Он знал про себя, что — вор. Не признавался себе в этом, и даже само слово — короткое, как боксёрский удар, — не было у него в ходу. “Грабители”, “хищники”, “урки” и ещё десятки синонимов, не исключая и площадные, использовал в речи. Это слово — никогда. И только в глубине души, под ворохом сомнений, страхов и оправданий, за самой потайной своей душевной складкой, Эйзен понимал про себя: ворует.<...>
Впрочем, называть ли это воровством? Веками черпали художники из библейского источника, сотнями и тысячами воспроизводя одни и те же сюжеты. Годами подмастерничали друг у друга, выведывая секреты. Копировали работы старших. Заимствовали фабулы фольклора и перелицовывали на нужный лад. И если уж разбираться всерьёз, то что есть искусство, как не бесконечный поток одних и тех же вопросов и одних и тех же ответов об устройстве мира? Да, ответы могут чуть разниться, как различаются голоса в хоре, — но исполняют эти голоса одну и ту же песню. И потому даже сам разговор о воровстве в искусстве — странен и неумён.