То чувство исключительной, единственной привязанности, которое я ощущал в себе, которое будет мучить меня всё сильнее и в конце концов убьёт, для неё было лишено основания, не имело никакого резона, никакого смысла: наши тела существовали по отдельности, мы не могли ощутить ни одних и тех же страданий, ни одних и тех же радостей, мы, несомненно, были двумя отдельно взятыми существами. Изабель не любила наслаждение, а Эстер не любила любовь, она не хотела быть влюблённой, отвергала это чувство исключительности, зависимости, и не только она, все её поколение отвергало его, я со своими сентиментальными глупостями, со своими привязанностями, со своими оковами бродил среди них, словно доисторическое чудовище. Для Эстер, как и для большинства её ровесниц, сексуальность была приятным развлечением, основанным на соблазне и эротике и не предполагавшим никакого особенного участия чувств; быть может, любовь, подобно жалости у Ницше, всегда была всего лишь сентиментальным вымыслом, и её изобрели слабые, чтобы пробудить в сильных чувство вины, поставить предел их природной свободе и свирепости. Раньше женщины были слабыми, особенно в момент родов, поначалу они нуждались в могущественном покровителе и для этого придумали любовь, но теперь они стали сильными, независимыми, свободными и отказались как внушать, так и испытывать чувство, лишённое всякой конкретной почвы. Извечная мужская цель, в наши дни замечательно выраженная в порнофильмах, — лишить сексуальность любых сентиментальных коннотаций, вернуть её в пространство чистого развлечения, — в этом поколении оказалась наконец достигнута. Эта молодёжь не могла ни почувствовать, ни даже толком понять то, что чувствовал я, а если бы и смогла, то пришла бы в замешательство, словно столкнувшись с чем-то смешным и немного стыдным, с каким-то пережитком прошлого. У них получилось — после десятилетий усиленной дрессировки им наконец удалось изгнать из человеческого сердца одно из древнейших чувств, и теперь это свершившийся факт, разрушенное уже не восстановится, как осколки чашки не могут склеиться сами собой; они достигли цели: в своей жизни они никогда, ни в какой момент, уже не узнают любви. Они свободны.
Позднее, создав семью, оказавшись в мире взрослых, они познают заботы, изнурительный труд, ответственность, тяготы жизни; им придётся платить налоги, соблюдать разные административные формальности и при этом постоянно и бессильно наблюдать за необратимой, вначале медленной, потом все более быстрой деградацией своего тела; а главное — им придётся содержать в собственном доме своих смертельных врагов — детей, носиться с ними, кормить их, беспокоиться из-за их болезней, добывать средства на их учёбу и развлечения, и, в отличие от животных, делать все это не один сезон, а до конца жизни, они так и останутся рабами своего потомства, для них время веселья попросту исчерпано, им предстоит надрываться до самой смерти, в муках и подступающих болезнях, пока они не превратятся в ни на что не годных стариков и окончательно не окажутся на свалке. Их дети не будут питать к ним ни малейшей благодарности за заботу, наоборот, как бы они ни старались, какие бы ожесточённые усилия ни предпринимали, этого всегда будет мало, их всегда, до самого конца будут винить во всём, только потому, что они — родители . Из их жизни, полной страданий и стыда, исчезнет всякая радость. Когда они хотят подступиться к телу молодых, их безжалостно отталкивают, гонят прочь, осыпают насмешками и поношениями, а в наши дни к тому же все чаще сажают в тюрьму. Физически юное тело, единственное желанное благо, какое мирозданию оказалось под силу породить на свет, предоставлено в исключительное пользование молодёжи, а удел стариков — гробиться на работе. Таков истинный смысл солидарности поколений: она не что иное, как холокост, истребление предыдущего поколения ради того, которое идёт за ним следом, истребление жестокое, затяжное, не ведающее ни утешения, ни поддержки, ни какой-либо материальной или эмоциональной компенсации.
Не хватает любви
Без конца и без края,
Не проси, не зови -
Мы одни умираем.
Юной страсти тепло
Не вымолить дважды,
Наше тело мертво,
Наша плоть ещё жаждет.
Ничего не осталось,
Не вернётся мечта,
Надвигается старость,
Впереди — пустота,
Лишь бесплодная память,
Неотступный палач,
Чёрной зависти пламя
И отчаянья плач.
Не исключено, что этот тупица Гегель был в конечном счете прав и я действительно всего лишь уловка разума . Вряд ли вид, которому суждено прийти нам на смену, будет состоять из таких же общественных существ; уже во времена моего детства единственная идея, способная положить конец любым спорам и примирить все разногласия, идея, вокруг которой чаще всего возникал спокойный, без всяких осложнений, безоговорочный консенсус, звучала примерно так: «В сущности, все мы рождаемся одинокими, одинокими живем и одинокими умираем». Эта фраза понятна для самых неразвитых умов, и она же венчает собой теории самых изощренных мыслителей; в любой ситуации она встречает всеобщее одобрение, едва звучат эти слова, как каждому кажется, что он никогда не слышал ничего прекраснее, глубже, справедливее — причем независимо от возраста, пола и социального положения собеседников. Это бросалось в глаза уже в моем поколении, а в поколении Эстер стало еще очевиднее. В долгосрочной перспективе подобные умонастроения не слишком благоприятны для насыщенных социальных контактов. Общество как таковое изжило себя, сыграло свою историческую роль; без него нельзя было обойтись на начальном этапе, когда человек только обрел способность мыслить, но сегодня оно превратилось в бесполезный и громоздкий пережиток. То же самое происходит и с сексуальностью — с тех пор как искусственное оплодотворение вошло в повседневный обиход. «Мастурбировать — значит заниматься любовью с тем, кого по-настоящему любишь» — эту фразу приписывали многим знаменитостям, от Кейта Ричардса до Жака Лакана; как бы то ни было, человек, высказавший ее, опередил свою эпоху, и, как следствие, его мысль не получила того отклика, какого заслуживала. Впрочем, на какое-то время сексуальные отношения, безусловно, сохранятся — в рекламных целях и как основная сфера нарциссической дифференциации, — но станут принадлежностью узкого круга знатоков, эротической элиты . Нарциссическая борьба продлится до тех пор, пока не исчезнут добровольные жертвы, готовые получать в ней свою порцию унижений; быть может, она продлится до тех пор, пока не рухнут сами общественные отношения, и станет последним их уцелевшим звеном — но в конце концов все равно угаснет. Что же до любви , то ее больше не стоило брать в расчет; наверное, я — один из последних людей своего поколения, кто так мало любил себя, что сохранял способность любить кого-то другого, да и то редко, всего дважды в жизни, если быть точным. Ни индивидуальная свобода, ни независимость не отставляют места любви, все это попросту ложь, более грубую ложь трудно себе представить, любовь есть только в одном — в желании исчезнуть, растаять, полностью раствориться как личность в том, что называли когда-то океаном чувства и чему, во всяком случае в обозримом будущем, уже подписан смертный приговор.
Прочитав самый большой фрагмент, я узнал тот отрывок из диалога «Пир», где Аристофан излагает свою концепцию любви:
«Когда кому-либо, будь то любитель юношей или всякий другой, случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время. И люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга. Ведь нельзя же утверждать, что только ради удовлетворения похоти столь ревностно стремятся они быть вместе. Ясно, что душа каждого хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них».