Иные беседовали о высоких материях, и глаза их излучали душевный покой и печаль, словно лунный свет. Я помедлил возле них — ибо испытывал к ним влечение сродства, скорее симпатическое, нежели духовное, — а друг мой назвал несколько небезызвестных имен: одни пребывают на слуху уж многие годы, другие с каждым днем все глубже укореняются в общем сознании.
— Бог с ними совсем, — заметил я своему спутнику, проходя далее по чертогу, — с этими обидчивыми, капризными, робкими, кичливыми и безрассудными собирателями лавровых венков. Творения их я люблю, но их самих век бы не встречал.
— Я вижу, ты заражен старинным предубежденьем, — отозвался мой друг, большей частью знакомый с этими личностями, сам будучи знатоком поэзии, не чуждым поэтического огня. — Но насколько я могу судить, даровитые люди отнюдь не обделены общественными достоинствами, а в наш век выказывают еще и сочувствие к другим, прежде у них неразвитое. По-человечески они требуют всего лишь равенства с ближними, а как авторы — отрешились от пресловутой завистливости и готовы к братским чувствам.
— Никто так про них не думает, — возразил я. — На автора смотрят в обществе примерно так же, как на нашу честную братию в Чертоге Фантазии. Мы считаем, что им среди нас делать нечего, и задаемся вопросом, по силам ли им наши повседневные заботы.
— Очень глупый вопрос, — сказал он. — Вон там стоит публика, подобную которой что ни день можно встретить на бирже. Но какой поэт здесь в чертоге одурачен своими бреднями больше, нежели самый рассудительный из них?
Он указал на кучку людей, которые наверняка оскорбились бы, скажи им, что они в Чертоге Фантазии. Лица их были изборождены морщинами, и в каждой из них, казалось, таился неповторимый жизненный опыт. Их острые, пытливые взгляды вмиг с деловою хваткой распознавали характеры и намерения ближних. С виду их можно было принять за достопочтенных членов Торговой палаты, открывших подлинный секрет богатства и вознагражденных фортуною за мудрость. Разговор их изобиловал достоверными подробностями, маскирующими сумасбродство так, что самые дикие замыслы имели обыденное обличье. И никто не удивлялся, слыша о городах, которые, словно по волшебству, возникнут в лесных дебрях; об улицах, которые проложат там, где нынче бушует море; о полноводных реках, русла которых будут перегорожены, дабы вращались колеса ткацких станков. Лишь с усилием — и то не сразу — припоминалось, что эти измышления столь же фантастичны, как стародавняя мечта об Эльдорадо, как Пещера Маммона и прочие золотоносные видения, возникавшие в воображении нищего поэта или романтического бродяги.
— Честное слово, — сказал я, — небезопасно внимать таким мечтателям, как эти! Их безумие заразительно.
— Да, — согласился друг, — потому что они принимают Чертог Фантазии за строение из кирпичей с известкой, а его лиловый полумрак — за немудрящий солнечный свет. Поэт же знает, где находится, и реже оказывается в дураках.
— А вот и еще мечтатели, — заметил я через десяток шагов, — только другого пошиба, особо сродные нашему национальному гению.
Это были изобретатели фантастических механизмов. Модели их устройств стояли у колонн и наглядно являли взорам довольно предсказуемый результат приложения мечтаний к делу. Как в нравственном, так и в физическом мире при этом выходит примерно одно и то же. Имелась, например, модель воздушной железной дороги и туннеля, проложенного по дну морскому. Или устройство — наверняка краденое — для выделения тепла из лунного света, а рядом — для сгущения утреннего тумана в гранитные глыбы, из которых воздвигнется заново весь Чертог Фантазии. Выставлен был также аппарат, выцеживающий солнечный свет из женской улыбки; с помощью этого чудесного изобретения предполагалось озарить всю землю.
— Не вижу ничего нового, — заметил я. — Нашу жизнь и так озаряют главным образом женские улыбки.
— Это правда, — согласился изобретатель, — однако же мой аппарат будет излучать ясный свет денно и нощно — а то пока что источники его весьма ненадежны.