— Меча…
Он берет ее за руку, но она высвобождается — спокойно, без злости.
— Даже не думай, Макс. Если ты сейчас скажешь, что я — любовь всей твоей жизни, я встану и уйду.
Макс отворачивается от этой картины, снимает со спинки стула пиджак. И, надевая его, задерживается взглядом на крышке бюро. А там, на самом видном месте, положенное с таким расчетом, что не заметить нельзя, на длинной белой дамской перчатке матово поблескивает в ярчайшем свете, заливающем номер, жемчужное ожерелье.
И став, как вкопанный, перед перчаткой и колье, старик, который минуту назад смотрел на себя в зеркало, чувствует, как с пугающей отчетливостью память выстраивает образы, картины, предыдущие жизни. Жизни собственные и чужие — и губы его складываются в улыбку, похожую и на гримасу боли, хотя, может быть, боль эту причиняет как раз то самое, навек потерянное или невозможное, что вызвало и меланхолическую улыбку.
........
И вот, не угасив последний отблеск улыбки, которая все еще покачивается на отливной волне стольких жизней, прожитых им, Макс откладывает в сторону жемчужное колье, берет белую дамскую перчатку, всовывает ее в верхний карман пиджака, быстрым, не лишенным кокетства движением, выпростав и расправив пальцы так, словно кончик платка или лепестки цветка в петлице. Потом, проверив, все ли в порядке в номере, в последний раз оглядывает колье, брошенное на бюро, и коротко кланяется в сторону окна, прощаясь с невидимой публикой, награждавшей его воображаемой овацией.
По такому случаю, думает он, застегивая и оправляя пиджак, следовало бы, наверное, покинуть сцену с подобающим бесстрастием и под звуки танго «Старая гвардия». Но, впрочем, это будет чересчур. Слишком уж предсказуемо. И потому он открывает дверь, подхватывает чемодан и выходит в коридор — в никуда, — насвистывая «Тот, кто банк сорвал в Монако».