Однако настоящее веселье началось в понедельник, когда Чарльз пошел на поправку, а я слегла. То есть мне весело не было. У меня тоже был жар, и моему бедному затуманенному гриппом сознанию мерещилось, что вокруг разыгрывается символическая пьеса, из тех, в которых персонажи все время входят и выходят.
Вначале кошки. Они вошли с округлившимися от удивления глазами: что это я затеяла и когда встану? Лежу в кровати вместо Чарльза, сказала Шеба с упреком, а ведь знаю же, как она любит спать у него под коленями. Затем Чарльз — узнать, не вскипятить ли ему чай? Затем снова кошки. Чарльз, видимо, решил, что шансов на то, что чаем займусь я, нет никаких, и он, доложили они, без толку возится на кухне, а им завтрака еще не дал. Затем внизу гневно взвыл Соломон, ринулся, громко ворча себе под нос, к ящику с землей в свободной комнате, а затем эффектно возник в дверях и доложил (даже когда я лежала в постели, мирок Соломона находился на моей ответственности), что Чарльз не сменил землю! Чарльз не выпускает его наружу, и, если я немедленно не приму меры, он за дальнейшее не ручается.
Тут я собралась с силами и воплем оповестила Чарльза что и как. Кошки были выпущены. Я получила свою чашку чая. Чарльз, раскрасневшись от такого успеха, объявил, что теперь займется приготовлением завтрака, и воцарились мир и тишина — если не считать монотонного поскрипывания и БАМ! двери гостиной всякий раз, когда он проходил через нее. А зачем ему нужно было проходить через нее раз пятьдесят каждую минуту, я не понимала.
Это продолжалось минут пять, а затем Чарльз снизу крикнул, что почтовый фургон еще не подъезжал, и не забрать ли ему Соломона в дом — после чего я могла развлекаться, слушая, как Чарльз в саду зовет Соломона. Вскоре затем послышался звук подноса, поставленного на столик в прихожей. Ага, завтрак! При этой мысли я ощутила лютый голод. Но нет! На этом этапе Чарльз вернулся в сад звать Соломона.
Потребовалось двадцать минут, чтобы Соломон был обретен, а поднос водворился на мою постель. После этого оказалось, что поджаренный хлеб совсем ледяной. Странно, заметил Чарльз, он положил его на тарелку совсем горячим. Чай был тоже холодным. Даже холоднее хлеба. Я начала расспрашивать Чарльза и выяснила, что он налил его мне тогда же, когда и себе, час назад. Ради одной чашки не стоило заваривать его еще раз.
Опущу дальнейшие подробности этого утра и продолжу с прихода священника, который заглянул узнать, не может ли он купить для нас что-нибудь в городе. Да, ответила я с благодарностью через посредничество Чарльза, кролика для кошек. Чарльз снова поднимается спросить, большого кролика или не очень; Чарльз поднимается через десять минут спросить, не сплю ли я и как насчет кофе. А в промежутках торжественно, как хор в греческих трагедиях, входят кошки осведомиться, все ли я еще валяюсь в постели — им не понравилось то, чем их кормил на завтрак Чарльз, и Чарльз опять их не выпускает.
Тут подошло время обеда. Но Чарльзу не понадобилось спрашивать меня как и что. Прежде чем у него отвалились ноги, я встала и сама занялась обедом.
Дальнейшее, естественно, было неизбежно: после таких трудов у Чарльза произошел рецидив. К вечеру он уже лежал в постели, а я, пошатываясь, носила ему чашки с чаем. И к вечеру же (отрицать этого нельзя — Сидни сказал, что его и в саду слышно) у Чарльза начался кашель. И тут уж, как сказала Шеба, вновь устроившаяся в своей уютной пещерке под коленями Чарльза, пока Соломон упорно восседал у него на груди и при каждом пароксизме его швыряло из стороны в сторону, как матроса на палубе парусника в бурю, — тут уж не нужно было спрашивать, кто в доме самый больной. Естественно, Чарльз.