Я самец, господа, настоящий рыжий самец и горжусь этим. Горжусь своей великолепной, ослепительно белой манишкой, которая замечательно гармонирует с мандариново-оранжевой мозаикой (о, в какие огненные цвета раскрашена моя шкура!); горжусь своими по-военному роскошными усами, но еще более — своим чарующим взглядом, способным околдовывать птичек; горжусь — и даже, как говорят некоторые, чрезмерно — своим мягким, напевным голоском. Стоит мне при виде луны над Бергамо затянуть какую-нибудь импровизированную песню, и все окна на площади открываются настежь. И если этим беднягам-музыкантам, этому жалкому сборищу оборванцев, обивающих пороги в захолустьях, бросают в награду лишь горсть мелких монет, когда они кое-как разбираются по инструментам и начинают выводить хриплые рулады своими нестройными голосами, — то насколько щедрее граждане осыпают меня наградами, выливая на меня ушаты свежайшей воды, кидая едва подгнившие овощи, а иногда даже тапочки, туфли и сапоги.
Вы видите на мне эти прекрасные, высокие, блестящие кожаные сапоги? Этот подарок сделал мне молодой офицер кавалерии, бросив сначала один; а потом, когда я, исполненный самых возвышенных чувств, возблагодарил его за щедрость новой руладой — и хоп! — я едва успел увернуться, как вслед тому полетел и второй. Их высокие каблучки щелкают, как кастаньеты, когда Кот совершает прогулку по мостовым, ведь песня моя напоминает фламенко, что-то испанское есть в каждом представителе кошачьего рода, хотя сам Кот элегантно смягчает свой мужественный и крепкий родной бергамский диалект французским, ибо это единственный язык, на котором можно мурлыкать.