В Харькове жил Велемир Хлебников. Решили его проведать.
Очень большая квадратная комната. В углу железная кровать без матраца и
тюфячка, в другом углу табурет. На табурете обгрызки кожи, дратва, старая
оторванная подметка, сапожная игла и шило.
Хлебников сидит на полу и копошится в каких-то ржавых, без шляпок,
гвоздиках. На правой руке у него щиблета.
Он встал нам навстречу и протянул руку с щиблетой.
Я, улыбаясь, пожал старую дырявую подошву. Хлебников даже не заметил.
Есенин спросил:
— Это что у вас, Велемир Викторович, сапог вместо перчатки?
Хлебников сконфузился и покраснел ушами — узкими, длинными, похожими
на спущенные рога.
— Вот... сам сапоги тачаю... садитесь...
Сели на кровать.
— Вот...
И он обвел большими, серыми и чистыми, как у святых на иконах Дионисия
Глушицкого, глазами пустынный квадрат, оклеенный желтыми выцветшими обоями.
— ...комната вот... прекрасная... только не люблю вот... мебели
много... лишняя она... мешает. Я подумал, что Хлебников шутит. А он говорил
строго, тормоша волосы, низко, под машинку остриженные после тифа.
Голова у Хлебникова как стакан простого стекла, просвечивающий зеленым.
— ...и спать бы... вот можно на полу... а табурет нужен... заместо
стола я на подоконнике... пишу... керосина у меня нет... вот и учусь в
темноте... писать... всю ночь сегодня... поэму...
И показал лист бумаги, исчерченный каракулями, сидящими друг на друге,
сцепившимися и переплетшимися.
Невозможно было прочесть ни одного слова.
— Вы что же, разбираете это?
— Нет... думал вот, строк сто написал... а когда вот рассвело... вот
и...
Глаза стали горькими:
— Поэму... жаль вот... ну, ничего... я, знаете, вот научусь в
темноте... непременно в темноте...
На Хлебникове длинный черный сюртук с шелковыми лацканами и парусиновые
брюки, стянутые ниже колен обмотками.
Подкладка пальто служит тюфяком и простыней одновременно.
Хлебников смотрит на мою голову — разделенную ровным, блестящим, как
перламутр, пробором и выутюженную жесткой щеткой.
— Мариенгоф, мне нравится вот, знаете, ваша прическа... я вот тоже
такую себе сделаю...
Есенин говорит:
— Велемир Викторович, вы ведь Председатель Земного шара. Мы хотим в
Городском харьковском театре всенародно и торжественным церемониалом
упрочить ваше избрание.
Хлебников благодарно жмет нам руки.
Неделю спустя перед тысячеглазым залом совершается ритуал.
Хлебников, в холщовой рясе, босой и со скрещенными на груди руками,
выслушивает читаемые Есениным и мной акафисты, посвящающие его в
Председатели.
После каждого четверостишия, произносит:
— Верую.
Говорит "верую" так тихо, что еле слышим мы. Есенин толкает его в бок:
— Велемир, говорите громче. Публика ни черта не слышит.
Хлебников поднимает на него недоумевающие глаза, как бы спрашивая: "Но
при чем же здесь публика?" И еще тише, одним движением рта, повторяет:
— Верую.
В заключение как символ Земного шара надеваем ему на палец кольцо,
взятое на минуточку у четвертого участника вечера — Бориса Глубоковского.
Опускается занавес.
Глубоковский подходит к Хлебникову:
— Велемир, снимай кольцо.
Хлебников смотрит на него испуганно за спину.
Глубоковский сердится:
— Брось дурака ломать, отдавай кольцо!
Есенин надрывается от смеха. У Хлебникова белеют губы:
— Это... это... Шар... символ Земного шара... А я — вот... меня...
Есенин и Мариенгоф в Председатели...
Глубоковский, теряя терпение, грубо стаскивает кольцо с пальца.
Председатель Земного шара, уткнувшись в пыльную театральную кулису, плачет
светлыми и большими, как у лошади, слезами.