Ее мысли потекли по другому руслу. В конце-то концов было что-то неприятное в утверждении, будто она… как бы это выразить? — со странностями. До сих пор Кристина-Альберта всегда считала себя образцом здравого смысла и умственной прямоты — без единого недостатка, кроме, может быть, носа. Но теперь словечко «странности» засело в ее уме, как шип. И ей не удавалось извлечь его оттуда.
Она знала, что всегда была не такой, как другие. Всегда обладала собственным стилем.
Большинство тех, кого она встречала в жизни, представлялись ей бесцветными, слабыми на словах и на деле, уклончивыми. Вот-вот — уклончивыми. Они уклонялись от самых разных прямолинейных слов, не зная почему. Кристина-Альберта была всецело за то, чтобы чертыхаться и говорить «сволочь» и тому подобные слова до тех пор, пока кому-нибудь не удалось бы убедить ее, что избегать их следует не только потому, что «приличные» люди их не употребляют. Эти остальные всегда не говорили чего-то, потому что об этом не говорят, и не делали чего-то, потому что этого не делают. А тому, что говорилось и что делалось, они запуганно подражали. И до смерти копошились, изо всех сил тщась быть кеми-то другими. В таком случае зачем вообще существовать? Но так или иначе они проживали жизнь. Обходились без неприятностей. Поддерживали друг друга. А с другой стороны, если не уклоняться? Ставишь других людей в тупик. Сходишь с избитого пути. Уподобляешься поезду, который сворачивает с рельсов, чтобы напрямик пересечь поля и луга. Ты сталкиваешься… со всем и вся.
А что, если эта уклончивая жизнь, которую она всегда презирала, на самом деле — здравая жизнь. И переставая уклоняться, утрачиваешь здравость рассудка? У овец, читала она, есть такая болезнь: вертячка, когда они бродят в одиночестве и умирают. И оригинальность, способность думать самой за себя, а не следовать за толпой, и так далее, все, чем она так гордилась, все это лишь способ отвергнуть разумную жизнь? Оригинальность, чудачества, эксцентричность, странности, сумасшествие… или различия лишь в степени?