Ты понимай, кто были националы? — ни с того ни с сего спрашивает меня мать, когда я усаживаю ее в большое, обитое зеленым ратином кресло у окна.
Я, кажется, начинаю понимать. Кажется, начинаю понимать, какие беды несет в себе это слово. Кажется, начинаю понимать, что всякий раз, когда его поднимали на щит в прошлом, за что бы ни боролись (Национальное объединение, Лига французской нации. Национальная революция, Национальное народное объединение, Национальная фашистская партия…), оно неизбежно влекло за собой насилие, во Франции, как и везде в мире. История в этом плане может преподать множество прискорбных уроков. Я тоже кое-что знаю: например, Шопенгауэр заявил в свое время, что оспа и национализм — две болезни его века, но если первую давно победили, то вторая по-прежнему неизлечима. Ницше сформулировал это тоньше: он пишет, что торговля и промышленность, общение через письма и книги, общность всей высшей культуры, быстрая перемена дома и местности, теперешняя кочевая жизнь всех не-землевладельцев — все эти условия неизбежно ведут за собой ослабление и, в конце концов, уничтожение наций, по крайней мере, европейских; так что из всех них, в результате непрерывных скрещиваний, должна возникнуть смешанная раса — раса европейского человека. И добавляет, что немногие оставшиеся националисты суть лишь горстка фанатиков, пытающаяся сохранить свою репутацию, разжигая вражду и ненависть. Бернанос тоже остерегался злоупотреблять словом нация, не сходившим с языка его бывших друзей. «Я не национал (говорил он), ибо мне хочется точно знать, кто я, а слово национал само по себе мне об этом не говорит. /…/ Не так много осталось в словаре слов, которым человек может доверить все, что есть у него ценного, чтобы вам делать из этого слова гостиничный номер или витрину, открытые для всех».