Доктор… я очень и очень болен.
Из моих запястий по ночам — растут незабудки и розы, а из груди — шелестит травка.
Мою любимую зовут Травкой, доктор. В моей груди идут дожди, а иногда и магаданский снег, косой и тихий, как полёт сошедшей с ума бабочки, думающей, что она — простой лепесток от цветения вишни.
В моей груди кричит Маяковский, а иногда и Есенин. Послушайте, доктор!
Раскрываю рубашку на груди.. — крик доктора. Санитарочка падает в обморок… на мягкий магаданский снег.
Кабинет доктора покрыт толстым слоем снега. В кабинете идёт снег. Из моей груди слышится крик Есенина, из моей груди показывается рука Есенина, из груди пробивается окровавленным подснежником — крыло ангела.
Крылья пробились из груди… огромные крылья. Метельность крыльев в кабинете. Сугробы крыльев, и я лежу под ними.
Смуглая санитарочка и доктор, поднимают меня и кутают в крылья, как в смирительную рубашку.
- Вы влюблены, а значит — вы больны. Вы потихоньку превращаетесь в нежность и в московский дождь, в тихий снег и в цветы для любимой. А этого делать нельзя. Люди должны любить как люди. Вы поняли меня? Иначе мир станет — нежным до слёз, и в нём всё нежно смешается и настанет рай, и не будет страдания и смерти.
Вы посмели любить так.. как боятся любить люди. А это грех: для морали.
- Доктор.. но мне мало любить моего смуглого ангела — только как человек. Она одна сделала меня безмерным и моя душа распрямилась до звёзд!
Я хочу любить её весенним дождём, августовской травкой шелестеть у её милых ножек и целовать её милые ножки — травкой и росой и голубоглазым морским прибоем, я хочу целовать её плечи тихим снегом и опавшим кленовым листом, я хочу быть тёплой струёй душа на её милой груди, хочу.. чтобы душ расцвёл алыми розами на её груди, и она бы вспомнила обо мне, я хочу приласкаться к её ножкам — пегим щеночком (почему я не её милый щеночек, доктор? Или мне лучше спросить это у Будды?). Быть может тогда она меня снова полюбит, быть может тогда… она поймёт, что её никогда не любили так, как я её люблю. И даже её любимый мужчина скажет: да, этот енот, и щенок, тебя безумно любят. Этот прибой целует твои ножки так.. как я никогда не целовал. Этот опавший кленовый лист так нежно коснулся твоего плеча… как я никогда не касался, губами: он словно сидел в засаде, на ветке, полгода.
Доктор.. я — облако в штанах! Я дождик в штанах, сирень цветёт из моей ширинки..
А мой ангел — облачко на каблучках. Травка на каблучках. Травка в юбке…
Нет, это звучит двусмысленно, хоть и нежно. Она — травка в облаках.
Нет, так звучит ещё двусмысленней..
Когда я читаю, то записываю мысли на стикерах: жёлтые и алые листики на моём столе, словно опавшая листва. Сад моей облетевшей души..
На этот раз, читая Маяковского, я купил случайно листики с липкой полоской.
Прочитал в самом начале поэмы: «я себя выверну наизнанку, — останутся одни сплошные губы!»
Прервал чтение. Задумался о моём смуглом ангеле. Это ведь чеширский образ нежности — губы.Одни.
Сколько мы уже с тобой молчим, любимая? Года, века… мы уже умерли несколько раз. Ты была травкой, я — магаданским енотом. Ты была цветением вишни, я — весенним дождём, целующим вишню. И мы снова стали людьми и снова молчим. Лишь шелестят мои стихи и строчки этих странных рецензий, похожих на письма-лунатики. Словно меня нет уже, снова, остались как у Маяковского — губы, мои стихи. Стихи — это мои чеширские губы, любимая! Приложи ночью мой стих к своей милой груди… а если осмелишься — и к своему нежному лону. И постарайся не улыбаться.
А от тебя остались.. одни чеширские крылья твои: молчание ангела. Крылья — как губы. И колени твои, как крылья… ах, раздвинуть бы твои смуглые крылья, руками, губами… и поцеловать твоё обнажённое, алое, как душа осени — сердце.
Господи, почему нельзя поцеловать сердце женщины, как её лоно? Может тогда бы мой ангел увидел, как я безумно её люблю.
Ах, смуглый ангел, если бы можно было бы в момент… когда я ласкаю твоё милое лоно, губами — нежно пустить эти губы, по тёплому течению нежной дрожи, словно бумажный кораблик в детстве, по весеннему ручейку, и поцелуй бы достиг твоего тёплого, влажно-алого сердца.
Я хочу быть немыслимо нежным, как боятся мечтать мужчины, как не мечтал даже Маяковский: я хочу.. чтобы мои губы были вечно и нежно измазаны в лиловой нежности твоего сердца и лона, словно губы ребёнка, в ежевике, это был райский знак всем женщинам: смотрите, у Саши блестят губы и вокруг губ всё блестит, вечно измазаны губы… в его милой Травке, словно в ежевике. Он никогда не будет нашим! У него даже футболка и брюки, перепачканы в его московской красавице.
Любимая.. я хочу вечно ощущать твой вкус на губах (бессонное тепло твоего милого сердца и лона) — как нравственное причастие и рыцарское знамя верности тебе.
Боже.. неужели ты никогда не любил? Цветаева писала — бог, не суди, ты не был женщиной на земле. Но ты не был и мужчиной, бог. Ты был — чудесным ребёнком, ребёнком-Христом. А любить женщину — ещё сложнее.. чем человечество, и ещё блаженней, потому что в женщине — тайна всего человечества и мира и бога.
Почему ты не сделал так, чтобы иногда, при разлуке с любимой, дабы не сойти с ума от тоски, у мужчины, после сна, или в парке осеннем, где полыхает красота, как заря в раю, губы были бы нежно вымазаны сердцем и лоном женщины?
Вот бы удивились санитары в психушке… да и в церкви.
Закрыл на миг томик Маяковского, нежно-алый, как сердце и.. лоно твоё, смуглый ангел. Не удержался и поцеловал Маяковского.
И моя улыбка двусмысленно подумала вслух: Маяковский похож на милое лоно моей Московской красавицы? Интересно.. это как каком фото? Где фотограф пришёл сделать с него портрет, и он был со своей роскошной шевелюрой, и он попросил подождать фотографа 5 минут, ушёл в ванную и.. побрился наголо? Всё, это конец.
Моя любимая в Москве, её ласкает самый счастливый мужчина в нашей галактике, а я.. целуюсь с Маяковским, похожим на милое лоно смуглого ангела!
Решил записать что-то на листочке, для рецензии. Записал… твоё милое имя, ангел. Просто рука по привычке задумалась о тебе. И знаешь что произошло через миг? Это невероятно, любимая! И психиатры улыбнулись бы нежно, танцуя с Маяковским и дождиком в лунную ночь, на крыше.
Произошло обыкновенное русское чудо: эрекция листочка… жёлтый листочек был одним липким краем прилеплен к столику, а как только моя рука дописала твоё милое имя, у листика случилась эрекция (приподнялся край листочка с другой, нижней стороны). От одного твоего имени, любимая!
Видишь, как ты действуешь даже на предметы?

Господи, как тяжело мне далась эта поэма…
Маяковский написал её в 1914 г, в Одессе. Он тогда влюбился в чудесную Машу Денисову. Как не вспомнить денисевский цикл у Тютчева, с его «она сидела на полу, и груду писем разбирала». Интересно, она был родственницей той Денисьевой? Кстати, тютчевскую музу звали — Елена Александровна, а музу Маяковского — Мария Александровна.
Говорят, когда Маяковский увидел этого смуглого ангела, с удивительными глазами, чуточку разного цвета, он потерял покой.. себя потерял.
Он ходил по комнате, словно сумасшедший в палате, туда сюда, туда сюда. Останавливался, говорил другу, или клёну в окне, а быть может и бабочке на стене: что мне делать, милые вы мои? Как быть? Как жить дальше? Может признаться, что я люблю её? Написать письмо?
Это так странно и таинственно: мысли влюблённого человека, на пороге открытия своей любви, похожи на мысли.. самоубийцы, который вот-вот — откроет вены.
Словно любовь — это обнажённая вечность человека, его ранимое... раненое бессмертие. И если это бессмертие окажется никому не нужным.. человек умирает, что-то в нём навеки умирает, и оказывается в аду, который не видят ангелы и боги, не говоря уже о людях.
Господи.. неужели ты не видишь, что мы живём в ужасную эпоху морали: смерть тела, для общества, более чудовищна, чем гибель любви! Чем распятие любви, в груди человека! Мораль и церковь даже и не подозревают, как это апокалиптически страшно! Бог.. снова, умирает в груди, в муках, а люди смеются, говорят: поешь шоколад, пройдёт. Поезжай на курорт. Пройдёт. Ты встретишь другую, другого… время лечит.
Если бы к Марии на Голгофе, подошло такое моральное чудовище и сказало с грустной улыбкой: ты встретишь другого.. поешь мороженого. Как бы она посмотрела на этого идиота?
И мы все привыкли к этой чудовищности… Может привыкли потому, что привыкли в Земной любви, а небесная, как комету Галлея, посещает землю не часто?
А потом Маяковский признался, и.. умер. Потому что Маша выходила замуж — за другого.
Так наверно и бывает в жизни: одни выходят замуж, а другие — в звёзды, в окно, или из трамвая — гумилёвского — на ходу, как многие из нас, в детстве, гарцуя перед девочками, спрыгивая в пустыню Сахары, или в снега Магаданские, джунгли мадагаскарские.. или под машину, как я однажды (и что этот жигулёнок делал в мадагаскарских джунглях? Идиот...)
Маяковский потом вспоминал, как читал эту поэму Горькому, а он.. плакал навзрыд, и прижимался лицом мокрым, к жилетке Маяковского.
Поэт был тронут.. до слёз. Когда тебя понимают — это даёт стимул жить. По крайне мере, не умереть совсем. А потом Маяковский узнал, что Горький, словно герой Бойцовского клуба (который записывался на разные кружки с неизлечимо больными людьми и плакал там, уткнувшись в грудь — отдушина: там тебя Слушают!!), плакал так чуть ли не над каждой вещью, и в шутку даже предлагал продать свою жилетку в слезах Горького — для музея.
Тут наверно стоит рассказать о Маше, героине поэмы.
Удивительная была женщина. Долгое время жила в Швейцарии, училась на скульптора. Но вышла за совершенно чужого человека.. отказав Маяковскому.
Она была жената два раза, и всё.. мимо.
В пору революционного лихолетья, оставила дочку родным, и ушла в конную армию. Была ранена..
Потом было второе замужество, за суровым и мужчинистым мужчиной, которые так нравятся женщинам.
Беда в том.. что такие мужчины не понимают женщин, убивают душу женщины: новые раны..
Маша плакала, когда муж, тиранил её, смеялся над её творчеством, ревновал к творчеству, и.. в припадке ревности, словно удивлённого и голого любовника, однажды взял в охапку её скульптуры, и отнёс на ледяной открытый зимний балкон, где эти работы — тихо умирали, как цветы.
Позже, Маша даже сделала скульптуру — лицо Маяковского, похожего, правда, на императора римской империи времён упадка.
Она даже пару раз потом была дома у Маяковского, много лет спустя их первой встречи. Неизвестно, было ли у них что-то.
Но до слёз трогают немногочисленные письма Маши, к поэту, незадолго до смерти: она чутко интересуется о здоровье Маяковского, которое пошатнулось.
И в конце письма, на полях..(так после ссоры, робко целуют в плечо, подходя сзади) размашистым и детским почерком, пишет: я рассталась с мужем..
А в другом письме, совсем незадолго до смерти Маяковского, она пишет о том, что ей пришлось вернуться к мужу-тирану: он грозил, что выстрелит в себя, если она уйдёт от него.
Не эта ли весточка ангела первой любви, намекнула Маяковскому о том, как умереть и ему, выстрелив в себя?
Сама Маша, попадёт по колёса сталинской «машины» тридцатых годов. Она перестанет творить. У неё начнутся психические проблемы, и в 1944 она покончит с собой: удивительной красоты и трогательности, памятник на её могилке, которая долгое время была заброшена и почти утрачена.
Но самое интересное, в своей поэме, Маяковский фактически предсказал, как покончит с собой Маша, и даже предсказал месяц — декабрь.
Я верю, что любовь, по природе — ясновидица, а в порыве экзистенциальной боли любви, поэт выходит за пределы тела и времени, и превращается в оракула.
Маша, после болезни и Владимир. Специально срифмовал эти фото. Вышло прелестно.. Жаль, что они не встретились в таком виде
Вспомнилось, как одно время, после расставания со смуглым ангелом… я пытался выжить без неё, словно я оказался один, на далёкой и холодной планете (декабрь 2023)
Была попытка суицида. Меня чудом спасли, зачем-то, ангелы в белых халатах. Боясь остаться с собой наедине, и чувствуя желание умереть, словно пение русалок, под Урюпинском, в снегу… возле стрип-бара, я начал ходить в одно странное заведение. Нет, не на стриптиз, так что можешь не ревновать, смуглый ангел.
Я стал ходить в поликлинику — сдавать кровь. Я стал донором крови.
Было в этом что-то грациозное, что понравилось бы Маяковскому, о чём он быть может написал бы чудесный стих: суицидник, боясь снова умереть, не потому что боится смерти — боится причинить боль любимой, ходит сдавать кровь. И санитарочка, словно прекрасный смуглый ангел (татарочка, вроде), вскрывала мне вены.. ну, почти. Так я фантазировал, нежно зажмуриваясь. И кровь текла по моей руке и переселялась, как моя израненная душа — в счастливое тело другого человека, быть может в женщину, в старика, в ребёнка…
Это было похоже на нежную и печальную, русскую мастурбацию.. смерти. Я так и видел, как ангел смерти стоит рядом со мной, за плечом, и.. наблюдает за моей мастурбацией, и смущённо улыбается, быть может, гладя моё плечо, моё лицо..
Татарочка гладила моё лицо и говорила: молодой человек, вы такой бледный. Вам плохо?
- Сейчас мне хорошо. Просто я умираю без моего смуглого ангела..
Маяковский планировал назвать поэму — Тринадцатый апостол.
Но царская власть запретила и вымарала много строк.
Что самое изумительное в поэме — апокалиптический размах любви.
Когда искал историю написания поэмы (для меня это так же важно, как в хорошем ресторане понюхать пробочку от дорогого вина), наткнулся на забавную «статью», для школьников: поэма много глубже, чем кажется. Она вовсе не о банальной любви, но о трагедии эпохи, революции, социальных…
Господи, и откуда берутся такие кретины, учащие этому детей, уродуя их души? Почему мы называем маньяками, тех, кто телесно увечит детей и похищает их, но спокойно относимся вот к таким идиотам, которые увечат детские души, развращая их — пошлостью?
Разве может быть на свете, что-то — выше любви?
В том и прелесть поэмы, что вся мировая трагедия, случившаяся с миром и героем, лишь смутные, метельные тени от одного распятого чувства любви.
Я не устану повторять: люди безбожно привыкли к словам Христа: я — есть любовь.
И преступно успокоились на этом, даже не желая сделать последний шаг в небеса: додумать эту мысль: любовь — это бог. И иного бога не будет и не надо.
Но это страшная мысль. И прекрасная до жути, до звёзд: если любовь — это бог, то на нас лежит грех нового распятия. С любовью ведь не поиграешь, если принять истину, что она — это Бог. Не будешь в глупых ссорах, обидах, гордыне, насиловать любовь, или отрывать ей крылья, руки и ноги, как любит делать этот чудовищный циклоп-аутист — мораль, которому так любят до сих пор приносить кровавые жертвы.
Поэма начинается с того, что Маяковский ждёт свою возлюбленную. Но она не приходит.
Он ждёт её словно бы… не то что часы — дни, годы, века (тут как раз появляется неологизм Маяковского «я стал декабрым». Месяц гибели Маши. Они познакомились в марте, а тут — декабр, словно за часы ожидания — пронеслись месяцы: теория относительности любви, опередившей открытие Эйнштейна).
Он ждёт её не совсем собой даже: тонкий момент: боль ожидания так невыносима, что эта боль ожидания, словно солнце в конце времён, растёт и срастается с гостиницей. Гостиница становится живым существом, ангелом-уродом, который ждёт любимую, трепеща дверями, как чешуёй или перьями, становящимися чешуёй, от боли (этого образ нет у Маяковского, я своими словами.. чернилами своей боли).
На тёмном переулке строк, появляется дивный образ: ночь с ножом.
Словно маньяк… Для чуткого к поэзии, читателя, этот образ нравственно срифмуется с образом Иуды и Иродиады, из-за которой была отсечена голова Иоанна Крестителя.
Но образ спиральный, ибо более чем легко понять, что образ ночи с ножом — это образ истекающего времени, образ стрелки, пробившей 12 часов: апостолы..
Так начинается Евангелие боли и распятой любви.
Душа героя, словно из склепа умершего, пытается выбраться из тела. Раскачать и развязать тело, словно туго стянутую на груди, смирительную рубашку (снова я своими чернилами боли.. простите за разлитые чернила).
И Маяковский создаёт прекрасный в своём тайном трагизме — образ. Почему тайный? Потому что читатели-туристы, как обычно, улыбнувшись пенке образа и пестроте его, пройдут дальше, «фотографируя достопримечательности».
Нервы у гг, теряют своё привычное место, и живут как барабашки, они норовят покинуть тело: «нерв спрыгнул, как больной с кровати».
Всё тело героя — больница, если не морг, где воскресают мертвецы, как в конце света (снова мои чернила.. или моя улыбающаяся шизофрения).
Что недалеко от истины: образ Лазаря, так и напрашивается (прости, шизофрения, что плохо о тебе думал. Оказывается, ты была моим вдохновением).
Образ усиливается: нерв уже не один, их — много. И все они покидают тело. Чем то похоже на астральный выход души из тела. Но тайная прелесть образа в том, что от этой оравы спрыгнувших и расшалившихся, как барабашки в раю, нервов, этажом ниже осыпается штукатурка.
Странно устроена психология человека: он может пройти мимо прекрасного заката в Урюпинске, похожего в сентябре на закат на Мадагаскаре, или мимо божественного чувства в себе, и т.д., но если ему просто скажешь: остановись и посмотри внимательней на закат, на это чувство в себе, или на неземной носик ангела на 23-м этаже, и человек, без лишних подсказок, почему-то всё поймёт сам и припадёт на колени и перед удивлённым носиком смуглого ангела и перед мадагаскарским закатом в Урюпинске.
К чему я это? Вы ещё не догадались? Об этом не скажут в школе, этого не заметят многие литературоведы, с бородами, как одинокий мамонт в Урюпинском лесу, если смотреть на него в бинокль, из-за речки (трезвым).
Разумеется, это дивный сексуальный образ. (я не про мамонта в Урюпинске).
Герой поэмы — ждал, ночи любви, что он и его возлюбленная, «пошумят» в постели, но обнажённые нервы героя, представили этот рай в курсиве преувеличенном — ада: этажом ниже, облетает штукатурка: нервы ходуном ходят, а не постель.
Конечно, есть маленький метафизический диссонанс в поэме: нежный, как облако в штанах..
Но на деле, это облако, словно — нежный Христос в конце времён (в представлении многих), оборачивается древним и тёмным богом разрушения и мщения (мне безумно стыдно было в детстве, что многие люди, как на козла отпущения, возложили на Христа уже не свои грехи, но свою черноту и месть, сделав из Христа в конце времён, фактически, Антихриста, который не любит и прощает, а карает и мстит, как бог ветхого завета, словно Христос и не рождался никогда и не было Нового завета).
Так поступает и герой поэмы. И это — гармонично: он, облако — превращается в грозовую бурю, сметающую глупых людей и пошлую эпоху и даже.. даже — бога.
Это чистый апокалипсис любви: если любовь распята, если люди выбирают — пошлость и мерзость, а не красоту и поэзию, (именно в это коннотации стоит рассматривать слова в поэме «иду красивый, двадцатидвухлетний». Это та самая красота, которая должна спасти мир, по Достоевскому, это так самая красота Логоса и Слова, по ПлОтину), если они, из века в век, предпочитают — Варавву, Христу (эта нотка мельком промелькнёт в поэме: напомню: Варавву, разбойника, помиловали и выпустили из тюрьмы, а Христа распяли: это был выбор толпы. Её вечный выбор и её вечный грех), то такой мир, такие люди, и.. такой — бог, не заслуживают жизни: нужны новые люди, новое искусство, а не это пошлое, для сытых и разнеженных душ, и нужен новый мир и новый — Бог.
Я бы посмотрел на поэму именно под этим углом: из распятого чувства влюблённого человека — на мир обрушивается апокалипсис, в виде революции и прочих потрясений.
То есть, не банальное — любовь отдельно, революция отдельно, и социальная тема в поэме..
Этому пускай учат скучные литературоведы, которым нравится, что их путают с мамонтами в Урюпинске (трезвыми. Не в смысле, трезвыми мамонтами, а те кто из видит — трезв).
Маяковский дивно развивает эту евангелиаду… в аду — любви.
Тема причастия особенно завораживает. Герой видит, как оскотинились люди: «женщины — как истасканные слова и поговорки, а мужчины — как перелёжанные больничные и гостиничные простыни.»
Люди — уже и не думают о причастии, в высоком смысле: они буквально жрут — бога, любовь, страсти, искусство, себя, жизнь. И меткий образ, как тень выросший, так порой тень человека выше дерева, если навести фонарь на него: уже сами дома и цивилизация, жрут и жрут, — причастие, сами дома — жрут, как живые, и «в жирные уши уже не поместится Слово».
— Чудесная аллюзия на Благовещение — зачатие Христа, через Слово (в современном мире так извратилось понимание самой природы искусства, как и любви, что от искусства ждут чего угодно — вкусных историй, побега от реальности, развлечения, утончённой грусти… но не общения с Богом и Красотой Вселенной: в жирные уши уже не войдёт Слово и Христос не войдёт в души людей. Если не ошибаюсь, в некоторых католических монастырях, монашкам перевязывают уши, повязкой, дабы озорные ангелы.. случайно не «нашептали» им в уши ребёнка. Поэтично и.. бредово. Наверно в этом же ракурсе идёт современное понимание искусства и любви: перевязывая уши и сердца — моралью и развлечением.
Возникает смутная, но лунатики чтения это увидят — отсылка к Горбуну из романа Гюго: само тело героя, становится Собором парижской Богоматери, в котором светит звездой — Мария (это и Мария Христа, и Машенька — героя, и Мария Магдалина).
Чудесный образ: «Ночью, хочется звон свой спрятать в мягкое, нежное».
Дивная спираль образа, которая так и просится зацвести, раскрыться, как цветок розы, на тёплой женской груди (на Мадагаскаре есть редкий вид вируанской розы, которую если сорвать в виде бутона, то она распускается на женской обнажённой груди. Почему я не вируанская роза на груди моей московской красавицы, господи? Ну и что с того.. что я выдумал эту розу? Но вдруг такие розы и правда есть?).
В этом образе, и образ Собора Парижской богоматери, и звон сердца — пусть и железного, от боли, — и, наконец — образ секса, но не простого секса — а секса, как религиозное таинство: войти в женщину, как в подлинный храм входит бездомный и умирающий путник. Войти в женщину не краешком плоти, как обычно бывает у мужчин, но — всей душой, судьбой, всем звоном тела, всем благовестом тела и жизни своей бесприютной.
И в конце, это нота причастия достигает, через пару страниц, апогея: герой приходит к своей любимой, и… просит у неё — её тела. Как Христиане — причастия.
Удивительный на самом деле момент. Любимая — замужем, а он приходит к ней и просит — тела, как причастия.
Для морали — это чудовищно. Наверно потому, что сама мораль — чудовище.
Мне всегда было интересно: какой преступник и идиот перепутал для людей, когда-то давно — душу и тело, насильно заставив их думать, что тело и душа — это разные сущности, а не единый голос божий, единое Слово божье? Это чудовищная ложь привела ведь к величайшей трагедии любви, к миллиардам разорванных и изувеченных сердец. (больше, чем в войнах за всю историю человечества).
Это так же безумно и страшно, как если бы человек зашёл в храм, и увидел, что он — поделен каким-то мрачным и злым идиотом, на две части, и в одой половине храма, человеку можно молиться, а другая — стала почему-то грешной и отверженной, и там грешно теперь прикасаться к свечам или целовать иконы или алтарь. Но странное дело — в одной части храма, святой — светит тихое солнце, робкие люди стоят и молятся, а в другой — нежные сумерки, в которых ярко перепархивают бабочки, словно оживший трепет свечей, которых можно касаться и это пламя не опаляет: это бытие тела и пола.
Боже мой.. как это просто! Герой поэмы умирает без любимой, он нуждается в её теле и душе; мир рушится от того, что снова распята любовь в груди человека, распят бог, но этого никто не видит: ни мораль, ни церковь, ни цивилизация: толпа упивается этим апокалипсисом, смертью бога, и поют осанну — не богу, но — «браку», словно чудовищу, которому принесли в жертву — Любовь.
Это так просто.. так странно. Если бы человек умирал без нашего голоса, мы бы дали ему наш голос послушать?
Если бы человек умирал, без нашей улыбки, без наших глаз, без запаха нашего. Мы бы дали ему это?
Мы бы считали те народы, дикими и безбожными, которые не дают умирающему от жажды — пить, просто потому, что вода считается святой и харамной в этой стране? Или голос считается высшим обнажением? Или улыбка?
А человек… просто умирает без любимой. Без её тела и души. И его считают маньяком и грешником, а не этот глупый и безумный мир, с такой чудовищной моралью, которая запрещает человеку — причащаться нежностью и светом другого человека!
Как? Как человечество дошло до этого маразма? Женщины мечтают, чтобы они были для мужчины — религией, воздухом, божеством. Чтобы без тела и души и голоса и запаха их, мужчина бы не «романтически изнывал», а буквально — умирал. И вот, такая небесная любовь, словно комета из далёких миров, появляется на небесах, и… такая любовь, окажется, никому не нужна. Нужен простой человеческий брак, простая земная любовь… а бог и любовь — лишние в этом мире.
Разумеется, вполне понятен порыв нашего героя: к чёрту такой мир. К чёрту такое искусство, эпоху и бога, которые благословляют этот маразм и ликуют от гибели Бога в груди.
Что интересно, герой поэмы, словно бы расшатан духовно, словно спутались, как в начале мира, берега света и тьмы, смерти и жизни, человека и бога: он и Христос, и Антихрист, он ангел и демон, он против бога и.. самый верный его апостол: поэт. Мелькают тончайшие символы: гвоздь в сапоге (распятие Христа).
Интересно, как по спирали цветёт образ седины, мерцая по всей поэме в разных образах, начиная с начальных строк, отрицательных: в моей души нет седины (так мы порой говорим друзьям или любимым, грустно улыбаясь: мне не больно.. а сами кровоточим и вот-вот умрём), а сам, словно бы весь седой, словно он состарился на года, века.
Эта седина-барабашка, промерцает в образах дождя и ангелов и бога и.. пушистых ресниц снега: это всё распятая в мире — миром, душа.
В конце поэмы, герой говорит с богом, как Иван Карамазов — с чёртом.
Я бы даже сказало, что поэма Маяковского — это сокровенный и трагический близнец поэмы Есенина — Чёрный человек. Вот только герой Маяковского, превращается сам, в чёрного человека, в ангела апокалипсиса, и отражение бога в зеркале его сна — это его же образ: это бог, заглянул в изувеченное лицо мира и разбитой груди и увидел своё изувеченное отражение: облако.
Он и верит в бога и не верит… он не понимает, как у мудрого бога, может быть такой безумный мир, где распинают любовь.
И пиковый образ — сама земля простёрта, как спящая женщина. Как Ева, домысливает чуткий и не совсем трезвый читатель.
Словно боль влюблённого — больше чем мир и рай, боль до того огромна.. что она в душе героя, сожгла мир, сокрушила бога и человека: в душе произошёл настоящий апокалипсис, но толпа, этого не заметила. Правда, смутные и робкие зарева дошли до мира, в образе революции. Но сам человек — словно бы умер, он словно вернулся в изначальный мир нежности, до начала времён, когда женщина была — богом, ибо была — сном, нежным шелестом цветения яблони в ночи, нежным светом звёзд.
Быть может даже в начале мира первым был не Адам, а — Ева, и она спала и видела дивный сон о мире, о Христе, о Рафаэле, и о самом прекрасном носике во вселенной, на 23-м этаже, чуть левее Пояса Ориона.
И Маяковский был частью этого сна: частью сна женщины: её дыханием..
Впрочем, ничего этого может и не было, и я просто проснулся с томиком Маяковского, и с закладкой — фотографией моей московской красавицы. Поэму я ещё не успел прочитать. Мне просто снилась самая прекрасная женщина в этом мире… Моё облачко в лиловой пижамке.