
Ваша оценкаНа Западном фронте без перемен. На обратном пути. Время жить и время умирать
Цитаты
Аноним27 января 2016 г.Можливо, війни трапляються знову та знову лише тому, що одні ніколи не можуть до кінця відчути страждання інших.
17
Аноним21 января 2016 г.Мы уже не можем представить себе, что такое тишина. Вот почему она так часто присутствует в наших воспоминаниях. На фронте тишины не бывает, а он властвует на таком большом пространстве, что мы никогда не находимся вне его пределов. Даже на сборных пунктах и в лагерях для отдыха в ближнем тылу всегда стоят в наших ушах гудение и приглушенный грохот канонады. Мы никогда не удаляемся на такое расстояние, чтобы не слышать их. А в последние дни грохот был невыносимым.
120
Аноним3 января 2016 г.Мы бесчувственные мертвецы, которым какой-то фокусник, какой-то злой волшебник вернул способность бегать и убегать.
15
Аноним10 декабря 2015 г.Танки из посмешища превратились в тяжелое оружие. Бронированные, они катят длинной цепью, воплощая для нас в первую очередь кошмар войны.
122
Аноним9 декабря 2015 г.Вдруг к нему подкрался и его охватил знобящий неведомый страх. Отнюдь не панический и бурный, неторопливый и судорожный вопль бытия, зовущий к бегству, к самозащите, к осторожности, — нет, страх тихий и знобящий, как сквозняк, почти безличный; с ним нельзя было бороться, ибо он был невидим и неуловим и, казалось, шел из каких-то пустот, где стояли чудовищные насосы, беззвучно выкачивавшие мозг из костей и жизнь из артерий.
126
Аноним9 декабря 2015 г.— Его чувствуешь после первого же стакана. Не правда ли? Прямо солнечный сок!
— Даже после первого глотка. Оно не в желудок идет. Оно поднимается к глазам и изменяет мир.
— Вы знаете толк в вине, сударь.137
Аноним9 декабря 2015 г.Гребер слушал молча, он чувствовал озноб, но холодом охватывало его не снаружи: опять вставало перед ним, подобно призраку, что-то тревожное и неуловимое, оно давно уже, крадучись, ползало вокруг и не давалось в руки, отступало и возвращалось снова, и смотрело на тебя; у него были сотни неразличимых лиц, и не было ни одного.
136
Аноним23 ноября 2015 г.Однако он еще постоял в нерешительности возле окошечка. Ему просто не верилось, что разговор окончен. Все произошло слишком, быстро. А его утрата была слишком огромна. Однорукий увидел его и высунулся в окошечко.Читать далее
— Вы радоваться должны, что ваши родственники не занесены в этот список, — сказал он.
— Почему?
— Здесь ведь списки умерших и тяжело раненных. Пока ваши родственники у нас не зарегистрированы, можно считать, что они только пропали без вести.
— А пропавшие без вести? Где их списки?
Однорукий посмотрел на него с кротостью человека, которому приходится ежедневно в течение восьми часов иметь дело с чужим горем, без всякой надежды помочь.
— Будьте же благоразумны, — сказал он. — Пропавшие без вести — это пропавшие без вести. Какие тут могут быть списки? Значит, о них до сих пор нет вестей. А иначе они уже не пропавшие без вести. Правильно?
Гребер уставился на него. Этот чиновник, видимо, гордился логичностью своих рассуждении. Но благоразумие и логика плохо вяжутся с утратами и страданием. Да и что можно ответить человеку, который сам лишился одной руки?
— Стало быть, правильно, — сказал Гребер и отвернулся.
— Лена, — прошептала фрау Лоозе. — Ее я тоже не видела. Меня не пустили к ней. Не все ее тельце собрали, а ведь она была такая маленькая. Зачем они это делают? Ты же солдат, ты должен знать.
Гребер с отчаянием посмотрел вокруг. Между кроватями протиснулся какой-то человек и подошел к нему. Это был сам Лоозе. Он очень похудел и постарел. Бережно положил он руки на плечо жены, которая опять погрузилась в свое безутешное горе, и сделал Греберу знак.
— Мать еще не может понять того, что случилось, Эрнст, — сказал он.
Почувствовав его руку, жена повела плечом. Медленно подняла она на него глаза.
— А ты понимаешь?
— Лена…
— А если ты понимаешь, — вдруг начала она ясно, громко и отчетливо, словно отвечала урок в школе, — то и ты не лучше тех, кто в этом повинен.
Гребер вышел на улицу. Когда он направлялся в филармонию, эта улица была угрюма и мертва, теперь же ему вдруг показалось, что она светлее, и жизнь на ней не совсем замерла. Он уже видел не только разрушенные дома: он видел и распускающиеся деревья, и двух играющих собак, и влажное синее небо. Его родители живы; они только пропали без вести. Еще час назад, когда он услышал то же самое от однорукого чиновника, эта весть показалась Греберу невыносимой и ужасной; а сейчас она каким-то непостижимым образом родила в нем надежду, и он знал, что это лишь потому, что он перед тем на минуту поверил в их гибель — а много ли нужно для надежды?
Они стояли перед бомбоубежищем. Элизабет дышала полной грудью. Она поводила плечами и головой, словно животное, вырвавшееся из клетки.
— Как я ненавижу эти братские могилы под землей! — сказала она. — В них задыхаешься! — Решительным движением она откинула волосы со лба. — Уж лучше быть среди развалин. Там хоть небо над головой.
— Не понимаю, как вы, отпускники, соглашаетесь жить в казармах, — обратился он к Греберу. — Я бы удрал как можно дальше от казарменного духа. Это главное. Снял бы себе каморку, облачился бы в штатское и на две недели стал бы человеком.
— А разве, чтобы стать человеком, достаточно надеть штатское? — спросил Рейтер.
Вероятно, при взрыве катехизис случайно подбросило очень высоко и, благодаря своей легкости, он медленно потом опустился. «Как голубь, — подумал Гребер, — одинокий белый голубь мира и безопасности, — со всеми своими вопросами и ясными ответами опустился он на землю в ночь, полную огня, чада, удушья, воплей и смертей».
Гребер просидел еще довольно долго на развалинах. Поднялся вечерний ветер и начал перелистывать страницы книги, точно ее читал кто-то незримый. Бог милосерд, — было в ней написано, — всемогущ, всеведущ, премудр, бесконечно благ и справедлив… Гребер нащупал в кармане, бутылку арманьяка, которую ему дал Биндинг. Он вынул пробку и сделал глоток. Потом спустился на улицу. Катехизиса он не взял с собой.
— Сколько же времени прошло с тех пор, как мы виделись?
— Сто лет. Тогда мы были детьми и не было войны.
— А теперь?
— Теперь мы — старики, но без опыта старости. Мы стары, циничны, ни во что не верим, а порой грустим! Хоть и не часто.
Она взглянула на него:
— Это правда?
— Нет. А, что правда? Ты знаешь?
Элизабет покачала головой.
— Разве всегда что-нибудь должно быть правдой? — спросила она, помолчав.
— Не обязательно. Почему?
— Не знаю. Но если бы каждый не старался непременно убедить другого в своей правде, люди, может быть, реже воевали бы.
Есть пошлости, которые случайно западут в голову, и их, не задумываясь, повторяешь. Мир не поделен на полки с этикетками. А человек — тем более.
— Какой он черный, — сказала она, указывая на город. — Точно выгоревшие угольные шахты…
— Не смотри туда. Повернись. На той стороне совсем другое.
Скамья стояла на самой вершине холма, противоположный склон ее мягко опускался, и взору открывались поля, озаренные луною дороги, аллеи, обсаженные тополями, деревенская колокольня, вдали — лес, на горизонте — синяя гряда гор.
— До чего здесь все дышит миром, — заметил Гребер. — И как все это просто, верно?
— Просто, если можешь вот так повернуться на другую сторону и о той больше не думать.
— Этому научиться нетрудно.
— А ты научился?
— Конечно, — сказал Гребер. — Иначе меня бы уже не было на свете.
— Как бы и мне хотелось!
— Ты уже давно умеешь. Об этом позаботилась сама жизнь. Она ищет подкреплений, где может. А когда надвигается опасность, жизнь не знает ни слабости, ни чувствительности.
Ему хотелось встать и уйти: но он продолжал сидеть. Усилием воли он заставлял себя сидеть. Слишком часто он до сих пор отводил глаза и ничего знать не хотел. И не только он, так же поступали и сотни тысяч других, надеясь этим успокоить свою совесть. Он больше не хотел отводить глаза. Не хотел увиливать.
— Мы все оправдываем необходимостью, — с горечью продолжал Гребер. — Все, что мы сами делаем, хочу я сказать. Конечно, не то, что делают те. Когда мы бомбим города — это стратегическая необходимость; а когда бомбят те — это гнусное преступление.
— Вы улыбаетесь, — сказал он. — И вы так спокойны? Почему вы не кричите?
— Я кричу, — возразил Гребер. — Только вы не слышите.
— К черту панику, — заявила она. — Нужно отучиться от нее. Видишь, как я дрожу.
— Не ты дрожишь. Жизнь в тебе дрожит. И это не имеет никакого отношения к храбрости. Храбр тот, кто имеет возможность защищаться. Все остальное — бахвальство. Наша жизнь, Элизабет, разумнее нас самих.
«Как странно, — думал Гребер, — что вместе с глубокой безнадежностью в человеке живут такие сильные чувства. Но, пожалуй, это и не странно; пожалуй, иначе и быть не может. Пока тебя мучит множество вопросов, ты ни на что и не способен. И только когда уже ничего не ждешь, ты открыт для всего и не ведаешь страха».
Его снова охватил страх, еще более удушливый, тяжелый и липкий, чем до того. Он знал много видов страха: страх мучительный и темный; страх, от которого останавливается дыхание и цепенеет тело, и последний, великий страх — страх живого существа перед смертью; но этот был иной — ползучий, хватающий за горло, неопределенный и угрожающий, липкий страх, который словно пачкает тебя и разлагает, неуловимый и непреодолимый, — страх бессилия и тлетворных сомнений: это был развращающий страх за другого, за невинного заложника, за жертву беззакония, страх перед произволом, перед властью и автоматической бесчеловечностью, черный страх нашего времени.
Но неужели же надо сначала испытать страх, чтобы убедиться в том, что кого-то любишь?
Закат разгорался все ярче. Его отсвет падал на их лица и руки. Гребер смотрел на людей, которые попадались навстречу. И вдруг он увидел их иными, чем до сих пор. Каждый из них был человеком, и у каждого была своя судьба. «Легко осуждать и быть храбрым, когда у тебя ничего нет, — подумал он. — Но когда у тебя есть что-то дорогое, весь мир меняется. Все становится и легче, и труднее, а иногда и совсем непереносимым. На это тоже нужна храбрость, но совсем иного рода, у нее другое название, и она, собственно, еще только начинается».
Они стояли возле полок с книгами.
— Возьмите с собой то, что вам захочется, — сказал заботливо Польман. — Книги иногда помогают пережить тяжелые часы.
Гребер покачал головой.
— Не мне. Но я хотел бы знать одно: как совместить все это: книги, стихи, философию — и бесчеловечность штурмовиков, концентрационные лагеря, уничтожение невинных людей?
— Этого совместить нельзя. Все это только сосуществует во времени. Если бы жили те, кто написал эти книги, большинство из них тоже сидело бы в концлагерях.
«Здесь, в тылу, война совсем иная, — подумал он. — На фронте каждому приходится бояться только за себя; если у кого брат в этой же роте, так и то уж много. А здесь у каждого семья, и стреляют, значит, не только в него: стреляют в одного, а отзывается у всех. Это двойная, тройная и даже десятикратная война».
«Мне хотелось иметь что-то, что могло бы меня поддержать, — подумал он. — Но я не знал другого: имея это, становишься уязвим вдвойне».
В эту минуту крыша ее дома рухнула. Стены, казалось, покачнулись, и вслед за тем провалился пол верхнего этажа. Жильцы на улице завопили. Из окон брызнули искры. Языки пламени взвились по гардинам.
— Наш этаж еще держится, — сказал Гребер.
— Теперь уж недолго, — возразил кто-то за его спиной. Гребер обернулся.
— Почему?
— А почему вам должно повезти больше, чем нам? Я прожил на том этаже двадцать три года, молодой человек. И вот теперь он горит. Почему не сгореть и вашему? Г
ребер посмотрел на говорившего. Тот был тощ и лыс.
— Я полагал, что это дело случая и не имеет отношения к морали.
— Нет, это имеет отношение к справедливости. Если вы вообще понимаете, что значит это слово.
— Не очень ясно. Но это не моя вина, — Гребер усмехнулся. — Вам, должно быть, нелегко живется, если вы все еще верите в справедливость. Налить стаканчик? Лучше выпейте, нет смысла без толку-возмущаться.
— Спасибо. Оставьте водку себе. Она еще вам пригодится, когда ваша собственная конура заполыхает.
Гребер спрятал бутылку.
— Пари, что не заполыхает?
— Что?
— Я спрашиваю, хотите держать пари?
Элизабет рассмеялась. Лысый уставился на них.
— Пари, нахальный мальчишка? А вам, фрейлейн, еще и весело? Поистине, как низко мы пали.
— А почему бы ей не смеяться? — сказал Гребер. — Смеяться ведь лучше, чем плакать. Особенно, если и то и другое бесполезно.
— Вот ваша книга о Швейцарии, — сказал Гребер. — Ее немножко подмочило дождем. Чуть было не потерял, а потом нашел и спас.
— Могли и не спасать. Мечты спасать не нужно.
— Нет, нужно, — сказал Гребер. — А что же еще?
— Веру. Мечты придут опять.
— Только так и правильно. Если не предъявлять к жизни особых претензий, то все, что ни получаешь, будет прекрасным даром.
Вечно мы забываем, что в любое время можно самому поставить точку. Мы получили это в дар вместе с так называемым разумом.1187
