Пленный обвёл нас презрительным взглядом, закинул ногу на ногу и поднял вверх голову. Теперь он упёр глаза во что-то на стене около потолка. Если эта поза должна была изображать пренебрежение к нам, то исполнена она была убедительно.
— Имя, фамилия, звание? — начал Гамов допрос.
Пленный не говорил, а цедил сквозь зубы.
— Звание вы можете установить по мундиру. Фамилия Шток, имя — Биркер. В целом — Биркер Шток.
Гамов усмехнулся.
— Нет, а настоящие фамилия и имя, господин капитан?
— Хватит и этих, — проворчал пленный и опять устремил глаза на невидимую точку у потолка.
— Вы, оказывается, трус, капитан, — сказал Гамов спокойно.
Пленный встрепенулся и повернул лицо. Обвинение в трусости в Родере относится к самым оскорбительным.
— Посмотрел бы я на вашу храбрость, если бы вашу машину взорвали, а на вас, выброшенного на землю, навалился отряд головорезов.
— Вы трус не потому, что попали в плен, а потому, что боитесь назвать свою настоящую фамилию. Ибо придётся рассказать все известные вам военные тайны, капитан. И страшно, что узнают, каким вы — реальный, а не какой-то Шток — были разговорчивым на допросах.
Пленный вскочил и топнул ногой.
— Ничего не узнаете! Офицер Родера не выдаёт вверенные ему тайны!
— Выдадите. Есть хорошие методы развязывания языка.
— Плюю на ваши методы! — неистовствовал пленный. — Чем вы грозите? Расстрелом? Ха! Каждого на войне подстерегает смерть. Часом раньше или часом позже — какая разница? Или пытка? Тогда узнаете, какие муки способен вынести родер! Ваши пытки не страшней рваных ран, не мучительней резонанса. Ха, говорю вам! Моё тело трижды рвали пули, дважды скручивала вибрация. Вытерпел!
Он кричал и срывал с себя мундир, показывая, куда его ранило. Гамов повернулся к нему спиной.
— Гонсалес, — сказал он, не меняя спокойного тона. — Пройдите в хозяйственную роту и возьмите живую свинью, желательно погрязней. Пусть фельдшер сделает ей обезволивающий укол, не обезболивающий, Гонсалес, а обезволивающий — чтобы не брыкалась. Доставьте её сюда вместе с фельдшером. И пусть явится стереомеханик со своей аппаратурой.
— Будет исполнено, полковник! — Гонсалес светился от радости, он уже догадывался, какую сцену разыгрывает Гамов.
Пленный, выкричавшись, снова сел. Он был доволен собой — опять положил ногу на ногу, опять устремил глаза в невидимую точку на стене.
Гамов подошёл к нему вплотную. Я вдруг снова увидел его в той звериной ярости, что овладела им, когда он на улице пытался загрызть хулигана, напавшего на него с ножом.
— Слушай внимательно, дерьмо в мундире! — сказал он свистящим от бешенства голосом. — Я не буду тебя пытать. И расстреливать не стану. Тебе введут порцию обезволивающего яда. И ты потом будешь целовать под хвост свинью, а стереомеханик запечатлеет эту сцену. И миллионы людей у нас и в Родере будут любоваться, как истово, как благоговейно лобызает задницу свиньи благородный родер, назвавший себя капитаном Биркером Штоком. Вот что будет, если ты не заговоришь.
Пленный побелел. Широко распахнутыми глазами он поглядел на дверь, будто там уже показалась затребованная свинья. Всё же он нашёл в себе силы засмеяться. Он ещё не верил.
— Так не воюют! — сказал он, вдруг охрипнув. — Латания военная нация, она знает науку благородной войны. Вы шутите, полковник!
— Наука благородной войны? — с ненавистью переспросил Гамов. — Благородного убийства женщин и стариков? Разорванный на глазах матери ребёнок — это благородная война? Сожжённые библиотеки, испепелённые статуи, великие картины, превращённые в пепел? Этого благородства ты ждёшь от меня, подонок? Не жди! Я воюю так, чтобы вызвать отвращение к войне. Только такое отвращение будет истинно благородным!
Не знаю, понял ли пленник значение всего, что Гамов говорил, но сила исступлённого голоса дошла. Пленный всё повторял:
— Так не воюют! Полковник, так же нельзя воевать!
Я припомнил хулигана, твердившего с рыданием:
— Так не дерутся! Так же нельзя драться!
Не думаю, впрочем, чтобы я, даже вспомнив, что подобное нарушение священных правил драки недавно уже было, понял, что Гамов уже реально, а не только угрожающими словами, создаёт свои методы войны. Я видел лишь вспышки бешенства там, где уже командовала концепция.
В зал ввалилась толпа: впереди радостный Гонсалес, за ним солдат со свиньёй на верёвке, за ними фельдшер с аптечкой, стереомеханик с аппаратурой и вооружённые солдаты.
Свинья была крупная и невообразимо грязная. Уверен, что Гонсалес приказал специально довести свинью до «нужной формы». В нужную форму привёл её и фельдшер — свинья безвольно тащилась, куда влекла верёвка.
— Даю минуту на колебания, капитан. И ни секундой больше! — непреклонно сказал Гамов.
Фельдшер вытащил шприц. Трое солдат встали с боков и позади пленного. Оттолкнув солдат, он метнулся к стене. Там он со стоном блевал и корчился, потом утёрся платком. Ни кровинки не было в его внезапно осунувшемся лице.
— Спрашивайте, полковник, — сказал он хрипло.
<...>
— Допрос окончен, капитан Шток, — сказал Гамов. — Если у вас есть какие-либо пожелания — высказывайте.
Шток вытянулся. Отвечал на вопросы он довольно спокойно. Но сейчас опять стал волноваться.
— Один вопрос и одна просьба, полковник.
— Слушаю вопрос.
— Вы пригрозили мне немыслимым унижением, которое опозорило бы не только меня, но и вас как офицера… Я не выдержал… Но ведь если бы вы… фельдшер держал шприц… Показания отравленного — те же, но снимают обвинение в измене, ибо совершаются в состоянии…
— Нет, не те же, Шток, — резко оборвал Гамов. — В состоянии полубессознательном вы многое могли не припомнить, точно не указать. Слушаю просьбу.
Шток вытянулся ещё сильней.
— Прикажите расстрелять меня, полковник.
Гамов не скрыл, что поражён.
— Аргументируйте свою странную просьбу, капитан.
— Что же странного?.. Я нарушил присягу, выдал военные тайны. Среди своих я пустил бы себе пулю в сердце. Среди врагов я не могу разрешить себе такого малодушия, да и оружия нет. Но умереть от пули врага не бесчестье, а воинская судьба. Хочу своей кровью смыть хоть часть вины…
— Вы будете жить, капитан Шток. Вы ещё понадобитесь мне.