Я вел себя как забалованное дитя, поскольку боялся близящегося перехода из студентов в мир взрослых людей. Что клево, то клево. Все было не более чем маленькой, естественной вспышкой раздражения. Что-то похожее я уже говорил — о двери, о том, как медлишь на пороге. Говоря «прощай» долгому, счастливому времени, когда ты был правильным, умненьким мальчиком, писавшим сочинения и получавшим похвалы, и писавшим новые, после которых его снова осыпали хвалами. В семь лет я был умнее большинства десятилеток, в четырнадцать умнее семнадцатилеток, а в семнадцать — большинства двадцатилетних ребят. Теперь мне двадцать четыре, и я нисколько не умнее сверстников, которых вижу вокруг, да и вообще все это больше уже не скачки на приз за одаренность. Все они теперь идут со мной вровень, а я уяснил, понял, с резким уколом ужаса в животе, — опасность в том. что ято останусь стоять на месте, а они понесутся дальше. Но ведь конечно же, хотя бы одну ханжескую, пуританскую вспышечку гнева перед тем, как вступить на долгий, изнурительный путь наверх — к порядку и прилежанию, совестливости и старательности, тщанию и труду, — позволить себе я мог? Разочек подергаться, покричать, глядя, как затягивается тучами слепящий, сверкающий небосвод юности?