- Понимаете, - проговорил он наконец, - капитулировать
всегда неприятно. В прошлом веке, говорят, даже стрелялись,
чтобы не капитулировать. Не потому, что боялись пыток или
концлагеря, и не потому, что боялись проговориться под
пытками, а просто было стыдно.
- В нашем веке это тоже случалось, - сказал я. - И не так
уж редко.
- Да, конечно, - легко согласился он. - Конечно. Ведь
человеку очень неприятно осознать, что он совсем не такой,
каким всегда раньше себе казался. Он все хочет остаться таким,
каким был всю жизнь, а это невозможно, если капитулируешь. Вот
ему и приходится... И все равно, разница есть. В нашем веке
стреляются потому, что стыдятся перед другими - перед
обществом, перед друзьями... А в прошлом веке стрелялись
потому, что стыдились перед собой. Понимаете, в наше время
почему-то считается, что сам с собой человек всегда
договорится. Наверное, это так и есть. Не знаю, в чем здесь
дело. Не знаю, что произошло... Может быть, потому что мир
стал сложнее? Может быть, потому что теперь, кроме таких
понятий, как гордость, честь, существует еще множество других
вещей, которые могут служить для самоутверждения...
Он выжидательно посмотрел на меня, и я пожал плечами и
сказал:
- не знаю. Может быть.
- Я тоже не знаю, - сказал он. - Казалось бы, опытный
капитулянт, сколько времени думаю об этом, только об этом,
сколько убедительных доводов перебрал... Вот уж и успокоишься
вроде бы, и убедишь себя, и вдруг заноет... Конечно, двадцатый
век, девятнадцатый век - разница есть. Но раны остаются
ранами. Они заживают, рубцуются, и вроде бы ты о них уже и
забыл вовсе, а потом переменится погода, они и заноют. Уж
так-то всегда было, во все века.