К востоку от нашего двора лежали заросшие крапивой и бузиной земли старого необитаемого монастыря. Рассказывали, что последний тамошний игумен видел людей насквозь, со всеми их мыслями, тайнами и судьбой. Поэтому он держал особый обет — открывал глаза только тогда, когда рядом никого не было, а все остальное время ходил с черной тряпицей на лице и в сопровождении поводырей из послушников. Может, искушения боялся, а может, просто устал заглядывать в одинаковые человечьи души, затянутые болью и стыдом, будто серой паутиной. А когда власть сменилась и уполномоченные пришли упразднять монастырь, игумен сдернул повязку и все про них сразу увидел. Был он нрава крутого, и монахи решили, что вот сейчас он кощунников обличит, погонит, как торговцев из храма, те обозлятся, и вся братия примет муки за веру. Но игумен только времени попросил до вечера, чтобы монахи пожитки собрали и отслужили последнюю службу. Уполномоченные подивились — мол, сознательный какой мракобес попался, — да и разрешили.
А вечером, когда монастырь опустел, игумен с несколькими стариками, которым идти все равно было некуда, спустился в монастырское подземелье и лестницу деревянную за собой вниз утянул. Так и пропал с концами. Ходов подземных под тем монастырем было великое множество, своды каменные, а кладка такая, что сразу видно — они тут гораздо раньше самого монастыря появились. Монахи и сами туда спускаться боялись, перешептывались, что один ход под реку ведет, другой — к самому Кремлю, а есть еще особый, самый древний, который вниз куда-то тянется, под таким уклоном, что волей-неволей не идти — бежать начинаешь, а куда бежишь — неведомо, может, к самому черту в пекло.
Явились комсомольцы монастырь для новой жизни обустраивать — а из-под земли шум слышится, звон колокольный, голоса… И поют. Причем не что-нибудь, а анафему, и каждому, кто прислушивался, казалось, что именно его имя выпевают. И такая тоска от этого пения людей брала, такая тревога мучила, что никто в монастыре дольше недели не выдерживал. Спускались в подземелья целыми отрядами искать вредителей, и дымом выкуривать пытались, и гранаты бросали. Наконец замуровали все ходы, что на поверхность вели, — и все равно без толку. Как ночь наступит — поют. Кому-то даже огоньки, прямо из-под ног вылетающие, чудились, а кому-то — смех подземный, басовитый, точь-в-точь как у игумена.
Так монастырь и остался стоять необитаемый. В войну только склад там продовольственный сделали — так все плесневело, сохло и тухло прямо на глазах. А баба одна шебутная, как узнала, что тут, мол, место проклятое, мертвые монахи из-под земли анафему поют, — решила их позвать. Так при всех и объявила: покажитесь, мол, кавалеры подземные, у нас-то тут нехватка, да и вам небось несладко. Уж неизвестно, показался ей кто или нет, а только на следующее утро нашли ее на складе в обнимку с мешком — простоволосая сидела, чумазая, глаза пустые и ни словечка сказать не может. Увезли ее куда-то быстренько, и дело с концом.
Дарья Бобылева "Насквозь", стр. 102-104)