Думаю, если бы Пушкин или там Достоевский узнали бы, как будут изучать все, что они написали… каждую строчку, каждое слово… они бы так вот и просидели всю жизнь с пером, занесенным над листом бумаги. Это ж невыносимо, когда тебя препарируют, когда разбирают каждый твой поступок, каждый вздох!.. Кого ты любил, что любил есть, какие рожи перед зеркалом корчил. Если писать и думать про это – то как писать? Как жить тогда?
– Как все, – Машка была невозмутима. – Живи себе, и все. Не думай о всякой ерунде.
В Риткиных черных глазах, как в океане Соляриса, зарождалась новая жизнь, какое-то существо должно было выпрыгнуть на меня оттуда. И она заговорила, повысив голос, так что в нашу сторону повернулись все, кто сидел в читалке:
– Так ведь в том и смысл! Жить так – чтоб им всем было как можно труднее догадаться, каким ты был на самом деле. Одним говорить одно, другим – другое. Ходить босым по стеклу. Устраивать оргии. Потом ехать за тридевять земель, в какую-нибудь глушь, в монастырь, принимать обет молчания и год молча трудиться на огороде… А потом приехать в город – и увести чужого мужа. Писать про нравственность. Обязательно. Писать такое, чтоб все плакали. А потом сказать в интервью, что Гитлер был прав. Чтобы тебя все ненавидели. А потом взять и почку свою отдать какому-нибудь ребенку. Печенку отдать…
– Печенка одна, – заметила Машка.
– Все равно отдать, – Ритку было уже не остановить. – Умереть, не дописав последнюю книгу. Не оставив четкого плана. Или можно оставить два или три таких плана… В общем, чтоб потом о тебе говорили, и говорили, и говорили…