолвие, но зато в ней было смятение, была буря. Все в ней дрожало, билось, стучало, колыхалось. Какая мука, какое томление! A здесь наоборот, – здесь весь шум, все беспокойное извне, и это так хорошо на нее действует. Ей приятны и свистки, и звонки, и это покачиванье и подрагиванье дивана, и стук колес, и дребезжанье стекол, и побрякиванье пепельницы. Этот хаотический однообразный шум убаюкивает ее. Ей хорошо так лежать, и она думает о своих новых платьях. С какой шляпкой она будет надевать свое платье mousse? Она везет с собой пять шляпок, но ни одна из них не идет к платью mousse, – разве если снять с черной шляпы голубые цветы и положить бледнорозовые и ленту mousse. И Мимочка обдумывает эту шляпку. Но что хорошо, что бесспорно хорошо, это – её амазонка. У неё не было ни одного лифа в жизни, который бы так сидел. Восторг! Когда амазонку принесли от Тедески, и Спиридону Ивановичу попался счет на глаза, он ворчал за расходы, и она тогда так плакала. Глупая! Чего было плакать, когда лиф сидит так дивно. Но с кем она будет ездить? Варяжский будет там. Он ей очень нравится. Он такой высокий, стройный. Он сказал: – Я посмотрю, как вы будете там скучать. – Может быть, они будут соседями. Во всяком случае, они будут встречаться. Они познакомятся. Это ничего, что он доктор. Он такой же генерал, как и Спиридон Иванович. Они познакомятся и будут вместе ездить верхом. Он, должно быть, хорошо ездит верхом. Он…
И Мимочка, закрыв глаза, видит отчетливо образ доктора Варяжского; понемногу образ этот начинает выглядывать на нее и из спинки бархатного дивана, и из дверей с зеркалом, и из дребезжащих стекол, задернутых синей шторкой, и с потолка, в котором мерцает синий фонарик, задернутый лиловой занавеской. И влияние ли этого образа, доверие ли в своему врачу, усталость ли, только Мимочка засыпает, засыпает без хлорал-гидрата, без валерианы, и видит во сне доктора Варяжского.
Вава бодрствует больше всех. Ей вовсе не хотелось спать. Она бы и теперь охотно стояла еще у открытого окна, вдыхая ночной ветерок, глядя, как роща убегает за рощей, как зажигаются огоньки в поле, как загораются на небе звезды. Но она дала честное слово слушаться, а потому не успела тетка заикнуться о том, что пора спать, как Вава уже лезла на верх. Теперь ей жаль, что она сюда залезла. Ей тут душно и скучно; к тому же надо смирно лежать, чтобы не будить maman и Мимочку.
Вава рада, что она едет на Кавказ, и главное – едет одна. Вава считает, что она едет одна. Она знает, что maman и Катя будут так поглощены заботами о Мимочке и о её комфорте, что им будет не до неё. И она будет свободна. А для неё это – главное: быть свободной и целый день быть на воздухе. Какое счастье!
Она будет гулять там по горам и по лесам, и никакой француженки или англичанки не будет у неё за спиной, чтобы отравлять ей её удовольствие. Там будет тепло, там будет красивая местность: горы, зелень, солнце… Будут новые лица, новые знакомства. Может быть, там, наконец, она увидит и узнает тех хороших, тех замечательных людей, встречи с которыми она так жаждет, так ждет. Таких, как Вашингтон, Кромвель, Вильгельм Телль, Жанна д'Арк, мать Гракхов… Не может быть, чтобы таких людей не было. Если они были в истории, они были в жизни, они есть и теперь. Она только не встречала их. Но это случайность. И она еще встретит их, потому что ей так хочется, так хочется познакомиться с такими людьми, пожить в их близости, поучиться у них, возвыситься до них… Никогда она не поверит тому, что весь мир заселен такими людьми, как их знакомые. Ох, ужь эти знакомые! Можно ли жить так бессмысленно и тупо! Кажется, если бы жадность, зависть и тщеславие немножко не подталкивали их, они совсем заснули бы, застыли бы. И такой жизнью, такой пустой, бесцельной, бессмысленной и низменной жизнью живет большинство тех, кого она знает. Так живут её мать, сестра, тетки… Над ней смеются, ее зовут чудачкой и фантазеркой за то, что ей хочется чего-то другого, более благородного и осмысленного. Она понимает, что должна казаться им несносной, но она не может винить себя за это… Отец – он не такой, как они все; он-то, голубчик, хороший. Он и умен, и добр, и как он добр к ней! Еслибы не он, – она, кажется, давно убежала бы из дому. Отец – прелесть! Но все-таки и он трусит… да, трусит жены и сестер её и уступает им. Зачем? Он чуть-что не прикидывается таким же, как они, а если и обнаруживает лучшие стороны своей души, то делает это как бы шутя, как бы подтрунивая над собою и извиняясь перед ними. Зачем? Чему, кому он уступает? Чего боится? Отчего не повернуть по-своему, не повести их за собою? То ли дело быть смелым, твердым, сильным… А все, кого она знает, все, все такие…
Но не может быть, чтобы не было настоящих людей. Она их только еще не встречала. Может быть, в их кругу их почти и нет. Но ведь мир велик. Есть же где-нибудь простые, честные, трудолюбивые и здоровые люди, мужчины энергичные, бескорыстные, великодушные, женщины кроткия, самоотверженные, терпеливые…
Конечно, Вава их узнает. Они научат ее, разъяснят ей все её сомнения. У неё столько сомнений! Она уже думала-было написать письмо Льву Толстому; но ей было совестно. А потом, когда она узнала, что одна её знакомая писала Льву Толстому, это даже не поправилось ей, и она была очень рада, что не исполнила своего намерения. Очень нужно всякой букашке беспокоить такое солнце! Надо самой до всего додуматься, а знакомство с хорошими людьми надо заслужить. И она постарается, она постарается…
Ей кажется, что именно там, куда она едет, где будут горы и орлы, где будет чудная природа, там она и найдет этих хороших людей. Там все будет хорошо, и не будет там ни жеманства, ни пустословия, не будет матери с её холодным, враждебным взглядом, ни брата с его насмешками и издеваниями, ни сестры, этой модной картинки… И поймав себя на осуждении ближних, Вава, как и всегда, ужаснулась собственной мерзости и злобе и сейчас же стала горячо молиться Богу, чтобы Он простил ей её грехи, – и грех осуждения ближних, и страшный грех нелюбви к матери, – чтобы Он помог ей как-нибудь перетерпеть все это и приготовиться к жизни, чтобы Он поддержал и не оставлял ее и дал бы ей сил и здоровья душе и телу. И с молитвой на устах и в мыслях, худенькая черноволосая Вава заснула на своей вышке, над мерно похрапывающей maman и бледной, воздушной Мимочкой.
На третьи сутки дамы благополучно высадились в Ростове, где предстояла пересадка. Несмотря на комфорт, с которым они ехали, они устали. И Вава, и Мимочка, сидя у стола в ожидании заказанного завтрака, смотрели настолько кисло и плачевно, что не трудно было признать в них железноводских больных. Мимочка так устала, что даже не в силах была поднести к носу свою нюхательную соль. И откинувшись к стене, она апатично смотрела на бутылки с пестрыми ярлыками, уставленные перед ней. Мосенька лежала подле неё и, высунув язык, тяжело дышала. Вава тоже уже не искала в публике ни Вашингтона, ни матери Гракхов… У неё болела голова, в виски стучало, глаза едва смотрели… К тому же вместо Вашингтона и матери Гракхов она видела около себя с одной стороны знакомую ей по приемной Мержеевского даму, которая трясла головой, с другой стороны – мальчика в пляске св. Витта, который то высовывал язык, то делал какие-то странные телодвижения.
Да и большинство публики говорило уже о близости минеральных вод, этой купели Силоамской, к которой со всех концов России стекались недужные… Бледные истерические дамы, паралитики, желтолицые и угрюмые эссентукские больные, пятигорские больные всякого рода и вида, все это двигалось и сидело в закуренной, дымной и пыльной зале, отдыхая и закусывая в ожидании поезда.
Кого-то внесли на носилках. Мимочка закрыла глаза. Боже мой, неужели все лето им придется видеть эти ужасы! Кажется, лучше умереть, чем продолжать это путешествие.
Но вот среди этой невзрачной, разнокалиберной толпы, обращая на себя всеобщее внимание, вошел в залу с городского подъезда элегантно одетый господин лет тридцати пяти. За ним шел огромный черный водолаз, а носильщик нес изящный чемодан и плэд, стянутый новенькими и красивыми ремнями. Молодой человек дошел до стола, за которым сидели Вава и Мимочка, небрежно заплатил носильщику, небрежно заказал подбежавшему лакею блюдо для себя и блюдо для своей собаки, сел за стол, не снимая монокля, бегло оглядел Ваву и Мимочку, скинул монокль и еще раз, уже пристальнее и внимательнее, посмотрел на Мимочку.
Она никак не ожидала встретить такого элегантного кавалера в этой душной грязной зале, среди таких уродов, и пожалела о том, что недостаточно почистилась и прикрасилась. Вава принялась искренно и довольно громко восхищаться собакой, а Мимочка тем временем рассматривала его бледное лицо с чудесными черными глазами и все подробности его изящного туалета.
Maman, бегавшая устроить Катю, вернулась, задыхаясь от жары и усталости, и села рядом с ним. Дамам подали завтрак. Мимочка неохотно подняла вуаль, ей казалось, что она должна быть ужасна; но она ошибалась, и в этом сейчас же убедил ее взгляд его черных глаз, с удовольствием остановившихся на ней. Мимочке стало весело, как ей давно не было, и с этой минуты все её путешествие стало ей представляться совсем в другом свете. Оно, конечно, немного утомительно, но зато так освежает, встряхивает, так не похоже на петербургскую, монотонную, будничную жизнь.
Maman принялась болтать, и он узнал, что ее зовут Мимочкой, и что она едет на Кавказ. А он? Куда он едет? Может быть, тоже на воды?.. Он бледен, и что-то в его взгляде, в углах рта говорит об утомлении, если не о страдании… И он худ, у него даже слегка впалые щеки… Бедный, он тоже болен, тоже страдает… И так изящен, так изящен… А какие глаза! Ему тоже подали завтрак, и он стал есть, а Мимочка украдкой продолжала свои наблюдения. Все в нем – и манера есть, и манера сидеть, и прическа, и платье – обличало человека из общества.
Вава, между тем, уже гладила его собаку и собиралась отдать ей половину своего цыпленка; но maman так умоляюще посмотрела на нее, что она бросила собаку и приняла свой самый чинный и степенный вид. Ньюфоундлэнд, повертевшись около неё и оскорбившись её внезапным равнодушием, подошел к мосеньке, пробуя свести с ней знакомство. Мосенька, проснувшись и увидав над собой такое чудовище, страшно перепугалась, затрепетала всем телом и принялась ожесточенно ворчать и лаять. Молодой человек отозвал ньюфоундлэнда, и дамы узнали, что его зовут – Rex. Затем все продолжали завтракать; но Мимочке казалось, что что-то сближает ее с этим молодым человеком, – вероятно, общий стол, накрытый общей скатертью, на которой стояла тарелка с хлебом и графин с водой, тоже общие для обоих, или же то, что они оба так красивы, молоды, элегантны и так непохожи на окружающих их захолустных помещиков и растрепанных, измятых провинциалок с папиросками в зубах. Они завтракали, и глаза их часто встречались и говорили что-то друг другу. У него были большие черные глаза; у неё были глаза Мадонны.
Мимочке становилось все веселее и веселее. Эта усталость и легкая головная боль, звон стаканов, шарканье ног и говор пестрой толпы, все это было что-то новое, начало чего-то… И время до отхода поезда пролетело незаметно.
Они сели в дамское отделение, а он сел в соседний вагон, и Мимочке стоило высунуться из окна, чтобы увидеть его, так как он, тоже выглядывал из своего окошка.
И опять поезд летит, летит по зеленой степи, пестреющей весенними цветами. В дамском отделении, кроме наших дам, сидела еще одна дама из Москвы, с которой maman сейчас же познакомилась. Дама, хоть и была москвичкой, но знала пол-Петербурга и не замедлила найти с maman общих знакомых и даже родственников. Дама бывала на кавказских водах и могла дать maman много драгоценных указаний насчет гостиниц, квартир, прачек и т. п. А maman, в свою очередь, рассказала ей о Мимочкиной болезни, о её припадках и бессоннице, и дама-москвичка, поглядывая на разрумянившуюся и развеселившуюся Мимочку, которая ребячески болтала и смеялась с Вавой, не знала, смеется над ней maman или нет?..
На каждой станции он выходил и прогуливался перед их вагоном, поглядывая на Мимочку, которая смотрела на небо или на станцию. И как это сокращало дорогу! Теперь на нем была уже не шляпа, а круглая дорожная шапочка, которая еще более шла к нему. Вава скоро заметила его манёвры и сказала Мимочке: – Кажется, этот красавец для тебя здесь прохаживается. Какие у него глупые башмаки!
Мимочка заступилась за него, говоря, что башмаки как башмаки, и что она видела точно такие на французском актере в его бенефис; вероятно, это в моде…
С наступлением вечера Вава ушла на свой любимый пост – к открытому окошку, провожать заходящее солнце… И стоя там и глядя на розовые и лиловые облака, поминутно меняющие форму, на широкую зеленую степь, Вава испытывала часто находящий на нее прилив любви к Богу и людям. Ей хотелось обнять весь мир, обнять людей, как братьев, дать им света и тепла, хотелось подвига и жертвы, и дела, какого-нибудь хорошего дела, не узкого, как этот изъезженный путь с проложенными на нем рельсами, а широкого, безграничного, беспредельного, как эта степь, как небо, как море, как радость, как любовь… Молодой бледный месяц вырезался уже на потемневшем небе. Солнце скрылось. С его заходом степь менялась и окутывалась тенями. Пробуждался мир духов, мир фантастический… Вава смотрела на молодой месяц и вспоминала недавно прочитанные ею книги о спиритизме. Правда это или неправда? Как живут души, расставшись с телом? Где они? Зачем и как живут? Видят ли они нас? Жалеют ли нас?.. Смешны ли, им наши страдания?.. Жизнь и смерть… Сколько тайн, сколько загадок в природе! Есть ли кто-нибудь, кто все, все знает, или хоть много знает, как Гетевский Фауст? И хорошо ли знать так много, все понимать, все видеть, подобрать ключи ко всем тайнам, или лучше быть такой, как она, ничего не знать и ощущать счастье только от сознания своей молодости, своего полного любви сердца и прелести этой степи и этого молодого месяца?..
Maman и дама продолжали неумолчно беседовать в вагоне. они не могли вспомнить, за кем была замужем дочь Веревкиной от первого брака, которая была раньше невестой Мещерского, зятя Екатерины Ивановны?.. Мимочка тоже не помнила… И Вава не знала… Потом maman стала перечислять даме все, что она везет с собою. Maman держалась того мнения, что если едешь за границу, то можно ехать совсем налегке, так как за границей везде и все можно достать. В России же, особенно в провинции, нигде и ничего нельзя достать, поэтому надо выезжать с запасами. Мимочка сидела одна у открытого окна и тоже глядела на молодой месяц и мечтала. Кто бы он был? Кто он? Куда и зачем едет? Она видела у него обручальное кольцо. Отчего он так смотрит на нее? Понравилась она ему?.. Чем? Красотой? Но она так подурнела в последнее время. Положим, сегодня она все-таки интересна. Она видела себя в зеркале, и сама себе удивилась. что-то есть в глазах, в цвете лица, что ее украшает. Ну, тем лучше. Пускай он ходит – она ему не мешает. Она ведь не отвечает на его взгляды, – разве так чуть-чуть, помимо её воли. Во всяком случае, она не делает ничего дурного… Куда же он едет? И кто он такой? И Мимочка смотрела на молодой месяц, а искры золотым дождем летели мимо неё, и ветер играл её белокурыми кудрями. Maman хотела поднять окно, но Мимочка сказала, что рано еще, и что в вагоне слишком душно. Было уже совсем темно, и Вава, maman и дама из Москвы уже спали, когда Мимочка в последний раз высунулась из окна. Станция была как станция. Маленький деревянный домик с колокольчиком, с мезонином, из освещенного окна которого выглядывала из-за горшков герани и бальзаминов растрепанная начальница станции в розовом ситцевом платье. Фонарь освещал дрожащим светом темную платформу, на которой застыли неподвижные фигуры мужиков, устремивших тупой взгляд на поезд; неподвижно стоял и жандарм. Кондуктора проходили мимо вагона. Кто-то здоровался с начальником станции. А, вот и он! Он еще не спит. Он еще раз прошел мимо вагона Мимочки и прошел так близко и так выразительно заглянул ей в глаза, что Мимочка даже испугалась и подняла окно. И поезд полетел дальше. Мимочка легла спать, но она была смущена и недовольна и собой, и им, и всеми. Зачем он так посмотрел на нее? Ведь это дерзость… И как он смел, за кого он ее принимает? Положим, она сама немножко виновата… Но отчего и не подурачиться от скуки в дороге? Конечно, в Петербурге она никогда не позволила бы себе ничего подобного. Как он посмотрел, как он посмотрел!.. Но все-таки какие у него чудные глаза! Кажется, она никогда еще не видала таких глаз. Ну, теперь довольно – и можно и забыть о нем. Никто этого не узнает, и он её не знает. Завтра они разъедутся в разные стороны и, может быть, больше никогда и не увидятся… Пора спать.
И Мимочка переворачивала подушку и закрывалась пледом. Но диван был неудобный и вообще было душно, пахло копотью и углем. Тщетно подносила она к носу sel de vinaigre и отсчитывала себе валерьяновые капли, – она заснула только тогда, когда шторки вагона начали уже белеть от лучей рассвета.
Вот и «кончен дальний путь.» Вава уже вглядывается в горы, которые дама-москвичка называет ей по именам: Бештау, Развалка, Железная.
Кондуктор отбирает билеты. Ручной багаж стянут ремнями. Мимочка зевает; она не выспалась и не в духе. Она желает умереть. Поезд останавливается у станции минеральных вод, утонувшей в садике, полном белых акаций.
Боже, сколько пассажиров выходит здесь! Хватит ли экипажей? А как сладко пахнет белая акация! Что за небо! Какой свежий, чистый воздух!.. Maman торопливо прощается с дамой, которая едет дальше, и навьючивает трех носильщиков ручным багажем. Вава старается быть полезной, отыскивает Катю, караулит вещи; Мимочка, закутавшись густым вуалем, идет в дамскую уборную. Она прескверно себя чувствует и желает умереть. У неё все болит, и слезы слабости душат ее. Ей немножко совестно и за вчерашнее переглядыванье. Все-таки à son âge, dans sa position!.. И главное, кто его знает, кто он такой? Она его не видела хорошенько. Это все темнота и воображение. Может быть, он хвастал в вагоне; положим, ему решительно нечем хвастать… Да и, наконец, ей это все равно! И Мимочка, не оглядываясь, проходит через залу, где он пьет чай; но, и не оглядываясь, она видит, что он переоделся. И какой он бледный; он даже вовсе не так хорош, как она вчера думала… Конечно, это все сделали темнота и воображение.
Коляска найдена, подана, вещи уложены и дамы садятся вместе с Катей. – Ну, трогай, с Богом!
И коляска катится среди зеленой степи, по мягкой проселочной дороге. В небе журчат жаворонки. Другие экипажи обгоняют наших дам. Вот и дама, которая трясет головой, вот и мальчик в пляске св. Витта… И вот, обгоняя всех, летит еще коляска, и в ней сидит он, l'homme au chien, как мысленно прозвала его Мимочка. На нем уже третья шляпа со вчерашнего дня. А у ног его, развалясь поперек коляски, лежит его чудный ньюфоундлэнд.
Они едут за ним, потом сворачивают направо. Как? Так они не будут вместе, не будут встречаться? Так в самом деле кончено? Куда же это он поехал? Мимочка ни за что не спросит об этом. Авось maman придет ей на помощь. И точно, maman уже спрашивает извозчика: – Куда эта дорога? – В Пятигорск.
– Так мы не поедем мимо Пятигорска?
– А Железноводска еще не видно? – спрашивает Вава.
– А вот, – И извозчик показывает кнутом на беленькое селение, приютившееся у подошвы зеленой горы.
Потом коляска въезжает в зеленую рощу из дубов и березок. Все с наслаждением вдыхают чистый утренний воздух. Вава, закинув голову, ищет в небе жаворонков…
Maman ей сочувствует; maman тоже очень любит природу, любит леса и рощи. Мимочка этого не понимает. Она любит деревья только где-нибудь на музыке, и то когда они в кадках и чисто содержатся, и с них не падают гусеницы, пауки и прочая дрянь. Наконец, миновав почту, коляска останавливается у подъезда гостиницы Мистрова. Слава Богу, приехали! – Какой смешной Железноводск! – говорит Мимочка: – да это совсем деревня!
Прошло три недели. Мимочка не скучала. Мимочка хорошела и расцветала. День шел за днем по правильно распределенной программе. В семь часов Мимочка и Вава вставали и в восемь были уже на утренней музыке, где пили воды и гуляли до чая; потом ванна, потом обед, и еще воды, и еще прогулка, и опять музыка, и опять воды, и опять прогулка, и так до вечера, пока, нагулявшиеся, усталые, они ложились и засыпали как убитые. Доктор Варяжский, приехавший в Железноводск двумя днями раньше их, встретил их очень любезно. Доктор Варяжский рекомендовал им квартиру; доктор Варяжский нашел им повара; доктор Варяжский указал им доктора для Вавы, специалиста по нервным болезням. Доктор Варяжский посоветовал Мимочке ездить верхом и сам предложил сопровождать ее в этих прогулках.
Maman все это было тем более приятно, что она верила в него как в Бога!
А как добросовестно Мимочка лечилась! Maman так строго следила за этим, что если у источника нечаянно наливали Мимочке немножко больше полустакана, то она заставляла выплеснуть все и наливать снова… Как можно! Ужь лечиться, так лечиться. Воды не шутка…
И добросовестное леченье шло Мимочке впрок. На щеках её заиграл румянец, глаза заблистали живее и веселее… Она уже не так легко утомлялась, лучше спала и ела.
Со второго же вечера дамы наши показались на музыке, где обратили на себя внимание изяществом своих туалетов и манер. Maman нашла водяное общество ужасным. Дамы были все какие-то просвирни или захолустные помещицы, а мужчины и того хуже. Петербургских почти не было; знакомых – никого. В первые дни maman только и раскланивалась что с Варяжским, да еще с одной старой девой из Петербурга, которая уже третье лето привозила сюда брата, не владеющего ногами. Дева чувствовала себя здесь как дома, и, вероятно, считала себя лучше всех, потому что относилась во всем очень свысока. Она знала всех докторов, их жен, их романы и скандалы, их сплетни… И хотя в глазах maman докторские жены были те же просвирни, тем не менее она не без интереса наводила на них лорнет, слушая рассказы m-lle Коссович.
Вава чинно и послушно сидела подле maman, но взглядом искала в толпе Вашингтона и Вильгельма Телля, и, не найдя их, начинала следить за играми детей, бегавших в полукруге.
Мимочка улыбалась доктору Варяжскому, а взглядом искала его, – l'homme au chien. Но его не было.
Он показался на музыке только недели две спустя по их приезде, тогда, когда Мимочка перестала уже ждать его и почти забыла о нем. И появился он в обществе самых ужасных дам. Кроме просвирней, докторских жен и всяких провинциалов, на водах были еще актрисы. Тут была почти вся труппа из Киева. В числе актрис была Ленская, очень хорошенькая водевильная актриса, а с ней приехала и её сестра, неактриса, но уже положительная красавица. Обе сестры были всегда нарядно и ярко одеты, всегда веселы и всегда окружены мужчинами. Всякий приезжавший в Железноводсв ходил первые дни в их свите; затем, освоившись и оглядевшись, находил себе других знакомых и уже едва им кланялся; но так как с каждым днем все-таки прибывали все новые лица, то они и не оставались без кавалеров. Вот с ними-то и показался он на музыке. Он вел под руку старшую Ленскую (неактрису), которая улыбалась радостнее обыкновенного, показывая чудные белые зубы. За ними шли младшая Ленская и актриса Морозова, окруженные толпой молодежи. Впереди всех шел «Рекс». Господин его был одет уже совсем по новому, весь в светлом, в шляпе с белым вуалем, но с тем же отпечатком щегольства. Вава громко назвала по имени собаку, что заставило его оглянуться и узнать уже виденных им дам. Но он только мельком взглянул на них и сейчас же принялся нашептывать что-то своей спутнице. Затем вся компания расположилась в полукруге, как раз против Мимочки, которой это было очень неприятно.
Кто же он такой, если он находит удовольствие в таком обществе?.. В первый раз сестра Ленской показалась Мамочке такой отвратительной. Она красива, да, но как животное… И какие у неё гадкие глаза – влажные, окаймленные коричневой тенью. И руки не хороши. И как вульгарна, как пестро одета! И Рекс лежит у её ног, и она гладит его по голове рукой без перчатки, и смеется, и сияет удовольствием, потому что он очевидно говорит ей что-то ласковое, и любезное, и приятное.
Мимочка была уязвлена. Она сидела одна подле maman и m-lle Коссович, которые вели свой разговор. Вава ушла со своей новой знакомой на гимнастику. Варяжского не было на музыке; не было и знакомого офицера из её дивизии. И она должна была сидеть одна и смотреть на надоевший ей Бештау и на эту неприличную компанию.
В этот вечер она вернулась домой очень не в духе; ей даже хотелось плакать. Вероятно, она слишком много ходила в этот день, или это была «реакция».
К утру, впрочем, досада стихла. Ей даже стало смешно, что она могла так принять к сердцу равнодушие или невнимание совершенно чужого ей человека. Никого ей не нужно. Разве она ищет поклонника? Господи, да если б она захотела… да вся дивизия за ней ухаживала бы, да за ней не одни офицеры ухаживали бы. Разве она не хороша? Во всяком случае, она не хуже этих актрис в пестрых платьях.
И что ей до них, до всех? Она приехала сюда лечиться. Ей приятно, что она здесь одна, без Спиридона Ивановича, без бэби. Она снова чувствует себя барышней, молодым и свободным существом. Она знает, что туалеты её здесь лучше всех, что сама она тоже лучше всех. Она читает это во взглядах встречающихся ей мужчин и женщин… И это все, что ей нужно.
Она продолжала добросовестно пить воды, занималась своим туалетом и своей наружностью, и при встречах с ним (он переехал в Железноводск) смотрела на него так, как будто перед нею был фонарный столб. Но, и не обращая на него внимания, она всегда видела, как он одет, и с кем он, и в каком настроении, и как он на нее смотрит…
Вава, тем временем, блаженствовала. Она гуляла одна. Maman не разрешала ей этого, но смотрела на это сквозь пальцы. Утром Вава выходила на музыку вместе с Мимочкой, но чуть подходил к Мимочке доктор Варяжский или офицер из её дивизии, как Вава исчезала и через минуту была уже где-нибудь в чаще, в глухих тропинках, высоко на скале, по которой она карабкалась, как коза. У неё были любимые уголки на каждый час дня. Она знала, откуда лучше всего вид на закат, где прохладно в полдень, где тепло утром… Вава не боялась ни змей, ни тарантулов, лезла в чащу леса, в бурьян и крапиву и возвращалась домой в изорванных башмаках, с исцарапанным лицом и руками, с репейником и травой в волосах, с клещами и гусеницами на белье и платье… Катя, по приказанию maman, принималась переодевать и отчищать ее, а Вава говорила, смеясь, что ей по сердцу только такие прогулки, которые свидетельствуют о её общении с природой. Утро Вава проводила, большею частью, на верху Железной горы. Там, не доходя до вершины, была маленькая площадка, заросшая полевыми мальвами и кустами орешника. Вава ложилась на траву или садилась на свой камень и смотрела на Бештау, на синеющие долины, на маленький Железноводск, ютящийся под горой, где белели чистенькие домики, блестел золотой крест церкви, где кричали петухи и лаяли собаки… А левее, из кущи зеленых деревьев поднимались звуки оркестра, игравшего вальс «Невозвратное время». Там кружились и копошились, встречаясь и здороваясь, и оглядывая друг друга, больные, которых Вава уже так знала. Вава смотрела на землю около себя, и ей казалось, что и тут та же суета и музыка. Хор кузнечиков свистал свои вальсы; муравьи сновали суетливо и озабоченно, точно доктора с добычей и без добычи… А божьи коровки, жуки, гусеницы, мотыльки и пчелы составляли публику… Ваве гораздо веселее было на этой музыке, чем на той. Здесь она ложилась на траву, и ей было так хорошо, так хорошо! Солнце согревало её бескровное тело, а в душе были мир и радость, которых она не знала дома. Здесь она была у Бога! И она испытывала полное, ничем не отравленное, блаженство. Издали она любила мать. Вспоминая ее, она рисовала себе ее в самом симпатичном свете… Деятельная, рассудительная, заботливая, хотя и строгая… И Вава мечтала о том, что придет время, когда они поймут друг друга и сдружатся, и Вава покажет, что и в ней есть же что-нибудь хорошее… Брат женится и уйдет из семьи, сестра тоже выйдет замуж… Зина говорит, что выйдет не иначе как за титулованного… Ну, что ж, может найтись и титулованный… И Вава останется дома одна с отцом и с матерью… Тогда, вероятно, ей будет легче, и все будет хорошо. А пока ей и здесь отлично. Здесь она не чувствует себя ни несчастной, ни одинокой. Солнце ласково греет ее, лес шумит, пчелы жужжат над белой акацией, поникшей под тяжестью своего цвета… Мотыльки кружатся в воздухе… И Ваве так хорошо, так хорошо, что она всем сердцем чувствует, что нет у Бога существа одинокого, несчастного и забытого… И, лежа на траве, она смотрит в небо, а над головой её орел тихо поднимается вверх, как бы унося на своих широких крыльях её мечты, надежды и веру в Бога.
Maman хоть и смотрела сквозь пальцы на эти одинокия прогулки Вавы, но, в сущности, они очень тревожили ее. Не говоря уже о змеях и бешеных собаках, мало ли куда она могла забрести, кого встретить… В горах бродили и музыканты, и нищие… Поэтому maman была отчасти довольна, когда Вава нашла себе друзей и знакомых. И хотя знакомые эти были не из таких, каких бы она выбрала для себя или для Мимочки, но ужь хорошо было и то, что, по крайней мере, Вава теперь не одна. Прежде всего, на гимнастике, Вава познакомилась с несколькими детьми, потом с их нянюшками, боннами, родителями, и не прошло трех недель, как узы нежнейшей дружбы связывали ее уже с одной барышней, только-что окончившей курс институткой, с юнкером, братом этой барышни, с одной гувернанткой, с маленьким московским докторишкой и его женой и со студентом, гувернером десятилетнего сына актрисы Морозовой.
Они составили свой кружок, вместе гуляли, предпринимали экскурсии в горы и по окрестностям, давали друг другу книги, беседовали и спорили… Вава была в восхищении от своих новых знакомых. Конечно, это еще не были Вашингтоны, но это были славные, хорошие люди и так непохожие на её петербургских знакомых. Они ни над кем не смеялись, ничем не гордились, были строги к себе и снисходительны к другим, не сплетничали, были заняты своим делом… Они не только передумали все то, что она думала, но у них были еще свои мысли и взгляды, новые для неё и будившие в ней рой новых мыслей. Это так радовало ее. Теперь, что бы она ни услыхала, что бы ни прочла – ей было с кем поделиться впечатлением.
Это были чудные люди, и куда лучше её… Особенно гувернантка ей нравилась: умная, терпеливая, ровная… Вава не стоила и её мизинца.
О своих домашних, о матери Вава никогда не говорила со своими новыми знакомыми. Она считала бы низостью жаловаться или интересничать своими огорчениями. Но из отвлеченных рассуждений и из других примеров она видела, что с их точки зрения она права в том, что ей не нравится строй жизни её семьи, и что ей хочется другого. Но теперь пока надо подчиниться и выждать, а потом устроиться по своему.
И, раздумывая о том, как она устроит впоследствии свою жизнь, Вава особенно пленилась одной мечтой. Она нашла свое призвание, придумала себе дело по сердцу, нашла цель жизни и достижимую, и осуществимую, и увлекательную.
Так жить, как живет Зина, она не может. Если бы у неё был талант, она жила бы для таланта; но у неё нет никаких талантов; поэтому она сделает вот что. Как только ей минет двадцать пять лет, и все увидят, что она осталась старой девой, она попросит, чтобы ей отдали её деньги. И на эти деньги она откроет дом для подкидышей. И она возьмет к себе всех чужих детей, которых бросают, которых прячут, скрывают… Она возьмет их к себе, и у неё будет много-много детей, сначала сто, потом двести, потом больше и больше… И всех их она сама будет купать и вытирать, и одевать, и укладывать спать, потом учить ходить, говорить, читать, думать, любить, прощать…
Вава уже видела свои залы, полные детских кроваток, сверкающих ослепительной белизной, и в них детей, маленьких, нежных, беспомощных, милых… Они засыпали, они просыпались, и улыбались, и кричали, и плакали, и звали ее: «мама!» И она любила их всех, всех… Одни здоровы, красивы, веселы и дают пищу её гордости; другие – жалки, слабы, увечны и дают пищу её жалости, её нежности… И она любит их всех, всех… Потом они растут, в них развиваются характеры… Они помогают ей воспитывать вновь прибывших маленьких. Они трудятся, учатся, развиваются… И вот они Гракхи и Вильгельмы Телли, которых она ждала… И они вступают в жизнь, а она, седая, старая, следит за ними, готовая благословить, утешить…
Поскорей бы ей минуло двадцать пять лет. Дожить можно. Мимочка дожила же. А пока надо подучиться, подготовиться, главное – исправиться и достигнуть душевного равновесия. С её характером это трудно. Но что ж такое? Она поработает над собой. А потом само дело даст ей силы. У неё будут помощницы. Она возьмет к себе молодых девушек, только хороших молодых девушек, бесприданниц, и обставит их настолько хорошо, чтобы они не тяготились своим положением… Потом возьмет старушек, таких, что идут в богадельни, стареньких и простых. они тоже могут быть нянями. Ей не надо ни гимнастики, ни бонн-англичанок; все будет на самую простую ногу, без затей и фокусов. А зато потом, потом…
И мечты эти так одушевляли Ваву, что она здоровела с каждым днем и писала матери нежные, почтительные письма и так угождала тетке, что та искренно привязалась к ней и часто говорила Мимочке: «Decidement, Julie est une personne de beaucoup d'esprit, mais elle manque de coeur».
Первое время за Мимочкой поухаживал-было доктор Варяжский. Он гулял с ней, сидел с ней на музыке, ездил с ней верхом, раза три пил чай у них, но скоро это ему наскучило. И maman надоедала ему своей болтовней, да и сама Мимочка была так незабавна, неловка и ненаходчива.
Она, со своей стороны, тоже разочаровалась в докторе, который сначала-было ей очень понравился. Мимочка была избалована и изнежена, и привыкла к тому, чтобы все делалось к её благу и удовольствию, а доктор был ужасный эгоист и думал только о себе. Например, он ездил с ней верхом и ездил все рысью (ему, почему-то, это было полезно). А каково ей, бедняжке! И раз она только-что выпила свой кумыс, да и корсаж был ей узок, и она терпела такие ужасные мучения, что даже плакала, когда вернулась домой. А maman, растирая ей бока и отсчитывая пятнадцать капель валерьяны, думала: «Какие, однако, свиньи эти мужчины (про себя maman выражалась вульгарно). Скачет, скачет для своего удовольствия и не подумает о том, что бедняжка слабого здоровья. А еще доктор!»
Но еще более вознегодовала maman на доктора Варяжского, когда ей сказали, что он побежден своей соседкой и пациенткой Черешневой. Черешнева была вдова, лет тридцати четырех, и приехала на воды с няней и шестилетним сыном. Она заняла квартиру рядом с Варяжским; балконы их были смежны. У неё были хорошенькие туалеты и вообще она казалась изящной и интересной. Все это maman узнала от m-lle Коссович.
Скоро она воочию убедилась в справедливости. этих сообщений. Варяжский гулял с Черешневой, он ездил с ней верхом стрелять орлов (она стреляла – и к чему это женщине?), он пил чай у неё, играл с её мальчиком, – словом, они не расставались. Это заставило наших дам очень и очень охладеть к Варяжскому. Конечно, maman отнюдь не желала, чтобы он компрометировал её дочь, как компрометировал Черешневу. Да он и не посмел бы. Мимочка и Черешнева, все-таки, не одно и то же. Мимочка могла иметь поклонников, но она не могла иметь романа. И допустить ухаживать за собой доктора, человека, которому даешь десять рублей за визит, которого отпускаешь, как парикмахера, – maman удивлялась Черешневой!.. Ужь если б Мимочка хотела, то, конечно, нашла бы и лучше… Да захоти она только, и за ней будет ухаживать вся дивизия… Да за ней князья будут ухаживать! А доктор… Человек, которому даешь деньги за визит!.. И maman считала его серьезным, почтенным человеком!.. Слава Богу, ведь не юноша. И сидит целыми днями у Черешневой; а son âge!.. Видно, правду говорил о нем доктор Скавронский, когда рассказывал, что Варяжский ездил в феске и с трубочкой в зубах, со свитой из восьми влюбленных в него дам… Чего-чего тут не наслушаешься, не насмотришься!.. И легкомысленное поведение доктора Варяжского настолько охладило к нему maman и Мимочку, что на этот раз положительно решено было заплатить ему сто, а не полтораста.
Maman даже перестала верить в него как в Бога.
Кисловодск готовился к сезону. Цены в гостиницах повышались уже в ожидании подлечившихся больных, которым оставалось еще съехаться здесь для полировки, для отдыха от режима. «В Кисловодске, – говорит Лермонтов, – бывает развязка всех романов, начавшихся у подошвы Бештау, Машука и Железной». Здесь вообще подводятся итоги, развязываются интриги, обнаруживаются обманы, доктора пересчитывают собранный гонорар, больные испытывают приобретенное здоровье, – словом, здесь, в поднарзаненном воздухе разыгрывается грандиозный финал водяного сезона.
Кисловодск готовился к сезону. А пока на остальных группах завязывались и развивались романы, которым суждено было развязаться в Кисловодске. Скучающие вдовы, разведенные жены, жены неудовлетворенные, легкомысленные и ветренные, сантиментальные старые девы, засидевшиеся невесты, – все это копошилось у Железных источников и, почерпая в них жизнь и отвагу, закидывало направо и налево крючки и сети. И рыбка, крупная и мелкая, клевала и запутывалась.
И вот настал день, когда первые три пациента доктора Иванова переселились из Железноводска в Кисловодск, а семь пациентов доктора Грацианского перебрались из Пятигорска в Железноводск, где сезон был в полном разгаре. Больные поправлялись, больные знакомились, больные веселились, втягиваясь в праздную, но суетливую «водяную» жизнь. Вечера становились все темнее, звезды ярче, грозы чаще.
Мимочка не скучала. Она хорошела и расцветала.
У неё не было романа, о, нет! «Сердце ли в ней билось через-чур спокойно, иль кругом все было страсти недостойно?» Ни то, ни другое. Просто, она была слишком хорошо воспитана для какого-нибудь уклонения с пути долга. И хотя вокруг неё, на её глазах, пары встречались, улыбались, флиртовали, хотя ее окружала атмосфера влюбленности, – Мимочка была совершенно холодна и спокойна. Что ей эти просвирни? Что ей до букашек, до кузнечиков, которые копошатся и ползают в траве под лучами солнца? Они живут как хотят: она живет, как она «должна» жить.
И, гордая сознанием своей безупречности, своей недоступности, Мимочка, молоденькая, свеженькая, хорошенькая, легко и грациозно похаживала по аллеям, не обращая ни малейшего внимания на одобрительные и жаркие взгляды, которыми ее встречали и провожали, ни на встречи с ним, с l'homme an chien (а как он еще похорошел!).
У Мимочки не было и тени романа, – и, вместе с maman, она смеялась над их соседкой по балкону, молодой вдовой из Смоленска, которая, еще не сняв траура, говорила своей знакомой: «Да, я не прочь бы от романа, только чтобы не моя инициатива». И когда, вслед затем, у неё стал бывать молодой армейский офицер, maman так и прозвала его «офицер с инициативой». И надоел же он им! Он плевал и кашлял и курил папиросу за папиросой, и самые скверные папиросы, а вдова томно пела:
Maman подслушивала их разговоры; их разделял только кусок холста.
– Нет-ли у вас чего-нибудь почитать? – говорила вдова: – такая тоска!. Дайте мне какую-нибудь книжку, только, пожалуйста, чтобы без любви… Есть такие?
– Как не быть. Вы Глеба Успенского читали?
– Глеба? Нет. А хорошо?
– Вот прочтите. Я вам принесу.
– Принесите, принесите.
И они читали вместе Глеба Успенского, потом читали Шопенгауэра. И maman, сидя с работой на своем балконе, тоже слушала Шопенгауэра и улыбалась про себя, думая: «читайте, читайте; видно, tout chemin mène à Rome».
Устав читать, офицер клал книгу на стол и закуривал папиросу.
– Как это верно, как это верно! – говорила вдова, задумчиво глядя на Бештау. – Я совершенно так же смотрю на жизнь, как и Шопепгауэр. Нет ничего, что не разлетелось бы как дым от прикосновения анализа. Право, не стоит жить.
– Да, конечно, жизнь – порядочное безобразие. Но все-таки отчего немножко и не пожить так, не анализируя, не задумываясь?
– Нет, раз ужь знаешь, – не стоит, не стоит жить.
– Нет, стоит попробовать, хоть бы для того, чтобы убедиться.
– Да когда заранее знаешь, что не стоит.
– Да отчего же не стоит? Ведь и Шопенгауэр пожил прежде, чем написать все это.
– То-есть, как пожил? Ну да, изведал, что все ложь, призрак, суета, что мы сами себя обманываем. И все мы к этому приходим. Стоит-ли тратить силы на то, чтобы придти к результату, уже известному, хотя бы путем литературы!
– Ну вы это что-то очень высоко, Я проще смотрю на вещи.
– Что ж мы все болтаем? Читайте, читайте!..
Конечно, все это было смешно, и Мимочка никогда не допустила бы себя сделаться такой же смешной, как эта вдова. Фи! Ей было так хорошо, так весело и без романа. Офицер из её дивизии ездил с ней верхом и представлял ей своих знакомых. Все любовались ею, всем она нравилась. Ей ничего не стоило бы познакомиться и с l'homme au chien. Но она сама не хотела. Вот еще, очень нужно! Мимочку, как и Ваву, больше всего радовало сознание своей свободы, отсутствие стеснения и опеки. Здесь maman не надоедала ей и не сопровождала ее в прогулках. Она бы и рада, да мешало ревнивое кавказское солнце. Maman не выносила жары. Утром, снарядив детей и, как Провидение, устроив для них необходимый комфорт, maman, по уходе их, затворяла ставни, опускала шторы и, устроив себе темноту и прохладу, ложилась с книгой на кровать. Мысленно она, конечно, была со своими бедными больными, которые жарились на солнце. За Мимочку она была совсем спокойна, но Вава порядочно беспокоила ее. Вава была такой огонь, такая порывистая, увлекающаяся (эти тоненькие – всегда такие страстные), а тут еще эта атмосфера, это солнце… И при том Вава так весела, так мила, так похорошела, так всем довольна… Что, как это не спроста?
И maman трусила, сильно трусила, и не раз, в ночной тиши, образы юнкера и студента пролетали над её изголовьем, как два демона, тревожа её сон и спокойствие. Подумав и приготовившись, maman как-то было приступила к Ваве с предостережениями. Вава ответила на это предостережение только взглядом, но таким взглядом, что у maman душа ушла в пятки, и она решила никогда не возвращаться к этому предмету. Чтобы успокоить свою совесть и снять с себя ответственность перед Жюли, она позвала к себе горничную Катю и велела ей строго-настрого следить за барышней и докладывать ей, с кем барышня гуляет и куда ходит, и не бывает-ли с кем наедине.
И Катя, разгладив Мимочкины юбки и приготовив все нужное к вечеру, выходила в парк с благим намерением следить за барышней. Но так как барышня была такая егоза, что бегать за нею по солнцу было слишком утомительно, то Катя благоразумно садилась на скамейку, в тени раскидистого дерева, мимо которого Вава непременно должна была пройти, возвращаясь к обеду, и спокойно сидела, разглядывая проходящую публику.
Против скамейки, на возвышении стояли продавцы со своими витринами: итальянец с кораллами и мозаикой и восточные люди с кавказским товаром. И стоял там маленький армянин с хитрыми узкими глазками и огромным носом, в высокой черной шапке. И стоя подле своей витрины, в которой красовалась кавказская бирюза и серебряные изделия с чернью, пояса, кинжалы, брошки, булавки с надписью: «Кавказ, Кавказ, Кавказ», он так хитро и так многозначительно поглядывал на Катю, точно знал, как она проводит свою генеральшу.
Три дня под-ряд Катя садилась на эту скамейку, а армянин, похаживая около своего товара, стрелял в нее убийственными взглядами, причем, казалось, глазки его делались еще уже, а нос еще больше. А Катя делала вид, что ничего не замечает, и чертила зонтиком по песку. Потом он заговорил с ней. Она проходила мимо и смотрела через него на Бештау, когда он сказал ей: «Как жарко! Что теперь гулять-то. Теперь нехорошо гулять. Хорошо гулять вечером. Вечером не жарко, вечером хорошо». Катя опять сделала вид, что не слышит, и кокетливо поднялась в гору, помахивая зонтиком. Потом он стал ей кланяться. Потом и Катя стала отвечать на поклоны, сперва серьезно, потом с улыбкой. Он стал зазывать ее купить что-нибудь.
– Дорого продаете; – сказала Катя, – нам не по карману.
– А ты узнай, а потом скажи… Дорого не возьмем… Ты узнай… Ты посмотри…
И Катя стала рассматривать и выбирать вещи у него в витрине. Через неделю она уже знала наизусть все, что было в витрине, знала, как его зовут, сколько ему лет, знала, что у него есть двоюродный брат в Петербурге, в магазине кавказских вин, что он сам приедет в Петербург, знала про Тифлис, про Кисловодск, знала, что по вечерам в парке гораздо лучше, чем днем, потому что не жарко и темно, темно!.. Катя знала все это, а все еще ничего не выбрала в витрине, откладывая это до Кисловодстка.
А Вава, возбуждавшая в maman такие черные подозрения, мирно сидела на гимнастике со своей подругой-институткой и, не утерпев, развивала ей свой проект дома для брошенных детей. Институтка сочувствовала идее, но не очень верила в возможность её осуществления и недоверчиво улыбалась, качая головой.
– Все это прекрасно, – сказала она, дослушав Ваву. – Но ничего этого не будет. Вы выйдете замуж и будете няньчить своих детей. И это будет гораздо лучше.
– Чем?..
– Да натуральнее. Никогда нельзя любить чужого ребенка как своего.
– Какие же они чужия, когда они будут моими почти со дня рождения?
– Все-таки не то. Господи, конечно, я не могу делать сравнений. Но все это говорят. Да мне и самой так кажется. Нельзя любить чужого ребенка, как своего. Я бы не могла.
– А я вот могу… Как их не любить? Да ведь их жалко – маленьких, брошенных, невиноватых. А когда любишь с жалостью, – лучше, крепче любишь.
– Нет, все-таки тут что-то ненатуральное. Я понимаю, если бы вы были несчастны, если бы у вас было разочарование в личном счастье, – ну, тогда это хорошо, а то так выдумать себе это, когда вы еще можете быть так счастливы.
– Да, я только этим и могу быть счастлива.
Мимочка сидела в это время одна в Архиереевской беседке и читала «La grande marnière». Читалось не очень хорошо. Роман не заинтересовывал ее, и она по нескольку раз перечитывала одну и ту же страницу. В беседке сидели еще два священника и няньки с детьми, и хотя разговоры их были неинтересны, все-таки они развлекали ее. А уйти отсюда Мимочке не хотелось, потому что здесь было лучше и прохладнее, чем где бы то ни было.
Священники встали и, выходя, наткнулись на l'homme au chien, который входил в беседку со своим ньюфоундлэндом. Молодой человек подошел к перилам и, облокотясь, стал смотреть в даль. Мимочка еще прилежнее углубилась в чтение. Няньки, оглядев вошедшего, вернулись к своему разговору.
– Отчего это тут священников так много?
– Болезнь верно такая. От постного им животы подведет – вот они все грязнушку и пьют. Она хорошая вода, эта грязнушка. Наши пьют…
– И наши тоже спервоначалу грязнушку пили. Теперь барятинскую стали пить. А то барыне утром неохота идтить самой: сходи, говорит, нянька, принеси грязнушки. Ну и идешь. А далеко ходить-то. Теперь барятинскую.
– Так у вас сама лечится?
– Нет, у нас все: и барышня, и барин, и барыня.
– Вправду больные, али так, с жиру?
– Нет, оно не то, что с жиру, а, конечно, как кому от Бога. Барин у нас в роде как ума решившийся. Он и в помешанном доме сидел, да!.. И в воду бросался, покончить, значит, сам над собой хотел. Ну, теперь, ему полегче. Кузьмич вылечил. Теперь он, значит, сейчас, сам себе гуляет. Воду тоже пьет, а после еще в Крым поедем. Теперь он ничего…
– Помешанный! это не дай Бог!
– Не дай Бог! И что это у нас тогда было, – страсть! Кузьмич вылечил.
– А барышня у вас что ж?
– Да ничего. Худощавая и застенчива только… Ну, и прыщи на лице. Она тихая барышня, ничего. Жених у нас был, настоящий, военный, с мундиром… Только задатку приданого взял, а сам другую нашел. Ну, она поскучала, поскучала… Теперь ничего. Кузьмич помог.
– А барыня?
– А барыня страсть какая больная. Она и из себя, вы видели, из лица желтая такая. У ней нынешней зимой разлив печени был, а позапрошлой – камни шли. Так, как они идут, камни-то, она аж благим матом кричит. Сколько, скольвко ее лечили: и бабки, и дохтора – все болеет, и ходить почти не может, потому у неё внутренний разрыв. Да! Сколько мы денег переплатили. Ездит дохтор, лечит, а там услышали, что другой дороже берет, – подавай его! Полечит, полечит, а там скажут: «А вот еще дороже есть!» Ну, и его позовут. И молебны служат, и иконы поднимают, и все болеют. А как весной мы собрались на Кавказ, я, грешным делом, говорю: матушка, говорю, барыня, а как это мы поедем, какой дорогой, говорю? Мимо Самары, говорю, не будет нам дорога? «Поедем, говорит, пароходом по реке Волге и мимо Самары, говорит, поедем (а я самарская, бузулукского уезда). Ну, говорю, матушка, ужь как хотите, а воли хотите барину добра и себе здоровья от Бога, – заезжайте в Кузьмичу (у нас Кузьмич есть, выше всех дохторов; из крестьянского звания, а только в нему князья и генералы ездят лечиться, и много господ. Потому кого дохтора залечат, а он вылечит). Поезжайте, говорю, матушка. Это сам Бог вас в Самару посылает. „Молчи, говорит, нянька. Ты ничего не понимаешь. Какой такой Кузьмич? Иди, говорит, нянька, в аптеку“. Хорошо, говорю, мне что ж? Я пойду. – А потом это плывем мы по реке Волге, подъезжаем к Самаре, барыня мне и говорит: „Смотри, говорит, нянька, никому не сказывай. Мы к Кузьмичу съездим“ (известно, они купцы, хоть и богатые, пять домов у Калашниковской пристани, а все против господ стыдятся). Я говорю: – Что ж? Зачем я скажу? Я не скажу. – Поедете так поедете. Мне кому говорить-то? Я не скажу. Так и съездили к нему, к батюшке. А он, батюшка, провидец, он их обоих и вылечил. Сперва барина посмотрел, взял за руку и от плеча ощупал. Дохтора за кончик руку берут и по часам считают, а он, батюшка, всю руку от плеча перещупает, и без часов болезнь найдет. И барину сказал: „У тебя, говорит, под завалами рематиза. Не бойсь, говорит, поправишься, пей!“ и бутыль сейчас дал. Да! А барыне говорит: „Это точно, что у тебя печень развелась. Это, говорит, плевое дело; а вот что внутренний разрыв, говорит, у тебя, это нехорошо. Ты, говорит, опасайся, потому, не будешь опасаться – помрешь. Да! Лежи, себе, говорит, да полеживай, легче будет, а вот тебе – пей!“ И другую бутыль дал. Барышня не хотела к нему показываться, смеется, говорит: „что он мужик понимает!“ А он, батюшка, говорит: „Чего смеешься? Был, говорит, жених, да сплыл“. – Провидец! – „Не бойсь, другого найдешь. Деньги есть, говорит?“ – Есть, батюшка, говорим, как не быть? пять домов у Калашниковой пристани. – „Ну, говорит, хорошо. Выйдет замуж, здорова будет. А пока вот тебе – пей!“ И еще бутыль дал. И детям велел пить. И мне говорит. Я говорю: спина болит, батюшка. А он: „пей, говорит, старая“. Ну, и пьем.
– И помогает?
– Помогает. Утром, как встанем, все натощак и пьем. Дохтуру не сказывают. И грязнушку барыня пила, и теперь барятинскую пьет. А ужь зато, как что из аптеки принесут, все вон выбрасываем. Потому Кузьмич сказал: не надо этого ничего. А как барыне похуже, так они и воды оставляют, а только Кузьмичево пьют. На мяте настоенное…
– Мята – это хорошо. А я вот все михайловскую воду здесь пью. Так мне нравится. Прохладная вода.
– Да нешто можно ее здоровому пить? Я не пью. Боюсь. Ну, как болезнь себе напьешь?
– Нет, оно ничего. Оно точно, что тучным это и нехорошо пить, ну, а худощавым и полнокровным вреда нет, а даже польза.
– Я бы выпила, да боюсь…
– Чего бояться? Да сейчас пойдем выпьем. Где мои пострелята? Ваня, Вася, идите сюда! Пойдем на гимнастику.
Няньки встали и вышли из беседки, уводя пострелят. Мимочка и l'homme au chien остались вдвоем. Мимочка переворачивала страницы, не отрывая глаз от книги. Он сел наискосок от неё, вынул газету и тоже стал читать. Оба чувствовали близость и присутствие друг друга и чувствовали, что если они бросят читать и начнут разговаривать, им будет приятно и весело; но они не разговаривали. Он не смел; она не хотела. Изредка Мимочка поднимала свои голубые глаза и устремляла их в голубую даль. Он украдкой любовался ею, её прической, кончиком маленькой ножки, всей её фигурой, молодой, изящной и свежей… Мимочка чувствовала на себе его взгляд и не без злорадства думала: „Ага, так не одни актрисы хороши?“ Потом он спрятал газету, вынул оксидированный портсигар и попросил у неё позволения закурить. Мимочка изъявила согласие наклонением головы. Потом ей вдруг стало страшно. Сейчас он с ней заговорит. Что она будет ему отвечать? И к чему это поведет? До сих пор все было так хорошо и интересно, и вдруг все испортится. Если он с ней заговорит как с кокоткой, она оскорбится. Она – генеральша и порядочная женщина. И потом, что ей говорить? Она так не любит говорить. И Мимочка, закрыв книгу, встала и вышла из беседки своею грациозной и легкой походкой. А он посмотрел ей вслед, насвистывая „Азру“. Больше ничего и не было. Но Мимочке было весело, весело. И хоть ей очень хотелось вернуться к нему, она, не оглядываясь, пошла домой.
К обеду все четверо сходились в самом прекрасном настроении. Обедали дружно и весело, подсмеиваясь над неудавшимися блюдами (над надоевшим барашком), делая честь удавшимся и похваливая стряпню maman, которая не только готовила котлеты и бифштексы на своей керосиновой кухне, но ухитрялась приготовлять и пирожные, желе, компоты и пр.
Катя отчищала Ваву от гусениц и клещей; Мимочка рассматривала в зеркале свое лицо, вытирая загар и пыль, а maman сообщала всем результат своих наблюдений над соседями и соседками. Эти окружающие ее романы возмущали, но волновали и интересовали maman. Даром что героинями их были просвирни, – maman сворачивала себе шею, следя за их перипетиями… Катя, скромно, подавая кушанье, дополняла рассказы maman своими сообщениями.
– Теперь для меня все ясно, – захлебываясь, говорила maman о докторше с их улицы: – Le mari sait tont… c'est clair comme le jour… Чего-чего тут не насмотришься, не наслушаешься!»…
После обеда Мимочка и Вава снова исчезали, а maman, не спеша, одевалась по-петербургски, отирала пот с лица, посыпала его пудрой и, прифрантившись, шла в курзал, где прочитывала газеты, после чего садилась на балконе со стареньким сановником из Петербурга, страдающим желудком и печенью, и играла с ним в пикет.
В конце июля, в последних числах этого месяца, когда у нас на севере уже краснеет и наливается рябина, а в Железноводске на лотках смуглых торговцев фруктами появляются горы абрикосов и персиков, в одно прекрасное утро к Мимочке явились две незнакомые дамы и попросили ее, от имени прочих домовладелиц города Железноводска, принять участие в благотворительном празднике в пользу детского приюта. Мимочка изъявила согласие. Она продавала на многих благотворительных базарах в Петербурге, и это было даже одним из её любимых развлечений.
И в назначенный день Мимочка, в нежнейшем патье цвета pêche, стояла за столом; убранным зелеными гирляндами н флагами, и продавала чай. Рядом с нею продавали печенье, фрукты и конфекты баронесса Бенкенштейн в голубом, Черешнева в красном, и еще две дамы из железноводских «сливок», одна в белом, другая в платье цвета раздавленной земляники.
На другом конце площадки стояли столы с аллегри, где продавали актрисы, с толстой Борисовой во главе.
Maman и офицер из дивизии Спиридона Ивановича помогали Мимочке наливать и подавать чай; доктор Варяжский помогал Черешневой; l'homme au chien был помощником баронессы. Мимочка видела, что теперь неизбежно состоится знакомство с ним, но на этот раз это не пугало ее. Баронесса уже и раньше заговаривала с ней в ваннах, так что при встречах они уже раскланивались… Баронесса нравилась Мимочке. Она была немножко эксцентрична, но очень мила. К тому же elle etait bien nêe et bien appareutêe, что очень ценила maman. Баронесса приехала сюда с бароном, который пробыл в Железноводске пять дней и поехал дальше, оставляя жену лечиться. И она лечилась, подобрав себе веселое и молодое общество, в котором l'homme au chien играл не последнюю роль. На празднике и maman была гораздо разговорчивее и общительнее, чем Мимочка; она познакомилась с баронессою, – последовали взаимные приглашения, а тем временем Мимочке представили его, l'homme au chien.
Как Мими была грациозна и мила в этот вечер, как она улыбалась, пересчитывая деньги и отдавая сдачу! Как-то само собою случилось, что он стал её помощником, а офицер её дивизии перешел к баронессе. С ним было так легко, так просто говорить – не то, что с Варяжским, который все как будто подсмеивался. Для вступления Мимочка спросила его: – Вы в первый раз на Кавказе? – Она всем говорила это. О, нет, он уже четвертое лето ездил сюда, как на дачу. Четыре года тому назад он приехал сюда больной, грустный, усталый, с тяжелым бременем на душе, и здесь он нашел успокоение и исцеление… С той поры… И разговор пошел у них легко и свободно. Мимочка была молчалива и ненаходчива, но он мог говорить за двоих, и спрашивать, и отвечать. А она только слушала, улыбалась, кивала головой и, следя за речью, поднимала на него свои глаза мадонны, которые говорили что-то, от чего он делался еще веселее и красноречивее. А maman, глядя на него сбоку в лорнет, наводила о нем справки. Знала ли баронесса его раньше? Еще бы! Она давно его знает, он – друг её мужа. Он – адвокат из Киева, богатый человек, то-есть женат на богатой, на дочери киевского заводчика и землевладельца. Жена его – прелестная женщина, только немножко дика и серьезна. Она мало выезжает, потому что занята детьми, по они приняты в лучшем обществе. Теперь жена его с детьми у себя в имении, а он ездит сюда каждое лето – пить воды. Он вполне порядочный человек… И maman, выслушав все это и покивав головой, пригласила к себе и Валериана Николаевича.
Базар кончился. Выручка была чудесная, и дамы бомонда выручили на пятнадцать рублей больше, чем дамы демимонда. Черешнева особенно этим гордилась. Баронесса устала и говорила, что она умирает. Мимочка же чувствовала себя молодцом. Как она поправилась, как она поправилась!
Она пошла еще с maman и с Валерианом Николаевичем на танцевальный вечер. Она, конечно, не танцевала, но сидела и смотрела, как танцуют. Валериан Николаевич сидел подле неё и острил насчет танцующих. По желанию князя Джумарджидзе, княжна Ардживанидзе и князь Какушадзе протанцевали лезгинку. На балконе поручик Никеладзе перепил кахетинского и, обнажив кинжал, грозил заколоть содержателя гостиницы Чихвадзе за то, что ему подали черствую курицу. Во всех комнатах Чихвадзе стоял запах жареного сала и кухонного чада. Доктор Бабанин в черкеске и с нагайкой в руке похаживал между своими пациентами и пациентками, подбирая компанию, для ночной поездки на Бештау. Музыканты в папахах и красивых белых костюмах дудили во всю мочь лезгинку, под задирающие звуки которой княжна Ардживаеидзе порхала в волнах кухонного чада.
Maman так воодушевилась, что решила покутить. С её разрешения, Валериан Николаевич велел подать дамам кахетинского и шампанского и заказал шашлык и чихиртму. Сели ужинать. «Кавказ предо мною…» – декламировал Валериан Николаевич, наливая Мимочке кахетинского, а она ловила вилкой пережженые кусочки баранины и говорила, улыбаясь: «Mais c'est excellent, le chachlyk!»
Валериан Николаевич проводил их домой. Был чудный вечер. Полная луна плыла по небу, заливая нежным светом белые домики и дремлющие сады… Прощаясь, maman еще раз пригласила его заходить.
Мимочка долго еще улыбалась, придя домой. Maman неприязненно вспоминала скушанный шашлык и искала баночку с nux vomica. A Мимочка стала завивать свои кудри на лбу и, завиваясь, думала о нем, вспоминала его лицо, его взгляды. Как он должен нравиться женщинам и своей жене! Какая у него жена?.. Отчего она не с ним? Может быть, она гадкая, некрасивая… А может быть – красавица… Что он говорил ей? Как он хорошо говорит, и умно, и свободно!.. Она никого не знает, кто бы так хорошо говорил. И как просто и хорошо она себя с ним чувствует! Какой он хороший человек! И как все вышло удачно. Они познакомились так прилично. Она не искала его знакомства, не уронила своего женского достоинства… Все случилось само собой. Жаль, что тогда в дороге они переглядывались. Было бы еще лучше, если бы и этого не было. Но это пустяки, и он очевидно позабыл об этом… О, он такой порядочный человек! Он никогда себе ничего не позволит; положим, и она не допустит.
Как хорошо, что они познакомились! Между ними может установиться хорошая, чистая дружба. Он именно может быть таким другом, какого она желала!.. Он ей нравится… И он так умен. Он может дать ей именно то, чего ей не достает… У неё нет друга, товарища, подходящего ей по возрасту, умного, интересного в разговоре и притом вполне честного и порядочного… А он ли не честный и не порядочный?! Еще несколько таких людей, и у неё составится свой симпатичный ей кружок, в котором ей будет весело и приятно и в котором она будет отдыхать душой от гнета и горечи, которой не может не оставлять ей в душе её неравный (ну да, конечно, неравный) брак. И разумеется кружок этот будет состоять только из вполне порядочных и приличных людей. Ей не надо дикого веселья. Она не хочет быть такой легкомысленной, как Нетти, и такой tapageuse! Боже сохрани! Она никогда не вступит на опасную дорогу. Ей не нужно ничего дурного. Она хочет только приобрести друзей, честных, порядочных людей, с которыми она могла бы встречаться и говорить о том, что ее интересует. Одного такого друга она уже нашла. Он женат, она замужем, оба несвободны, следовательно ничто не может мешать их дружеским отношениям. Как хорошо, что они познакомились!
«Что-то он теперь делает?» думала Мимочка, закручивая перед зеркалом двенадцатую и последнюю папильотку. «Думает ли обо мне? Что он думает?»
И раздевшись и задув свечу, Мимочка опустила на подушку свою хорошенькую головку, увенчанную рядом крепких папильоток… Но и мысли, и папильотки, цепляясь одна за другую, мешали ей заснуть… что-то он думает, что он делает?..
А Валериан Николаевич, воротясь в гостиницу, подсел б князю Какушадзе, с которым он накануне познакомился, и, наливая себе кахетинского, сказал: – Ну, познакомился я с моей генеральшей. Умом не блещет, но в глазах у неё – море. И ручка, ножка!.. – И Валериан Николаевич послал воздушный поцелуй по адресу Мимочки.
На другой день они поехали верхом в Карас. Кавалькада состояла из девяти человек, но Мимочка ехала с ним в паре, и были минуты, когда они оставались совсем одни. Он говорил еще больше, чем накануне. Откуда только у него бралось! И с какой легкостью переходил он от одного предмета к другому. Мимочка спросила его, давно ли у него его собака? Прямо с ответа на этот вопрос он перешел к любви. И полилось, и полилось…
Он говорил, что жизнь без любви скучна, как безводная пустыня, что женщина живет одной любовью, что вне её она бьется как рыбка на песке, что женщины извращены, искажены нелепым воспитанием, что они добровольно налагают на себя цепи и оковы, под тяжестью которых потом изнемогают. И если бы сейчас сказать женщинам, что завтра конец мира, конец жизни, что рушится здание предразсудков и условных понятий, они сбросили бы маску, обнажили бы свои чувства, желания, заговорили бы живым, настоящим языком… Плотина бы прорвалась… И стишок из Гейне, и стишок из Байрона… тут латинская цитата, там куплет из оперетки…
Любовь двигает миром. Любовь – цвет жизни, это её аромат, её благоухание. Она – венец, она – купол в здании человеческого счастья… Как хорошо сказал Мюссе… А Шиллер, говоря… А Боделэр, а Сеченов, а Фет, а царь Соломон, а Дранмор, а Кузьма Прутков!.. – Извольте разобраться в этом поэтическом хаосе!
Лошадь Мимочки хлопала ушами, а сама Мимочка поправляла пряди волос, выбившиеся из-под шляпки, и была хороша, как кавказское солнце.
Они ехали рядом по лесной тропинке. Зеленые ветки били их по головам, и он отклонял их рукою, а она низко наклоняла головку. Впереди слышен был топот лошадей, смех и возгласы баронессы и её спутников.
Неожиданная гроза застигла их в лесу. Мимочка вообще боялась грозы, но с ним ей не было страшно, только жутко и весело. Хлынул дождь, и вся кавалькада понеслась бешеным карьером. У него была с собой бурка, которую он накинул на плечи Мимочке. Прискакав в Карас, все забились в какой-то сарай, чтобы укрыться от дождя. Гроза продолжалась. Молния сверкала между гор, и гром гремел над головами вымокшей компании. Все были веселы и возбуждены быстрой ездой; особенно баронесса была в восторге и находила свой пикник необыкновенно удачным. Прислуга расставляла в сарае столы и скамейки, ставили самовар, выкладывалась провизия, вино… Стали пить чай. В сарай прискакала еще компания доктора Бабанина, тоже измокшая. Баронесса пригласила их к чаю. Общество соединилось, и стало еще веселее. И Мимочка, сбросив бурку, пила коньяк, который подливал ей Валериан Николаевич. Он же подавал ей чай, и служил ей, и занимал ее, и ей было так весело, что она даже перестала печалиться о том, что у неё развились локоны.
Когда гроза стихла и на небе выплыла луна, компания разместилась в трех лодках и каталась по озеру. Кто-то пел, баронесса гребла. Доктор Бабанин; в черкеске и с нагайкой в руке, переплыл верхом озеро. И домой вернулись поздно, поздно. Мимочка устала, но не жалела о том, что поехала. И какой был воздух после грозы! Какая ночь! луна!
Начался ряд светлых, беззаботных дней. Вставая, Мимочка уже знала, что сейчас она увидит его. И действительно, они встречались на утренней музыке. А раз они были вместе – это было уже хорошо, это было главное, все остальное было второстепенно. У них установились хорошие дружеские отношения, в которых не было ничего, ничего предосудительного. Они встречались, гуляли, говорили, смеялись над баронессой и её знакомыми. Он рассказывал ей эпизоды из прошлого баронессы, потом рассказывал ей, что он делал без неё, с кем виделся, о чем думал, и затем они сговаривались, как провести вечер: ехать ли верхом, идти ли в концерт. Если не о чем было говорить, – он говорил о любви, декламировал Фета, Мюссе или Байрона, но никогда не позволял себе ничего лишнего, и конечно, и она не допускала.
Мимочка знала, какая прическа, какие из её платьев нравятся ему, и старалась угодить ему. Она ласкала Рекса, а Валериан Николаевич, со своей стороны, приобрел благосклонность и расположение Мосеньки. Он давал Мимочке драгоценные указания насчет туалета. У него был тонкий и изящный вкус; он знал толк и в кружевах, и в сочетании красок. Вообще он многому, многому мог научить Мимочку.
Оба они любили музыку и не пропускали ни одного концерта. И когда Мимочка, сидя с ним рядом, слушала романсы, ей казалось, что это совсем не та музыка, которую она слышала зимой, сидя рядом с Спиридоном Ивановичем, в зале Дворянского Собрания. Или Козелков пел лучше Фигнера, или она теперь так поправилась, что все казалось ей в другом цвете, только это была совсем, совсем другая музыка. Maman редко являлась в концерты: и расход останавливал (для себя maman была скуповата), да и надо же было кому-нибудь оставаться с Вавой, которая любила рано ложиться спать и терпеть не могла курзала. И Мимочка ходила в концерты с Валерианом Николаевичем. Просидев вечер в зале, они возвращались домой. Он вел ее под руку и тихо напевал только-что слышанные мелодии. А она поднимала к звездам свои глаза мадонны, и затем переводила их на него, и глаза их встречались и говорили друг другу что-то нежное и дружелюбное, чего не смели выговорить уста, потому что он ничего-ничего себе не позволял и она не допускала.
Им было хорошо. И все, что окружало Мимочку, все, что она видела и слышала, эти темные горы, и зеленый лес, и мерцанье звезд, а сиянье месяца, конский топот, шелест веток, говор толпы, романсы певцов и певиц, свист кузнечиков – все это было декорацией и оркестром в той новой и сладкой арии, которую пел ей голос природы.
Разбираться в своей душе ей было некогда, да она и не умела. Тревожиться не было повода. Ничего не случилось. Ей просто доставляло удовольствие знакомство и общение с таким умным, с таким милым человеком. Вот с кем не скучно, так не скучно! И Мимочка говорила Ваве: – Я еще не встречала такого умного и образованного человека. Как он говорит по-французски, по-немецки, по-английски! Какой ум, какая память! С ним можно говорить целый день и не заметить, как пройдет время. – Ваве он не нравился, но что она понимала, глупая девчонка! За то maman полюбила и ласкала Валериана Николаевича и говорила Мимочке: – А Валериан Николаевич не зайдет к нам сегодня? Попроси его на чашку чая. – И Валериан Николаевич приходил, и пил чай, и терпеливо слушал рассказы maman, и был так рыцарски почтителен с Мимочкой, что maman едва удерживалась от желания обнять его. Maman находила его красавцем; она находила, что он даже лучше гусара Анютнна, стяжавшего такую громкую славу на минеральных водах.
И Катя-горничная, застегивая ботинки на крошечных ножках Мимочки, говорила, ловко действуя крючком: – Какой хороший барин, как они мне нравятся! Даша номерная с их человеком знакома, так, говорит, очень хороший барин. У них свой дом в Киеве. И такой добрый барин, говорит…
«О, да, думала Мимочка, и главное – такой умный!» Вечером, ложась спать, она старалась припомнить, что он ей говорил. Это было трудно, потому что он говорил так много. Но что она помнила хорошо – это его взгляды. Как он посмотрел на нее, когда они повернули на Грязнушку, а потом – когда он напевал «Азру» и она спросила у него слова. О, какие у него глаза, какие глаза! Хорошо, что он так уважает ее, потому что, не уважай он её, кажется, она боялась бы за себя. Теперь, конечно, она спокойна. Она уже достаточно узнала его для того, чтобы быть уверенной в том, что он никогда ничего себе не позволит. Она – порядочная женщина, она не такая, как Нетти. Она его любит, как друга… Будь она свободна – может быть, она полюбила бы его иначе. Конечно, зная его, она не выбрала бы другого… Но она не свободна, и любит его только как друга. Это так хорошо, такая дружба!..
И в темноте Мимочка открывала глаза и представляла себе свой роман в будущем. Она ему нравится. Понемногу он увлечется ею, полюбит ее, полюбит настолько, что поедет за ней в Петербург. И он будет страдать от её жестокости, бедный! милый! – все будет страдать и, наконец, объяснится. И она сама будет страдать, во скажет ему: «И я вас люблю, давно люблю, но долг и мои обязанности… Мы должны расстаться». И они расстанутся, бедные!.. Как они будут страдать. Но что ж, когда нельзя иначе… И Мимочка вздыхала и переворачивала подушку, и поправляла сбившуюся простыню. В комнате, с открытой на балкон дверью, было душно и жарко. А рядом неугомонная вдова пела:
А офицер с инициативой кашлял и громко зевал.
– Они тебе заснуть не дают, несносные! Я сейчас закрою дверь, – говорила mamam, вставая, и, понижая голос до шепота, чтобы не разбудить уснувшую Ваву, она прибавила: – Представь, что я сегодня видела: они при мне поцеловались. Так, pour tout de bon… Я выхожу на балкон юбку встряхнуть, а они как сидели, так и поцеловались… Шопенгауер на столе, а они целуются. Какая гадость!
День шел за днем, не принося с собой больших перемен. Леченье Мимочки близилось в концу, и maman отмечала уже в своем календаре день переезда в Кисловодск.
Вава лечилась, гуляла, читала и беседовала и спорила до хрипоты со своими новыми друзьями о бессмертии души, о женском вопросе, о мыслях и взглядах Льва Толстого.
Мимочка беззаботно и весело флиртовала с Валерианом Николаевичем. Катя-горничная не менее весело флиртовала с Давыдом Георгиевичем, а maman играла в пикет с желчным сановником или сворачивала себе шею, следя за чужими романами. И Вава, и Мимочка поправлялись и хорошели с каждым днем, и maman, с радостью отмечая это, говорила своему партнеру:
– Вот ведь как у нас любят хвалить все иностранное и унижать свое родное. Чего-чего нам не говорили о Кавказе! А как мои здесь поправились! Еслибы вы видели мою дочь весною… Это был призрак! Мы боялись чахотки. Вы знаете, наши воды выше заграничных.
Старичок-партнер даже не улыбался и, сдавая карты костлявыми пальцами, возражал maman. Он не брался судить о дамских болезнях, – это было вне сферы его компетентности. Может быть, дамы здесь и поправляются, может быть… Но что касается нашего брата-мужчины, то он смело может сказать, что здесь поправляются только здоровые. Поправляются здесь доктора; эти разбойники славно поправляют здесь свои обстоятельства… Олухи, которые не умеют отличить геморроя от катарра кишечника (старичок переменил уже четырех докторов и признавался maman, что не переваривает и пятого). Они здесь волочатся, флиртуют, скачут верхом, как ошалелые, а больные терпят всякие невзгоды. И чего смотрит правительство? У коммиссара под носом берут взятки. Грабеж, расхищение, беспорядок… Дайте срок!.. Если пятый доктор не уморит сановника, он еще напишет о них статью под заглавием: «Наши воды и наши врачи». И они себя узнают, они себя узнают… Дайте срок!..
Maman кротко и снисходительно улыбалась, разбирая свои карты. Стоило ли спорить с человеком, замученным собственным желудком и печенью! Где ему было переварить своего доктора, когда он не мог переварить и своего обеда!.. И с добрейшей улыбкой, голосом, который maman умела сделать мягче миндального масла, она говорила ему: – А знаете, что я посоветовала бы вам попробовать. Простое, но испытанное средство. Зять мой много лет страдал упорнейшим катарром. И лечился, и ездил на воды. А знаете что ему помогло. Я вас научу. Щепоточку, так чуть-чуть на кончике ножа… – и т. д.
Был жаркий, жаркий день. Мимочка, выйдя из ванны, поднялась в гору и села на скамейку, на которой она обыкновенно отдыхала после ванны. Она была в легком батистовом платье и, несмотря на это, едва дышала. Жара неприятно действовала ей на нервы; в тому же и на душе у неё было неладно. Накануне они поссорились, и теперь ей было стыдно и досадно на себя. Он рассердился на нее вчера и сказал, что в Кисловодск не поедет, а поедет прямо из Железноводска в деревню к баронессе, которая его приглашала. рассердился он за то, что Мимочка не захотела вчера ехать с ним вдвоем верхом и сказала ему, что это «неловко»! О, какая она дура, какая дура! Теперь она рада была бы отдать полжизни, чтобы вернуть это слово. Как это было грубо и глупо! Она показала, что она боится. И чего ей бояться? Разве она не ездила вдвоем с Варяжским, разве она не ездила с офицером своей дивизии, разве баронесса не ездила вдвоем с ним, с Валерианом Николаевичем? И что ж? Шокировало это кого-нибудь? – нисколько. Неловко, неловко!.. О, какая она дура! И что он теперь о ней думает? Боже мой, что же ей теперь делать, как поправить это? Теперь они расстанутся холодно и враждебно, и если он о ней и вспомнит когда-нибудь, то только как о дуре и идиотке. Но нет, это невозможно; неужели они так и расстанутся?
Вот и он. Он подошел к ней с серьезным и торжественным выражением лица и холодно поклонился ей. Потом заговорил о погоде и, попросив позволения сесть с ней рядом, сел на противоположный конец скамейки. О, каким холодом веяло теперь от его элегантной фигуры! Вершина Эльборуса не могла быть холоднее. И от соседства этого Эльборуса у Мимочки холодели ручки и ножки, и ей хотелось плакать.
А солнце было жаркое и воздух горячий и удушливый. Природа томилась зноем. Потрескавшаяся, сухая земля молила небо о дожде; пышно разросшиеся деревья стояли угрюмо и лениво; ни один листок не шевелился; по всей скале снизу до верху звонко свистали кузнечики.
Разговор не клеился. Мимочке было стыдно донельзя. Она чувствовала, что теперь она уронила свое генеральское достоинство, и мучилась, придумывая, что бы ей сказать.
Валериан Николаевич молча наслаждался её волнением, её смущением. Мимочка нравилась ему не только своей наружностью, но и своей молчаливостью и ненаходчивостью. Как она умела слушать! В глазах Валериана Николаевича это было драгоценное качество, потому что он любил говорить один. Как надоели ему эти болтливые женщины с претензиями на ум и остроумие, которые что-то читают, о чем-то болтают, перебивают, не дослушав, придираются к смыслу сказанного, запоминают слова… То ли дело Мимочка! В ней бездна женственности. В ней есть то, что поэт называет: das ewig Weibliche… Она не умна, да; но в ней это так мило. И на что ей ум? Что прибавил бы он к этому чистому, ясному взгляду? У неё, есть такт и грация. Хоть она и не умна, но она очень мило держит себя: ни лишней развязности, ни лишней застенчивости. Очень, очень она мила, и давно уже никто ему так не нравился. Развязку он предполагал в Кисловодске, а вчерашним вечером, по программе его, должна была последовать предварительная поездка en tête-à-tête для того, чтобы приручить Мимочку и успокоить её тревогу, так как он видел, что она все-таки настороже… И вдруг она не поехала. Скажите! Так вот мы как!.. Хорошо! Теперь надо наказать ее за это и заставить ее попросить его приехать в Кисловодск.
И он сидел подле неё, грустно и холодно глядя перед собой и сбивая палкой верхушки травы. Разговор не клеился.
Мимо прошла сестра актрисы Ленской. Старичок, тающий от близости красавицы, как свеча под лучами кавказского солнца, вел ее под руку.
Мимочка заговорила о ней. Ленские очень интересовали ее, потому что она долго ревновала к ним Валериана Николаевича, и она часто расспрашивала его о них. Он? смотря по настроению, или превозносил их до небес, или смешивал с грязью. На этот раз Ленская подвернулась в удачную для неё минуту. Валериан Николаевич принялся возвеличивать ее. Это была женщина. Она достойна была носить высокое, святое имя женщины… Она жила и давала жить другим. Она, как солнце, освещала, согревала всех, кто дышал в её близости… Когда она состарится и будет умирать, совесть ни в чем не упрекнет ее. Она земное совершила. Она любила и жила… Это не манекен для примериванья парижских туалетов, это живое существо с теплой кровью; в ней играют нервы, в ней кипит жизнь… Это не кукла, которую дергает за шнурок общественное мнение… И полились грозные филиппики против светских женщин, этих эгоисток, этих черствых, пустых кокеток… Хорошо их воспитывают! Маменьки пропитывают их нелепой моралью, с таким же усердием, с каким они перекладывают свои ковры и шали камфорой и т. п., чтобы сохранить их от моли. И они достигают цели. Моль не тронет их шалей, и страсть не коснется их благовоспитанных дочек. Но и дышать в их присутствии тяжело. Человек задыхается… С ними скучно, да? да!.. невыносимо скучно! И удивительно ли, что от них бегут к таким женщинам, как Ленская!
Мимочка чуть не плакала. Ему скучно с ней… ему всегда было скучно с ней… Она – манекен для примериванья туалетов… Он уйдет от неё к Ленской. Как ему не стыдно, как не стыдно!.. А он продолжал громить светских женщин, пересыпая свою речь стихами и цитатами. Любовь двигает миром. Есть женщины, недостойные счастья любви, недостойные высоких, святых минут… Женщина, которая не умела любить – это дева без елея… И Христос скажет ей: отойди, я не знаю тебя… Бодрствуйте… Да… И придет старость, грозная, беспощадная старость, с седыми волосами, с морщинами, и возьмется холодной рукой за сердце, и сердце ужаснется и возжаждет жизни, и будет поздно, поздно!.. И стишок из Мюссе, и стишок из Фета…
Валериан Николаевич все пуще и пуще увлекался своим красноречием. Голос его то понижался до шепота, то возвышался… Он не оглядывался на Мимочку, он обращался не к ней; он глядел прямо перед собой, как бы обращаясь к господам присяжным. И Мимочке казалось, что и кузнечики, и черные стволы деревьев, которые как бы играли роль присяжных, говорили в один голос: «Виновна, виновна и не заслуживает снисхождения».
Мимочка знала, что она виновата, но она решительно не знала, как поправить дело, как сделать, чтобы он перестал сердиться и приехал бы в Кисловодск. Она взглядывала на него. Как он был хорош! Он снял шляпу, и она видела его белый лоб, его волнистые волосы, его блестящие глаза… Она чувствовала свое влечение к нему… и боялась уже рассердить его, Ну, что ей сказать, что ей сказать? Господи!..
И она все ниже и ниже опускала головку и чертила зонтиком по песку, пока он говорил свои страшвые вещи.
Мимо проходили неуклюжия армянки в своих кисейных покрывалах и тупо таращили на бедную Мимочку свои круглые черные глаза. Проходящие мужчины лукаво улыбались и оглядывались на Мимочку, посвистывая…
А Валериан Николаевич продолжал греметь тоном вдохновенного пророка.
Женщины не хотят и не умеют быть умными. Когда солнце для них сияет, когда небо им улыбается, они опускают шторы в окнах… Все для них игра, забава, шутка… Ни одна из них не умеет возвыситься до серьезного чувства… Кокетки, не стоющие того, чтобы человек с душой тратил на них время, тратил на них сердце… Хорошо сказал Гейне… И какую горькую правду сказал Байрон… А Моптескьё, великий законовед… Мимочка окончательно перестала понимать. Собственные имена всегда отуманивали ее. У неё уже дрожали губы от желания заплакать. И зачем он кричит на нее здесь, где все проходят мимо и где она не может ничего сказать из страха, что заплачет?
Воспользовавшись минутой его молчания, Мимочка встала и сказала: – Кажется, мне пора домой. – Он вежливо и холодно поклонился ей. – А вы не проводите меня? – Если прикажете. И они пошли в гору. Он играл тросточкой; Мимочка смотрела в землю, а Рекс лениво шел за ними, помахивая хвостом и удивляясь, как им не надоели их глупые переговоры. – Когда же вы едете в Кисловодск? – спросил Валериан Николаевич. – Завтра. А вы? – и Мимочка взглянула на него самым нежным, самым просящим взглядом. – Я не еду туда совсем.
Они помолчали.
– Вас так тянет домой? – начала опять Мимочка.
– Я поеду не домой. Я вам говорил, кажется, что баронесса приглашала меня к себе в имение… Барон – мой товарищ по училищу, и я рад буду повидаться с ним! Да и она такая милая женщина…
И опять они шли молча. Мимочка боролась, не зная, попросить его приехать в Кисловодск, или нет. Если она попросит, зачем она его об этом попросит и как он примет это? А если не попросит, – он так и не приедет. Нет, она попросит, она попросит. И все еще она не решалась и говорила: – Скажите мне какие-нибудь стихи. – Сказать вам стихи? Извольте. – Он сорвал по дороге цветок и стал декламировать:
Когда он эффектно произнес последний куплет, они уже стояли у двери дома, где maman ждала Мимочку к обеду, а она так и не попросила его приехать. Она заметила, что, кажется, еще рано, что, вероятно, Вава еще не вернулась, так что они могут еще пройтись. Валериан Николаевич предложил ей руку, и они пошли дальше, потом они вернулись и пройти мимо дома в другую сторону. Понемножку Мимочка разговорилась, и когда в третий раз они остановились у двери комнаты, в которой maman вторично разогревала суп на керосиновой кухне, все нужное было сказано. Он обещал ей, что приедет в Кисловодск на месяц (т. е. на все время, пока они там будут), а она обещала ему в первый же вечер поехать с ним верхом. Зачем ему это? Ну, да все равно. Блого помирились.
И Вава, и Мимочка так приятно проводили время в Железноводске, так полюбили его, что по переезде в Кисловодск не хотели ничем восхищаться и стояли на том, что Железноводск гораздо лучше. Вава говорила, что Железноводск теплый и темно-зеленый, а Кисловодск холодный и бледно-голубой; а Мимочка говорила, что у неё здесь кривое зеркало и кровать гораздо хуже железноводской. К тому же здесь было много петербургских знакомых: княгиня X., с дочерью и племянницей, генерал Бараев, друг Спиридона Ивановича, и еще кое-кто… Будут теперь надоедать им и сплетничать, и прости железноводское приволье!
Скоро, впрочем, и Вава, и Мимочка вполне успокоились на этот счет. Оказалось, что княгиня не встает из-за карточного стола, что княжна ловит маленького адъютанта с целью привести его к алтарю, что кузина её романически и безнадежно влюблена в одного очень бледного и очень интересного господина, у которого сбежала жена и который лечится здесь от tabes dorsualis, что генерал Бараев неотступно ходит за красивой вдовой, с которой намеревается проехать по военно-грузинской дороге. Словом, оказалось, что всякий здесь занят собой и своими развлечениями. Княжна и кузина её встретились с Мимочкой и Вавой любезно и восторженно-дружелюбно, но ясно было, что они не имеют ни малейшего желания пользоваться их обществом и думают только о том, как бы им не мешали в их прогулках и поездках. И Мимочка, и Вава вздохнули свободно. Весь кружок последней был уже в сборе, за исключением студента, уехавшего с Морозовым в Крым. Ваву радостно приветствовали, и в первый же день их переезда компания предприняла восхождение на Крестовую гору, вид с которой настолько ей понравился, что дня через два она стала находить, что Кисловодск еще лучше Железноводска. Положительно тут было лучше. Тут были белые березы, журчащие горные речки; а чего стоил один этот чудный чистый воздух, пьянящий и возбуждающий. И потом здесь было более пестроты, больше Востока, больше Кавказа.
Maman с удовольствием приняла предложение княгини занять место четвертого партнера, только-что уехавшего в Крым. Винт был одной из страстишек maman, и ужь куда же это было интереснее, чем пикет с желчным и озлобленным сановником.
На четвертый день по приезде Мимочка надела белое платье и красную шляпку и вышла с Вавой в парк. Обе пили еще кумыс почему и направились к кумысной. Проходя галлереей Нарзана, они встретили Валериана Николаевича, и какого Валериана Николаевича! В бешмете, в черкеске, в папахе, в кинжалах. И что это был за джигит! Высокий, стройный, чернобровый! Это был сюрприз Мимочке. Рекс величаво шел за своим господином.
– Не смешно это? – спросил Валериан Николаевич дам, здороваясь с ними. – Я всегда вожу с собой этот костюм, но в начале сезона, в Железноводске у меня не хватает мужества надевать его. А здесь я уже смело облекаюсь в туземное платье, тем более, что здесь я почти не схожу с лошади. Окрестности так хороши! Вы еще никуда не ездили?
– Никуда. С кем же бы я поехала!
– Как я рад! Окрестности так хороши! И мне так хотелось самому показать вам все мои любимые места. Так сегодня мы едем?
– Едем. Вы сказали о лошадях?
– Как же. Наши лошади здесь, так что не придется и искать новых. Осман вчера переехал.
Выпив кумыс, Мимочка и Вава повели Валериана Николаевича поздороваться с maman, которая играла в карты на воздухе. Maman обрадовалась ему и представила его княгине, которая оглядела его в лорнет, когда он отошел от их стола, и тоже нашла, что он красивее Анютина.
А Валериан Николаевич и Мимочка пошли дальше в конец главной аллеи, потеряв по дороге Ваву, которая встретила кого-то из своих. Мимочка сияла. Ссоры между ними как не бывало; опять они в хороших дружеских отношениях. Мимочка и сама не ожидала, что так сильно обрадуется ему. Да, он ей нужнее всех. С ним жизнь совсем не то, что с другими. И он так весел, так доволен, так рад. Чему он рад? Тому, что он с ней, конечно. А она разве не рада тому же? Так рада, так рада! Ах, как хорошо!
После обеда Мимочка прилегла отдохнуть. Но спать она не могла, а лежала и радовалась его приезду. Можно ли было теперь спать? Она отдыхала уже, только думая о нем. Может же присутствие, близость другого человека вносить такую радость, такой свет в её жизнь. Ну, вот он и здесь. И опять они вместе среди им чуждой пестрой толпы. Это все, что ей нужно. Быть вместе и быть молодой и красивой для него и через него. Потому что если, например, сегодня она так хороша – ведь это от его приезда. Радость красит ее. О, как она его любит! Такого с ней еще никогда, никогда не. бывало. И главное, тут нет ничего дурного. Разве это может быть дурно, раз что это будит в ней лучшие стороны души?.. Она ничего, ничего не боится… Неужели она его любит любовью?.. Ну что ж, если и любовью? Сердца не удержишь, не остановишь; вон как оно бьется… Конечно, он никогда об этом не узнает. Она ничего не допустит, да и он никогда себе не позволит… Что ж, что она его любит? Самая чистая, самая честная женщина может увлечься… В том-то и сила, чтобы, несмотря ни на что, остаться честной… Поедут, поедут верхом и опять целый вечер вместе, вдвоем! Как хорошо, как хорошо!..
Потом она стала одеваться… Никогда в жизни её туалет ей так не удавался. Волосы сами собой укладывались на голове, застегнутый лиф сидел как перчатка, и когда Мимочка, надушив платок и приняв из рук Кати хлыст, бросила на себя последний взгляд в зеркало, на нее выглянуло оттуда такое ангельское, поэтическое личико с сияющими глазами и счастливой улыбкой, что она чуть не послала сама себе воздушного поцелуя. А лошади были уже поданы. Он сидел верхом и через окно разговаривал с maman.
– Пожалуйста, Валериан Николаевич, смотрите, чтобы она не ездила слишком быстро и слишком много. Ей так вредно всякое утомление, а она теперь все храбрится и так неосторожна… Давно ли мы поправились… Смотрите же, я вам поручаю ее…
– Будьте покойны, Анна Аркадьевна!
Мимочка, сойдя с крыльца, легко вскочила в седло и, улыбнувшись maman, поехала с Валерианом Николаевичем и немножко отставшим от них Османом. А maman поглядела им вслед и подумала: «Вот так парочка! Живи мы в Аркадии, а не в Петербурге, вот бы нам какого мужа надобно. Ну, да все делается. к лучшему. Такой бы и не женился, искал бы денег, а потом бегал бы, изменял… Les beaux maris ne sont pas les meilleurs… И кавалеров всегда можно найти сколько угодно, а такого мужа, как Спиридон Иванович, не каждый день найдешь»…
И maman в раздумье принялась за свою прическу. собираясь к княгине. А где же Вава? Где барышня?
– Они сейчас тут были.
– Сейчас тут были! Я тебя спрашиваю, где они теперь? О чем ты думаешь, скажи, пожалуйста? За что ты жалованье от Юлии Аркадьевны получаешь? Тебе сказано – ни на минуту не оставлять барышню одну. Сейчас иди их искать!
Катя покорно выслушала maman, затем, подобрав разбросанные юбки и шпильки Мимочки, причесалась, надушилась Мимочкиной туалетной водой и, надев серенькую кофточку и шляпку с крылом, поспешила в парк, где в конце тенистой аллеи ждал ее Давыд Георгиевич, уже подаривший ей кавказскую брошку и два колечка с бирюзой.
Выехав из Кисловодска, Валериан Николаевич и Мимочка поскакали по проселочной дороге. Ехали они то галопом, то шагом. (Валериан Николаевич ездил только таким аллюром, какой нравился Мимочке – не то, что Варяжский!) При первой паузе он заговорил о лошадях, рассказал Мимочке, какие у него лошади в Киеве, какие в деревне. Потом, переезжая бродки, они вспомнили Печорина и княжну Мери, и он заговорил о Лермонтове, о литературе… Мимочке было все равно о чем молчать, только бы слушать его. Потом он заговорил о природе, а она, любит ли она природу? О, да! Мимочка забыла, что она прежде любила природу только где-нибудь на музыке. Ей казалось, что она любит и всегда любила природу. Разве ей не нравилось скакать по этой зеленой степи, которая колыхалась как море? Разве не нравились ей эти нежные очертания горных цепей, окаймлявших горизонт? О, да, она любит природу. Прежде она ее совсем не знала. В Петербурге, в Париже природу видишь только на картинах, на выставках…
Среди этой, мирной беседы они встретили коляску, в которой сидел генерал Бараев со своей вдовой. Генерал любезно раскланялся с Мимочкой, которая кивнула ему головкой. Валериан Николаевич начал подшучивать над генералом.
– Это Бараев, друг моего мужа, – сказала Мимочка.
При упоминании о её муже по лицу Валериана Николаевича всегда пробегала тень. Мимочка уже знала это и теперь пожалела о том, что так некстати вспомнила о своем муже. Оба замолчали и погнали лошадей, как будто упоминание о бедном Спиридоне Ивановиче заставило их торопиться к цели поездки.
– Куда же мы едем сегодня? – спросила Мимочка, когда лошади устали и снова пошли шагом.
– Мы едем в «Замок Коварства и Любви».
– Замок? Там, правда, замок?
– Нет, замка никакого нет; а есть скалы, живописно расположенные скалы… Красивый уголок… И со скалами этими связано предание. Вам не наскучит слушать, если я вам его расскажу?
– Напротив. Я очень рада.
– Ну-с, так слушайте. У одного купца была дочь, разумеется, молодая и прекрасная.
– Отчего; разумеется?..
– Оттого, что иначе не стоило бы о ней говорить. Ну-с, и эта дочь полюбила юношу, тоже молодого и прекрасного. Молодые люди полюбили друг друга так, как только можно любить под таким солнцем и среди такой природы. (Это, кажется, ничего не поясняет вам, mais passons.) Молодые люди любили друг друга, но, как это почти всегда бывает, судьба и обстоятельства были против них. Отец девушки отверг искания влюбленного юноши, который был беден, и нашел дочери другого жениха, тоже богатого купца. Молодые люди попробовали бороться, по отец был непреклонен, Тогда молодые люди решили умереть. В одно прекрасное утро они пришли на эти скалы, – сейчас вы их увидите, – стали на край пропасти, чтобы броситься вниз и разбиться о камни, простились друг с другом, простились с жизнью, со светом, с природой. «Бросайся!» – сказала девушка: – «и я за тобою». Он улыбнулся ей, бросился в бездну и умер. А она…
– А она?
– Она вернулась домой и вышла за богатого купца!
– О, какая!..
– Коварная, не правда ли? Она вышла за купца, а скалы навсегда сохранила воспоминание о его любви и о её коварстве. Смотрите, – они уже видны, видите? Левее… Мы, впрочем, спустимся туда вниз…
– Так вы бывали уже здесь?..
– О, не раз! Но ни разу не был в таком милом обществе…
– Что это? Un compliment?
– Нет, не шутя. Знаете, я люблю эти скалы, этот дикий живописный уголок, где каждая тропинка, каждый камень будит во мне столько чувств и мыслей, не имеющих ничего общего с моей скучной, серенькой будничной жизнью… И когда я бывал здесь: я всегда думал о том, как бы хорошо привезти сюда с собой милое, поэтическое существо, словом, приехать, как я приехал сюда сегодня. И когда я вернусь домой, я скажу: «Ныне отпущаеши!»…
В голове Мимочки промелькнуло: «Не позволяет ли он себе?»… Но нет; он уже опять говорил о лошадях. Потом оба замолчали. Надо было спускаться вниз по крутой, узенькой тропинке. Осман ехал впереди, указывая дорогу.
Темнело. Луна не показывалась.
– Какой же это лунный вечер? Вы говорили, что будет луна?.
– Погодите, погодите. Будет и луна.
– Но мы тут ничего не увидим. – Мимочку начинала смущать эта темнота.:
– Как не увидим? Разве вы не видите скал? Как хорошо это ущелье! А луна сейчас взойдет.
– Да, но пока мы будем ждать луну, будет поздно, и когда мы возвратимся?
– Поздно? Отчего поздно? При луне ехать будет светло как днем. И куда поздно? Разве вы собираетесь на вечер?
– Нет, я никуда не собираюсь. Но maman будет беспокоиться.
– Не будет она беспокоиться, потому что вы со мною. И к чему думать о возвращении, когда здесь так хорошо! Впрочем, женщины не умеют отдаваться настоящей минуте. Мне жаль их!.. Разве вам здесь не нравится? Я думал, что вы более чутки к красотам природы… Взгляните на эти скады, на это небо, на эти звезды… Помните это, из Мюссе:
– Как это хорошо, не правда ли! Мне жаль, что я не вижу вашего лица. Я хотел бы знать, так ли вы смотрите, как всегда.
– А как я смотрю всегда?
– Холодно, строго… Генеральшей.
– Генеральшей? Стало быть, я смотрю тем, что я есть.
– Не клевещите на себя. Вы женщина. Вы и должны смотреть женщиной, вот такой женщиной, какая стояла там на вершине скалы, колеблясь между жертвой и изменой.
– Но я вовсе ее хочу походить на нее.
– Отчего?
– Оттого, что она поступила очень гадко.
– Вероломно, да, но она поступила как женщина, как слабая, фальшивая женщина. И это мне нравится. Я люблю слабость в женщине. И не люблю женщин сильных, героинь. Пусть прославляет их кто хочет, – я никогда не буду их поклонником. Душевная сила так же мало пристала женщине, как и сила физическая. Женщина должна быть вся слабость, вся любовь, вся нежность. Пусть слабость делает ее фальшивой. Что ж, если это мило!.. А вы, как бы вы поступили на её месте? Представьте себе, что вы полюбили бы кого-нибудь, ну, хоть меня. Надеюсь, что такое предположение, в шутку, не оскорбит вас. Представьте же себе, что вы полюбили меня, вот сейчас, теперь, такая, как вы есть, в вашем положении.
– В моем настоящем положении?.. Я думаю, что если б я вас полюбила, я постаралась бы, чтобы вы об этом ничего не узнали.
– Это почему?
– Потому что я замужем, не свободна.
– La belle raison!..
– Comment, ce n'est pas une raison?.. Что же бы вы сказали, если бы ваша жена…
При упоминании о Спиридоне Ивановиче, Валериан Николаевич хмурился; при упоминании о его жене, на лице его разливалось выражение скуки и утомления. Выражение это Мимочка хорошо знала, и оно всегда радовало ее. Хотя она слыхала от баронессы, что жена его прелестная женщина, но ей приятнее было думать и представлять себе, что она такая же скучная, ненужная и неподходящая, как и Спиридон Иванович. Еслибы он был с ней счастлив, он не уезжал бы от неё, и у него не было бы такого бледного, утомленного лица и впалых щек, не так ли?.. Нет, он верно несчастлив, страдает и только не жалуется, потому что он горд. Бедный, милый!..
Между тем они спустились в ущелье, и Валериан Николаевич предложил Мимочке спешиться и пройти пешком в один уголок, откуда, по его мнению, вид на скалы был всего красивее. Осман увел лошадей, а Валериан Николаевич и Мимочка стали пробираться по камням, вдоль журчащей горной речки. Высокая, отвесная скала стояла за ними грозной стеной. Мимочке казалось, что она спустилась в недра земли или что она на дне глубокого колодца. так высоко над головой её была степь, по которой они скакали, так далеко казалось небо, на котором появилась, наконец, желанная луна, осветившая скалы, живописно украшенные зеленью.
– Ну что? Как вам нравится?..
– C'est fêerique, – шептала Мимочка, – c'est fêerique! – А какая тишина, какая тишина! Нет, положительно она где-то не на земле. И в последний раз, на секунду, в голове Мимочки мелькнула тревожная мысль: хорошо ли она сделала, что сюда приехала? Может быть, хоть он и звал ее сюда, но был бы о ней лучшего мнения, если бы она не поехала. Но нет, какой вздор! Что же тут дурного? Все ездят любоваться природой, и она приехала любоваться природой. Нельзя быть на Кавказе и не посмотреть окрестностей. Потом она будет смотреть фотографии, и окажется, что она ничего не видела. Отчего Вава не ездит верхом? Они взяли бы ее с собою И что ж такое, что она приехала сюда с ним вдвоем? Еслибы она поехала с ним куда-нибудь в ресторан, это было бы ужасно. (Но она никогда и не поехала бы). А сюда они приехали любоваться природой. Да и, наконец, с ними татарин. Вон, где-то вдали слышно конское ржание: это их лошади и Осман.
И успокоив свою совесть какими рассуждениями, Мимочка повторила: – C'est fêerique!.. – И Мимочка искренно любовалась живописными скалами, а Валериан Николаевич искренно любовался ею.
– Вы не устали? – спросил он, расстилая свою бурку на земле. – Сядьте. Мне жаль, что я уже рассказал вам легенду о бедном юноше, погибшем здесь. Надо было рассказать вам ее теперь, здесь, в виду этих скал… Ну, я расскажу вам что-нибудь другое.
Положительно, Мимочка была не на земле. Не может быть, чтобы это была та самая луна, которая светила Спиридону Ивановичу и бэби. Та осталась где-то далеко, а это была совсем другая луна, кроткая, покровительствующая им. И какой томный волшебный свет лила она на этот уголок, где они были одни, одни и так далеко от людей, от шума, от света…
Как тихо, как тихо!.. Какие полные, хорошие, ничем не отравленные, минуты!.. Здесь бы заснуть, умереть и не просыпаться, не возвращаться к жизни. И он был с ней, подле неё и глядел на нее, как покорный раб, как преданный друг.
И в первый раз в жизни Мимочка не думала о том, к лицу ей или не к лицу то, что на ней надето, и что сказали бы тетушки о том, как она себя держит. Она чувствовала что-то странное: не то она заснула, не то пробудилась. Никогда с ней не было ничего подобного. И у неё теснило дыхание. Минутами она боялась, что ей сделается дурно.
Камень упал, и они оба вздрогнули. И он еще ближе подвинулся к ней. – Вы испугались? Он ли это? Да, это его глаза блестят. Какое бледное лицо! Какая бледная луна! Что же это, сон или явь? И Мимочка, желая нарушить это страшное, подавляющее безмолвие и очнуться от овладевающего ею оцепенения, еще раз повторила: – C'est fêerique, c'est fêerique!
И точно в этом вечере было что-то волшебное, что-то необыкновенное. И необыкновеннее всего было то, что Валериан Николаевич обнимал и целовал Мимочку и целовал её глаза, губы, волосы. Как это случилось, – он ли себе позволил, она ли допустила?.. О, «Замок Коварства и Любви»! Потом он говорил ей ласковым шепотом, что это должно было случиться. Ну, конечно, раз что случилось, – вероятно, и должно было случиться. Но все-таки надо было ехать домой и скорей, скорей!.. И когда он подсаживал ее в седло, он говорил ей: «Милая! Чудная!..» А она растерянно поправляла прическу и говорила: «Il fait tard, il fait tard!» – но сияла такой красотой, какой никогда не видал Слиридон Иванович, даром, что он командовал дивизией, и целая дивизия смотрела ему в глаза.
Надо было скорей, скорей ехать, а Мимочка на горе потеряла хлыстик. Осман и Валериан Николаевич побежали искать его. Хлыст нашелся, и все трое понеслись вихрем по степи, залитой лунным светом.
Кисловодск, сиял огнями, когда они въехали в тополевую аллею. Из центральной гостиницы доносились звуки вальса. Maman ждала дочь, сидя у открытого окна, и беспокоилась.
– Наконец-то вы! – сказала она. – Я ужь боялась, что с вами что-нибудь случилось, какое-нибудь нападение… Ну что? Ты устала?..
– Да, мы так спешили домой.
– Зайдите, Валериан Николаевич, напейтесь чаю.
Валериан Николаевич поблагодарил и отказался.
Он обещал одной даме быть на вечере. И сняв Мимочку с седла, он проводил ее до крыльца и шепнул ей: – А demain! – а взглядом и пожатием руки поблагодарил ее за поездку.
Войдя к себе, Мимочка отказалась от чаю и закуски и начала торопливо раздеваться. Ей не хотелось никого видеть. И, погасив свечу, она опустила на подушку свое сияющее лицо. Как это случилось? Она не чувствовала ни раскаяния, ни стыда. Она чувствовала себя только счастливой и спокойной. Это – падение, это – страшный шаг, пятно, которое не смывается, это – грех, думала она, а как легко ей было совершить его! Maintenant, c'est fini, elle est une femme perdue! A муж?!.. Но не надо, не надо об этом думать, лучше думать о нем: Валь! Валь!.. И Мимочка заснула крепко и безмятежно, как спят счастливые люди с чистой и спокойной совестью.
Утром они встретились в галлерее. Оставался только месяц до возвращения в Петербург, а сколько еще надо было им переговорить, сколько сказать друг другу. Надо было рассказать, как они полюбили друг друга с первой встречи, с первого взгляда, еще тогда, в Ростове… Un coup de foudre!.. Как потом они вспоминали, искали, как ревновали друг друга, пока снова не встретились, не познакомились… И как должно было случиться то, что случилось. Надо было сказать друг другу, что они всегда ждали, что они предвидели друг друга и что теперь, когда, наконец, они встретились, они связаны на веки. Oui, c'est pour la vie, c'est pour la vie!.. A главное, надо было уговориться о том, когда и где видеться.
Он жил один, и, соблюдая известные предосторожности, Мимочка могла приходить к нему. Это было всего удобнее. Он не предложил бы ей этого, если бы тут был какой-нибудь риск, потому что честь Мимочки и её доброе имя были ему дороже всего. И Мимочка, оглядевшись и убедившись в том, что maman ne se doute de rien, и что она, и княгиня X., и вся их компания всецело поглощены наблюдениями над гусаром Анютиным и его невестой, успокоилась и стала осторожно ходить к нему.
Как ей нравилось у него! Все, что его окружало, что ему служило, носило на себе отпечаток его изящного вкуса. Мимочка перебирала его бювары, его альбомы, смотрела карточки детей, жены… Жена была слишком красива и возбуждала в ней ревность, но Валериан Николаевич успокоивал ее: «Хороша?.. Да, она хороша. Но этого мало. Une femme doit plaire. It faut savoir риаиге. Это главное». Его жена не для него. Холодная, безжизненная красота. И сухая душа, синий чулок, une lady Byron… Она – мать, только мать, а не любовница. Она живет для детей и от него требует, чтобы он жил для детей. Это нелепость. Дети сами будут жить. И он хочет жить. Другой жизни ему не дадут. Надо жить, жить…
И он целовал Мимочку, целовал её глазки, говоря: – Дай мне выпить это море!
Мимочка и не знала раньше, что в глазах у неё море.
Успокоив свою ревность, Мимочка прятала карточку жены Валериана Николаевича подальше, так чтобы она не попадалась ей на глаза, и продолжала рыться в его вещах.
У Валериана Николаевича было сорок галстухов и сорок пар носков. И к каждому галстуху соответствующие носки. А сколько брелоков, булавок, колец, которые он менял, тоже подбирая их в характеру галстуха. Вообще он был немножко щеголь, но это нравилось Мимочке. Она перебирала и укладывала эти сорок галстухов в шкатулке розового дерева, отделяя галстух от галстуха его любимым sachet: «Cherry blossom». И она говорила ему, какие галстухи она любит и каких не любит, и какой надеть ему завтра. А один галстух она прозвала «галстухом Коварства и Любви». Это был её любимый. Изредка, преимущественно в те дни, когда получались письма от Спиридона Ивановича, на Мимочку находили «синие дьяволы», как она говорила, и она себя упрекала за свою вину относительно мужа. – Je suis une femme perdue, – говорила она. – все-таки я его обидела, оскорбила… И он ничем не заслужил этого. А что будет, если он узнает, если все узнают! Он меня убьет, выгонит… Enfin je suis une femme perdue, и ты сам должен презирать меня. Да, ты презираешь меня, Валь. Я вижу…
– Дитя! – И он старался убедить ее в том, что презирать ее не за что. – On vit comme on peut. A Марья Петровна, a Марья Львовна?..
Мимочка задумывалась и припоминала. Действительно, и Марья Петровна, и Марья Львовна… А Нетти-то, Нетти!.. Но зато, с другой стороны, Анна Васильевна, и тетя Жюли, и maman… Нет, есть же все-таки честные, хорошие женщины, не такие, как она. Иначе зачем же эти суровые, беспощадные приговоры, зачем столько лицемерия?.. Валериан Николаевич объяснял ей все это.
– Видишь-ли, бедные люди слишком много страдают и терпят для того, чтобы не ловить минуты счастья, которые выпадают им на долю.
– О, да! люди страдают.
И она рассказывала ему о Спиридоне Ивановиче и о том, как ей скучно с ним жить. Она немножко боялась, что Валь будет презирать ее за то, что у неё старый муж, – он так громил продажную любовь! Но нет, это нисколько не возмущало его. Вообще с поездки в «Замок Коварства и Любви» отношение его к Спиридону Ивановичу совершенно изменилось. Он уже не хмурился, когда Мимочка произносила это имя, а напротив, старался внушить ей, что с таким мужем можно прожить хорошую и полную жизнь. Надо только быть умницей. И он давал ей советы.
Зимой он приедет в Петербург. Жена останется в Киеве с детьми, и они проведут чудную зиму. Только никаких неосторожностей. Он хвалил Мимочку за то, как она себя здесь держала так ровно, спокойно, естественно. Ни нежно-любящая maman, ни чуткая Вава ничего, ничего не замечали. Так и надо, так и надо. Они любят друг друга, и они должны воздвигнуть стену между собой и светом. Тайна и есть та стена, за которой они могут смело и полно любить друг друга. Надо прятать свое счастье как клад, как сокровище.
Пусть догадываются, пусть подозревают, но пусть никто ничего не знает.
Мимочка рассказывала ему, как она вышла замуж, как все ее уговаривали, как сама она никогда не решилась бы на это. Валериан Николаевич не понимал, почему. Это было благоразумно, и она прекрасно поступила. Деньги – не последняя вещь в жизни; если они не счастье, то ключ к счастью. Она только не умела жить эти четыре года. Она сама создала себе скучную жизнь. Все хорошее зависит от нас.
Но ей до сих пор никто и не нравился. Она еще не любила, и если бы не встретила здесь его, Валя, то так бы и не узнала счастья любви. Но теперь c'est pour la ѵие, n'estce pas?
– Oui, c'est pour la vie!
Он ведь тоже был глубоко несчастлив в семейной жизни. Жена его была сухая, черствая педантка, не умевшая отзываться на порывы его пылкой души. Это была самка, une femelle, да!.. Почему он на ней женился?.. Это длинная история. Когда-нибудь он расскажет ее Мимочке, после, после, а пока… «Дай мне выпить это море!»… И он целовал её глазки.
Первые две недели он говорил Мимочке, что непременно приедет в Петербург, и они мечтали о том, какие дивные вечера будут они проводить в театрах, в концертах. Каждый день они будут встречаться. Но по мере того, как приближалось время разлуки, планы эти несколько изменялись.
Он получил из Киева деловое письмо. Оказывалось, что вряд-ли удастся ему вырваться в Петербург. Предстояло дело, большой, сложный процесс, с подробностями которого он знакомил Мимочку. Он будет защищать одного знаменитого вора, порядочного мерзавца. – Как же защищать мерзавца? – спрашивала Мимочка: – ведь ты считаешь его виновным?
– Убежден в его виновности!
– И будешь защищать его quand même?
– Всякий человек им
23;ет право на защиту. Легко оправдать невинного. Его невинность сама за себя говорит. Но чтобы простить виновного, чтобы отнестись к нему снисходительно, милостиво, как и должен относиться христианин к своему ближнему, кто бы он ни был, для этого нужно много ума и знания человеческого сердца. Христос не судил, Христос оправдывал всех, и вот для того-то, чтобы пробудить в сердцах присяжных эту божественную искру, – а она есть в каждом из нас…
– И неужели его оправдают?
– Может быть.
– Негодяй!! Я бы послала его на каторгу. Из-за него мы не увидимся. Как я его ненавижу! А ты еще будешь защищать его… – И Мимочка плакала.
– Дитя! – говорил Валериан Николаевич и целовал её глазки.
– Так мы так и не увидимся?
– Что делать!.. Судьба ревнива…
И когда, за три дня до отъезда, Мимочка горько плакала у него на плече, он гладил ее по головке и рассеянно говорил:
– Что делать! Надо покориться. Мы были счастливы… Судьба ревнива… Voyons, du courage… Надо уметь смотреть в глаза неизбежному… Благословим Провидение за светлые минуты… Мы еще так молоды…
– Jamais, jamais… И ты можешь так говорить! Тебе все равно, чтобы я полюбила другого? Tu ne m'a jamais aimêe!.. О, Валь, Валь!..
– Enfant! voyons, ne pleurez donc pas… Что ж! Мне были весенние цветочки, другим будут плоды… Не ужасайтесь так!.. Je connais la vie, voil4; tout!.. Ты не сердишься?.. Нет!.. Дай мне поцеловать твои глазки! Как я люблю целовать их!.. Рок не судил… Мы сорвали цветочки… – И стишок из Гёйне, и стишок из Фета…
– Я не забуду, никогда не забуду, и ты помни,
А Мимочка только тихо, беззвучно плакала, качая головкой, и целовала его руки, и обильные слезы её градом капали на галстух «Коварства и Любви».
Потом они обменялись кольцами с бирюзой. Мимочка снялась для него в амазонке, на той самой лошади, на которой она ездила в «Замок Коварства»; а он снялся для неё в черкеске. Они хотели непременно съездить еще, раз в «Замок», но было некогда, что-то помешало…
А maman уже укладывалась и ворчала на Катю, которая точно рехнулась: забывала приказания, роняла все из рук, клала тяжелое сверх легкого.
Вава связывала веревочкой тетрадки со своими путевыми впечатлениями и с проектами своего дома для брошенных детей и записывала адресы своих кавказских друзей.
А Катя, стоя на коленях перед раскрытым сундуком, перекладывала папиросной бумагой плюшевую кофточку Мимочки, и от времени до времени крупные слезы капали на кофточку и на уложенное под нею белье. О, кавказская бирюза!..
Рано поутру дорожная коляска стояла у подъезда комнат Барановской. Вава крепко пожимала руки своим друзьям, пришедшим проститься с ней. Она очень поправилась за лето, загорела, пополнела, окрепла. Хорошее лето провела она здесь, и как жаль зато расставаться с этими голубыми горами, с этими дорожками и тропинками и с хорошими друзьями. Ах, как жаль, как жаль! И Вава, забывая о строгости матери, о домашних порядках и о прежних неудачных попытках заводить свои знакомства, приглашала к себе всех, всех своих друзей, – пожалуйста, непременно, как только кто-нибудь из них будет в Петербурге! Она будет так счастлива!.. «Не забудьте же: Милльонная, дом 5, квартира 2… Пожалуйста, непременно!»
Мимочка вышла в дорожной шляпке, в ватерпруфе, с дорожной сумочкой через плечо, закутанная густым газовым вуалем. Она была спокойна и равнодушна. Накануне она выплакала у него все свои слезы.
Валериан Николаевич был так любезен, что вызвался проводить их верхом до Эссентуков. Он стоял в черкеске, картинно опершись на седло, и тихонько напевал романс Капри: «Я помню блаженные встречи»…
Катя прибежала с картонками в руках, заплаканная и запыхавшаяся… Maman с изумлением поглядела на нее. Все вынесли, все на месте. Дамы садятся, и коляска выезжает из Кисловодска.
В Эссентуках простились. Валериан Николаевич поцеловал ручку maman, которая изъявила надежду увидеть его у них в Петербурге. Вава пригласила его и к себе. Ей так жаль было, что все кавказское от неё уходит. Мимочка молчала, но грустно взглянула на него.
И коляска покатилась дальше, по направлению к станции Минеральных Вод.
Было серое, пасмурное утро, и мелкий, частый дождь бил о стекла, когда дамы проснулись, подъезжая к Петербургу.
Дождь, дождь, дождь… Унылое, серое небо… Потянулись петербургские дачи с их сосновыми рощами; замелькали грязные, вязкия дороги, окаймленные канавками с густо разросшимися кустами папоротника… Мох, брусника, болото, туман…
Вот и знакомые огороды с капустой, и казармы, и платформа Петербургской станции.
Дождь перестал, и мокрая платформа освещается солнцем.
Вот и деньщик Спиридона Ивановича, вот и лакей тети Жюли…
А вот и сам Спиридон Иванович стоит, сияя, как мухомор, своей красной подкладкой… Maman радостно стучит ему в окно. – Увидел, увидел, узнал!
У Мимочки падает сердце. Какой он старый и какой чужой, чужой!.. Ей хочется, чтобы поезд не останавливался, чтобы он шел все дальше и дальше и промчал ее мимо… Но поезд замедляет ход, поезд останавливается. Надо выходить.
Вот и m-me Lambext с Зиной, и, о Боже мой, и бэбичка с няней! Он приехал встретить свою мамашу! Как он вырос, как он похорошел и загорел, милый крошечка!. И посмотрите, как он не дичится, он улыбается, он здоровается со всеми, протягивает губки для поцелуя матери, бабушке, Ваве… И он делает честь, да, он научился делать честь, прикладывать ручку к голове и говорить: «Здравия желаю!» О, какой душка!..
И бабушка душит бэби поцелуями, и слезы гордости и нежности выступают ей на глаза, когда бэби, вытянувшись перед ней, говорит и ей: – Здлявия зеляю, васе плевосходительство! – А Спиридон Иванович заключает Мимочку в свои генеральские объятия.
Через неделю по приезде все собрались у тети Жюли. У неё была радость. Вова нашел невесту, вполне подходящую. И богатство, и связи… Об этом еще не говорили и не объявляли, но дело было улажено. Невеста была нехороша и уже не очень молода, но по уши влюблена в Вову. Тете Жюли она очень нравилась, и она говорила сестрам о девушке: – Elle n'est pas futile.
Тетя Жюли с чувством благодарила maman за Ваву. Не говоря о том, что Вава очень поправилась физически, она и нравственно изменилась к лучшему, – стала сдержаннее, кротче, послушнее. За это ей дали отдельную комнату, где она спит, пишет и учится без m-me Lambert.
– Ну, вообще, вы хорошо съездили? – говорит тетя Жюли в заключение.
– Прекрасно, прекрасно. Я так довольна, что мы послушались тогда Варяжского.
– Но до чего Мимочка похорошела! ее просто узнать нельзя.
– Поразительно! – говорит тетя Мари. – На будущее лето еду в Кисловодск, чтобы помолодеть и похорошеть.
Мимочка скромно и равнодушно улыбается.
– Нетти-то! – говорит тетя Софи. – Вы не слыхали о скандале?
– Нет, что такое? Зина писала что-то вскользь, но мы ничего не поняли.
– Разошлась с мужем и теперь пропадает в Париже, меняя любовников как перчатки. Страсть что такое! Она всегда поступала как дурочка. Перед самым отъездом мужа в плавание, ее вдруг начинает разбирать совесть. Ужь молчала бы хоть до его возвращения! Нет, она идет исповедываться и рассказывает священнику все: так и так, говорит, виновата перед мужем. Тот сейчас говорит: «А муж знает?» – «Нет», говорит. – «Ну, так и не говорите ему». И начал ей разъяснять, почему она должна молчать, что она согрешила, пусть она и мучится, а его мучить не за что…
– Это они всегда так говорят, – необдуманно вставляет тетя Мари и, встретив вопросительный взгляд тети Жюли, прибавляет: – Я слыхала много таких случаев, когда священники это говорили.
– Ну, она приходит с исповеди домой и говорит мужу: «Я была у священника и сказала ему о моем грехе». – «Какой грех?» А вот какой. Как?!. Сцены, объяснения. Он хочет застрелиться, она хочет застрелиться. Он хочет убить ее, убить того, убить себя… В конце-концов, он уезжает в плавание, а она, подбросив всех детей старикам Полтавцевым, переселяется к возлюбленному и начинает хлопотать о разводе. Через два месяца тот уже не в силах выносить ее и бежит от неё. Она отравляется, доктора спасают, и она уезжает в Париж. Вот уже три недели, что она там, и о ней очень дурные, очень дурные слухи…
– Ах, как мне жаль стариков Полтавцевых! – говорит maman, – каково им это!
– Я говорила давно, что она на опасной дороге, – говорит тетя Жюли.
Мимочка утвердительно качает головой.
– Ну, а кстати о романах, – говорит тетя Софи: – правда, что на Кавказе, на водах, так флёртят?
– Ах, и не говорите! – улыбаясь, отвечает maman. – Чего-чего мы не насмотрелись, чего не наслушались! И Варяжский, представьте…
– А за Мими ухаживали?.. Est-ce qu'il y a eu quelqu'un pour te faire la cour?.. Et personne ne t'a donnê dans l'oeil?..
– Quelle idêe, ma tante!.. Да там никого и не было. То-есть, было много симпатичных и приятных людей, но таких, чтобы понравиться…
И Мимочка, улыбаясь своей прежней петербургской улыбкой, отрицательно качает головой.
– Ну, а природа действительно хороша? – спрашивает тетя Жюли. – Вава восхищается горами.
– Да они ничего не видели, – с сожалением говорит Спиридон Иванович: – ну, как же было, в самом деле, не съездить на Бермамут? Ведь я писал вам, чтобы вы съездили. Быть в Кисловодске и не съездить на Бермамут! Эх, вы!.. Ведь вы гор настоящих, стало быть, и не видели.
– Да не с кем было, – оправдываясь, говорит Мимочка. – X. съездили до нашего приезда, а втроем мы как-то не собрались. Я ужь и так старалась все объездить и осмотреть.
– Да, должно быть, там хорошо, – говорит тетя Мари, пересматривая в стереоскоп виды Кавказа, привезенные Вавой. – Как это красиво! Что это такое?
– Это? – говорит Мимочка, наклоняясь к тете Мари, чтобы посмотреть в стереоскоп. – Это «Замок Коварства и Любви.» Это скалы, которые похожи на замок, и так называются.
– И действительно так красиво? Ты была там?
– Да, я ездила туда верхом… Очень красиво. Особенно при луне… c'est fêerique.