
Ваша оценкаЦитаты
Аноним9 декабря 2015 г.Гребер слушал молча, он чувствовал озноб, но холодом охватывало его не снаружи: опять вставало перед ним, подобно призраку, что-то тревожное и неуловимое, оно давно уже, крадучись, ползало вокруг и не давалось в руки, отступало и возвращалось снова, и смотрело на тебя; у него были сотни неразличимых лиц, и не было ни одного.
136
Аноним23 ноября 2015 г.Однако он еще постоял в нерешительности возле окошечка. Ему просто не верилось, что разговор окончен. Все произошло слишком, быстро. А его утрата была слишком огромна. Однорукий увидел его и высунулся в окошечко.Читать далее
— Вы радоваться должны, что ваши родственники не занесены в этот список, — сказал он.
— Почему?
— Здесь ведь списки умерших и тяжело раненных. Пока ваши родственники у нас не зарегистрированы, можно считать, что они только пропали без вести.
— А пропавшие без вести? Где их списки?
Однорукий посмотрел на него с кротостью человека, которому приходится ежедневно в течение восьми часов иметь дело с чужим горем, без всякой надежды помочь.
— Будьте же благоразумны, — сказал он. — Пропавшие без вести — это пропавшие без вести. Какие тут могут быть списки? Значит, о них до сих пор нет вестей. А иначе они уже не пропавшие без вести. Правильно?
Гребер уставился на него. Этот чиновник, видимо, гордился логичностью своих рассуждении. Но благоразумие и логика плохо вяжутся с утратами и страданием. Да и что можно ответить человеку, который сам лишился одной руки?
— Стало быть, правильно, — сказал Гребер и отвернулся.
— Лена, — прошептала фрау Лоозе. — Ее я тоже не видела. Меня не пустили к ней. Не все ее тельце собрали, а ведь она была такая маленькая. Зачем они это делают? Ты же солдат, ты должен знать.
Гребер с отчаянием посмотрел вокруг. Между кроватями протиснулся какой-то человек и подошел к нему. Это был сам Лоозе. Он очень похудел и постарел. Бережно положил он руки на плечо жены, которая опять погрузилась в свое безутешное горе, и сделал Греберу знак.
— Мать еще не может понять того, что случилось, Эрнст, — сказал он.
Почувствовав его руку, жена повела плечом. Медленно подняла она на него глаза.
— А ты понимаешь?
— Лена…
— А если ты понимаешь, — вдруг начала она ясно, громко и отчетливо, словно отвечала урок в школе, — то и ты не лучше тех, кто в этом повинен.
Гребер вышел на улицу. Когда он направлялся в филармонию, эта улица была угрюма и мертва, теперь же ему вдруг показалось, что она светлее, и жизнь на ней не совсем замерла. Он уже видел не только разрушенные дома: он видел и распускающиеся деревья, и двух играющих собак, и влажное синее небо. Его родители живы; они только пропали без вести. Еще час назад, когда он услышал то же самое от однорукого чиновника, эта весть показалась Греберу невыносимой и ужасной; а сейчас она каким-то непостижимым образом родила в нем надежду, и он знал, что это лишь потому, что он перед тем на минуту поверил в их гибель — а много ли нужно для надежды?
Они стояли перед бомбоубежищем. Элизабет дышала полной грудью. Она поводила плечами и головой, словно животное, вырвавшееся из клетки.
— Как я ненавижу эти братские могилы под землей! — сказала она. — В них задыхаешься! — Решительным движением она откинула волосы со лба. — Уж лучше быть среди развалин. Там хоть небо над головой.
— Не понимаю, как вы, отпускники, соглашаетесь жить в казармах, — обратился он к Греберу. — Я бы удрал как можно дальше от казарменного духа. Это главное. Снял бы себе каморку, облачился бы в штатское и на две недели стал бы человеком.
— А разве, чтобы стать человеком, достаточно надеть штатское? — спросил Рейтер.
Вероятно, при взрыве катехизис случайно подбросило очень высоко и, благодаря своей легкости, он медленно потом опустился. «Как голубь, — подумал Гребер, — одинокий белый голубь мира и безопасности, — со всеми своими вопросами и ясными ответами опустился он на землю в ночь, полную огня, чада, удушья, воплей и смертей».
Гребер просидел еще довольно долго на развалинах. Поднялся вечерний ветер и начал перелистывать страницы книги, точно ее читал кто-то незримый. Бог милосерд, — было в ней написано, — всемогущ, всеведущ, премудр, бесконечно благ и справедлив… Гребер нащупал в кармане, бутылку арманьяка, которую ему дал Биндинг. Он вынул пробку и сделал глоток. Потом спустился на улицу. Катехизиса он не взял с собой.
— Сколько же времени прошло с тех пор, как мы виделись?
— Сто лет. Тогда мы были детьми и не было войны.
— А теперь?
— Теперь мы — старики, но без опыта старости. Мы стары, циничны, ни во что не верим, а порой грустим! Хоть и не часто.
Она взглянула на него:
— Это правда?
— Нет. А, что правда? Ты знаешь?
Элизабет покачала головой.
— Разве всегда что-нибудь должно быть правдой? — спросила она, помолчав.
— Не обязательно. Почему?
— Не знаю. Но если бы каждый не старался непременно убедить другого в своей правде, люди, может быть, реже воевали бы.
Есть пошлости, которые случайно западут в голову, и их, не задумываясь, повторяешь. Мир не поделен на полки с этикетками. А человек — тем более.
— Какой он черный, — сказала она, указывая на город. — Точно выгоревшие угольные шахты…
— Не смотри туда. Повернись. На той стороне совсем другое.
Скамья стояла на самой вершине холма, противоположный склон ее мягко опускался, и взору открывались поля, озаренные луною дороги, аллеи, обсаженные тополями, деревенская колокольня, вдали — лес, на горизонте — синяя гряда гор.
— До чего здесь все дышит миром, — заметил Гребер. — И как все это просто, верно?
— Просто, если можешь вот так повернуться на другую сторону и о той больше не думать.
— Этому научиться нетрудно.
— А ты научился?
— Конечно, — сказал Гребер. — Иначе меня бы уже не было на свете.
— Как бы и мне хотелось!
— Ты уже давно умеешь. Об этом позаботилась сама жизнь. Она ищет подкреплений, где может. А когда надвигается опасность, жизнь не знает ни слабости, ни чувствительности.
Ему хотелось встать и уйти: но он продолжал сидеть. Усилием воли он заставлял себя сидеть. Слишком часто он до сих пор отводил глаза и ничего знать не хотел. И не только он, так же поступали и сотни тысяч других, надеясь этим успокоить свою совесть. Он больше не хотел отводить глаза. Не хотел увиливать.
— Мы все оправдываем необходимостью, — с горечью продолжал Гребер. — Все, что мы сами делаем, хочу я сказать. Конечно, не то, что делают те. Когда мы бомбим города — это стратегическая необходимость; а когда бомбят те — это гнусное преступление.
— Вы улыбаетесь, — сказал он. — И вы так спокойны? Почему вы не кричите?
— Я кричу, — возразил Гребер. — Только вы не слышите.
— К черту панику, — заявила она. — Нужно отучиться от нее. Видишь, как я дрожу.
— Не ты дрожишь. Жизнь в тебе дрожит. И это не имеет никакого отношения к храбрости. Храбр тот, кто имеет возможность защищаться. Все остальное — бахвальство. Наша жизнь, Элизабет, разумнее нас самих.
«Как странно, — думал Гребер, — что вместе с глубокой безнадежностью в человеке живут такие сильные чувства. Но, пожалуй, это и не странно; пожалуй, иначе и быть не может. Пока тебя мучит множество вопросов, ты ни на что и не способен. И только когда уже ничего не ждешь, ты открыт для всего и не ведаешь страха».
Его снова охватил страх, еще более удушливый, тяжелый и липкий, чем до того. Он знал много видов страха: страх мучительный и темный; страх, от которого останавливается дыхание и цепенеет тело, и последний, великий страх — страх живого существа перед смертью; но этот был иной — ползучий, хватающий за горло, неопределенный и угрожающий, липкий страх, который словно пачкает тебя и разлагает, неуловимый и непреодолимый, — страх бессилия и тлетворных сомнений: это был развращающий страх за другого, за невинного заложника, за жертву беззакония, страх перед произволом, перед властью и автоматической бесчеловечностью, черный страх нашего времени.
Но неужели же надо сначала испытать страх, чтобы убедиться в том, что кого-то любишь?
Закат разгорался все ярче. Его отсвет падал на их лица и руки. Гребер смотрел на людей, которые попадались навстречу. И вдруг он увидел их иными, чем до сих пор. Каждый из них был человеком, и у каждого была своя судьба. «Легко осуждать и быть храбрым, когда у тебя ничего нет, — подумал он. — Но когда у тебя есть что-то дорогое, весь мир меняется. Все становится и легче, и труднее, а иногда и совсем непереносимым. На это тоже нужна храбрость, но совсем иного рода, у нее другое название, и она, собственно, еще только начинается».
Они стояли возле полок с книгами.
— Возьмите с собой то, что вам захочется, — сказал заботливо Польман. — Книги иногда помогают пережить тяжелые часы.
Гребер покачал головой.
— Не мне. Но я хотел бы знать одно: как совместить все это: книги, стихи, философию — и бесчеловечность штурмовиков, концентрационные лагеря, уничтожение невинных людей?
— Этого совместить нельзя. Все это только сосуществует во времени. Если бы жили те, кто написал эти книги, большинство из них тоже сидело бы в концлагерях.
«Здесь, в тылу, война совсем иная, — подумал он. — На фронте каждому приходится бояться только за себя; если у кого брат в этой же роте, так и то уж много. А здесь у каждого семья, и стреляют, значит, не только в него: стреляют в одного, а отзывается у всех. Это двойная, тройная и даже десятикратная война».
«Мне хотелось иметь что-то, что могло бы меня поддержать, — подумал он. — Но я не знал другого: имея это, становишься уязвим вдвойне».
В эту минуту крыша ее дома рухнула. Стены, казалось, покачнулись, и вслед за тем провалился пол верхнего этажа. Жильцы на улице завопили. Из окон брызнули искры. Языки пламени взвились по гардинам.
— Наш этаж еще держится, — сказал Гребер.
— Теперь уж недолго, — возразил кто-то за его спиной. Гребер обернулся.
— Почему?
— А почему вам должно повезти больше, чем нам? Я прожил на том этаже двадцать три года, молодой человек. И вот теперь он горит. Почему не сгореть и вашему? Г
ребер посмотрел на говорившего. Тот был тощ и лыс.
— Я полагал, что это дело случая и не имеет отношения к морали.
— Нет, это имеет отношение к справедливости. Если вы вообще понимаете, что значит это слово.
— Не очень ясно. Но это не моя вина, — Гребер усмехнулся. — Вам, должно быть, нелегко живется, если вы все еще верите в справедливость. Налить стаканчик? Лучше выпейте, нет смысла без толку-возмущаться.
— Спасибо. Оставьте водку себе. Она еще вам пригодится, когда ваша собственная конура заполыхает.
Гребер спрятал бутылку.
— Пари, что не заполыхает?
— Что?
— Я спрашиваю, хотите держать пари?
Элизабет рассмеялась. Лысый уставился на них.
— Пари, нахальный мальчишка? А вам, фрейлейн, еще и весело? Поистине, как низко мы пали.
— А почему бы ей не смеяться? — сказал Гребер. — Смеяться ведь лучше, чем плакать. Особенно, если и то и другое бесполезно.
— Вот ваша книга о Швейцарии, — сказал Гребер. — Ее немножко подмочило дождем. Чуть было не потерял, а потом нашел и спас.
— Могли и не спасать. Мечты спасать не нужно.
— Нет, нужно, — сказал Гребер. — А что же еще?
— Веру. Мечты придут опять.
— Только так и правильно. Если не предъявлять к жизни особых претензий, то все, что ни получаешь, будет прекрасным даром.
Вечно мы забываем, что в любое время можно самому поставить точку. Мы получили это в дар вместе с так называемым разумом.1187
Аноним10 ноября 2015 г.Утопленники. Их утопили во лжи и страхе, заставили возненавидеть свет, ясность и правду
133
Аноним19 сентября 2015 г.- Ну, желаю тебе всего хорошего, Эрнст, в нашей короткой и славной жизни. Верно?
- Верно, Людвиг! С бесплатным питанием, заграничными поездками и похоронами за казенный счет!
127
Аноним19 сентября 2015 г.И все это делается из самых лучших побуждений, в них говорят забота и любовь, но тем хуже. Против этого трудно бороться. И кажешься себе бесчувственной скотиной.
127
Аноним28 июля 2015 г.Совсем не одно и тоже – спать здесь и видеть во сне передовую или быть на передовой и видеть во сне родные места!
160
